С августа до мая

В любом сезоне уйма, как говорится в хуторах, «симпатии», и хотя в режущие морозы, равно и в суховейную жару, приходится трудновато, все равно с нежностью любишь каждый сезон, не поймешь — какой из них дороже.


Летом


В конце августа приехал ты на вечернюю зорю к берегу лимана. Вверху небо, впереди — водная гладь, пахнущая теплой сыростью, тиной, рыбой…

Солнце еще высоко. Неторопливо маскируешь в кустах велосипед, становишься в заросли, шалашом пригибаешь над головой сочные, в два человеческих роста камышины. Все готово. Пальцы сами ощупали шейку ружья, курки, и стоишь, не движешься.

Водяная живность, вспугнутая вначале, уже через несколько минут появляется отовсюду. Из осоки выходит цапля. Четко видишь ее влажный живой глаз. Цапля вытягивает и без того полуметровую шею, замирает и опасливо начинает вышагивать по воде, всякий раз поджимая к туловищу вынутую ногу. В зарослях, возле самого лица, закопошилась вертлявая птичка камышовка. Она глядит так близко, что если б, вытянув губы, дунуть — собьешь. Ты в резиновых сапогах стоишь выше колен в воде. В шаге от твоих сапог всплыла к поверхности стайка прозрачных мальков, сазан что-то склюнул возле чакана, пустил по воде круг.

Скоро начнется… Еще только чуть снизилось бы солнце. Уже начала «мотаться» утка, но все стороной. Одна, другая в голубом небе цепочка, и вдруг прямо из-за твоей спины садится на воду, высоко взбрасывает брызги селезень-свиязь. Первозданный, нетронутый, он плывет, сверкая отчетливыми светлыми зеркалами на крыльях, совершенно рядом смотрит круглым величественным глазом — и ты уже твердо понимаешь: не спустишь курок.


Осенью


Непроезжие, непролазные южные наши проселки. В осколках луж, насквозь промокший, маслянистый, до невозможности цепкий чернозем. Ноябрь; ложка воды — воз грязи.

Ты еще не на охоте, еще только гребешься туда, с потом вытаскиваешь неподъемные, чавкающие сапоги. Навстречу старик — со стороны тех озерков, куда ты правишься. Он в очках, в брезентовой куртке.

— Дедушка, — спрашиваешь его, — казарок не видал на озерках?

Он останавливается.

— Казарок? — переспрашивает он. — Там, гражданин, сколько живу, от рожденья столько не было. Сила! Вроде кто их с мешка трусит: летят и летят, с самой ночи орут, до утра не заснешь. И летят, черти, низко. Шапку с головы сбивают.

— Сбивают? — переспрашиваешь деда, чувствуя захлестывающее волнение…

— Сбивают, — кивает он. — Патронов-то много начинил?

— Тридцать четыре…

— Да ты что?! Да там две сотни враз выпалишь. Казарки — як навозу!

И уже не можешь стоять. Даешь закурить старику, и отдал бы целиком пачку за прекрасные его слова, и все кажется в этом забрызганном старике милым, удивительно приятным, даже его куртка и нисколько не примечательные очки.


Зимой


Январь!.. Жалуются колхозные сторожа, что повадился заяц в сады, обгладывает, проклятый, яблони!

И вот ты за хутором. Мороз лютый. В стороне от тракторной бригады, от птицефермы рисуется на снегу мелкий лисий нарыск и пропадает на укатанной грузовиками дороге. В стеганке, в стеганых штанах движешься на ветерок. Жалит этот ветерок, и чтоб согреться, гулко, как конь, бьешь накатанную льдистую дорогу, и входит в тебя вся открытая до горизонта, чистая и вверху и внизу равнина. Здорово так идти!

На гладком снегу — следы зайца. Два широких и длинных от заросших понизу плотным мехом задних ног, и перед ними точно крапки на снегу — от передних.

Дурак-дурак, а хитрый! Такое множество следов, будто топталось ночью целое стадо, а ведь один накрутил, чтоб сбить с толку. Залег сейчас где-нибудь на зяби в борозде, слился шкуркой с неровно заснеженной пахотой, повернулся чутким носом на ветер… И вот представляешь уже, как наткнешься, как поднимешь его, — и еще шире ступаешь, отмахивая на ходу рукой, звучно визжа сапогами по жесткому насту.


Весною


Заночуй в поле на далекой отшибке, где не громыхают трактора, где степные перекаты чередуются с обрывистыми балками в колючих терновниках и всяких репяхах, непролазных, плотно-сумеречных даже в солнце. Это излюбленные места куропаток.

Там и заночуй. Нагреби из прошлогодних бурьянов логово, натрамбуй потолще, так как почва с зимы еще не прогретая, ледяная; укройся шинелькой или теплым кожухом, только не проспи зорю. Близко к рассвету смутно проступают терны и чернеющие на тернах низкие сорочьи гнезда, совсем замирает ветер, и каждая ветка, тяжелая то ли от росы, то ли от ночного дождика, стоит не шевелясь. Тогда, задержав дыхание, ты услышишь перекличку самцов-куропачей. Удивительна эта перекличка самцов, отчетливо слышная меж степью и звездами. Она похожа скорей всего на кукареканье деревенских молодых петушков, неумелых, нелепых, заоравших вдруг впервые в жизни.

Замолкнет в балке выкрик, и снова где-то совсем рядом кричит уже другой, переполненный отвагой и любовью куропач; не спит, ревниво всматривается в мокрые рассветные терновники, где все дышит боем. Боя еще нет, но он вот-вот, в любой миг вспыхнет за прекрасную невесту!


* * *

Явись сюда через месяц-полтора, Отойди чуть дальше от балок, ляг в лесной полосе у дороги. Обязательно перед закатом… Машины к вечеру бегают реже, и раскаленная за день, толченая дорожная пыль мягко оседает на пухлых колеях. Тут и выходят куропатки на открытую изъезженную дорогу, на солнышко, чтоб копаться в теплой пылюке.

Не определишь: откуда вдруг возникло перед кустами, вплотную возле тебя это семейство? Она — невзрачненькая, серенькая, а он — с густой, буйно-яркой, почти красной коричневостью. Весь тугой, литой, от силы и гордости раздутый, наверняка тот самый, что средь мокрого тумана орал здесь в балке на рассвете.

А за ним и за нею в ласковой пыли бегут многочисленные (штук двадцать и больше) шустрые, величиной с маленькую картофелину цыплята — неизбежный результат любви.

Загрузка...