Если ты не в отпуске, а в обычное воскресенье пойдешь с ягдташем, подгоняя накануне работу, ни на миг не вздремнув ночью, то к полудню выморишься, вконец изнудишься на нещадном зное.
Скинув сумку, ляжешь с товарищем среди жнивья, под сброшенной комбайном копицей — пыльноватой, горячей, как раскаленный кирпич. Заснешь в коротенькой тени, а через час повернувшееся солнце так припечет голову, что пересилишь измученное тело, сядешь…
Напарник спит лицом к жгучему небу. Рот открыт, и по губам его по-хозяйски ходит зеленоглазый, накусавшийся уже овод. У тебя самого все чешется, хрящик уха распух от укуса, под гимнастеркой по вспотевшей спине ползают муравьи.
— Петро! — толкаешь друга. — Подъем!
Тот садится, смотрит на ослепительное жнивье и вздыхает:
— Нет перепела, будь он проклят! Знаешь, я б даже купил. Хотя у меня Клава опытная на этот счет… Прошлый год вот так же ходил — мучился-мучился: ни одного. Закурил. Смотрю — из-за подсолнухов дед с заржавелой берданочкой, и в сетке перепелки.
— Продай, папаша.
— Купи.
— Почем?
Ну, сторговались, он ушел, а я их поразвешивал и на сумке, и на поясе, крылышки распушил, чтоб висели пошире, — и домой. Клава встречает, спрашивает:
— Петя, сколько?
Я этак равнодушно снимаю сумку:
— Не знаю, мол, шесть или восемь.
— Да нет, — говорит, — заплатил сколько?..
Петро смеется, довольный рассказом, вытирает фуражкой шею в налипших остюгах соломы, бордовый от зноя, блестящий лоб и, взяв ружье, мужественно решает:
— Давай, брат, еще ходить. Тут работать надо!
Но бывает другое.
Стрелок абсолютно не мается без сна, не горит душой, не выхаживает по тридцать километров. Даже ружье ему готовит личный его шофер, даже термос с чаем завинчивают для стрелка другие. Довозит шофер данного товарища до охотничьего заказника, куда еще накануне было сообщено, что товарищ приедет. Встречает его там, на озерках, старший егерь и, усадив в кайку, доставляет к приготовленному в камышах удобному хисту. Рассадит лодочник на воде перед хистом подсадных крякух, чучела и докладывает:
— Птица вот отсюда, из-за мыска, на вас пойдет. Вы стреляйте, не беспокойтесь, я вам всю подберу.
И пока дотемна грохают над камышами дуплеты, лодочник дежурит в зарослях, шофер — на берегу, у машины.
Жаль таких лодочников, шоферов, не завидуешь и самому стрелку, что орудует ружьем наивысшего класса и ни разу не бросится в азарте за подстреленной неказистой утчонкой, разгребая руками осоку, хватаясь за уходящий, ускользающий меж камышей утиный хвост. Без трудов дается этому охотнику цель, равнодушно хлопает он, будто печать кладет на бумагу, которую подвигает ему под руку на его широком письменном столе секретарь… Новая утка — и снова хлопает, а отхлопавшись, отправляется в домик заказника с марлей на окнах и салфеткой под графином, с подвешенной над кроватью тетрадкой жалоб и предложений.
Черт-те что оно!..
В тыщу раз лучше, отгоняя оводов, сидеть под накаленной копичкой или холодной ночью, перед заморозками, в кузове случайного грузовика добираться компанией до каких-то небывало утиных, по слухам, мест.
Сидишь в темноте на корточках, держишься за колено товарища, другие — за твои локти, плечи; без разбору — и охотники, и едущие базаровать колхозницы с корзинами, с оклунками сгрудились ближе к кабине, где меньше дует и чуть легче взбрасывает на выбоинах.
— Сидай на чувал, — толкает тебя в бок старуха соседка. — Не подавится, тут пшеница.
И едешь уже на мягком, да еще укрывшись от ветра порожним мешком, что сунула та же старуха. Летит над спинами холодный ветер — то чистый, то после встречной машины с пылью, с вонью бензина. У хуторков садится новый народ: машина трехтонная, поднимает много; и так же, как набирал шофер в разных местах «королей», так в разных местах и высаживает — там, где тарабанят ему из кузова по крыше кабины.
Наконец и мы слезаем в темень у какой-то, как учили нас, Стеблиевки.
— От нее, — объясняли нам, — давайте вправо, потом начнется зябь, от зяби опять вправо, потом будет кюветик и дорога. По дороге не идти, а забирать уже левее — все вбок и вбок; тут еще километра с два и через балку и убранный кенаф начнутся новые рисовые поля, где и есть утка.
Черно. Ни звезды, ни огонечка. Ноги работают и за себя, и вместо глаз, определяя, где зябь, где кюветик, а значит, за ним твердая дорога, от которой надо левее. А может, совсем и не левее, а, наоборот, правее? Может, это абсолютно не та дорога. Поди-ка разберись, когда все как тушь… Но надо поддерживать дух, это понимают все, и все шагают уверенно.
— Выбрались подальше, — бодро говорит кто-нибудь, — так уж зато постреляем!
— Факт! А вблизи разве стрельба? На одну утку пять охотников. А тут рис, на рисах — непуганая.
— Какая ж на рисах пуганая? Она тут ест да пьет и горя не знает. Тут, говорят, даже экскаваторщики, что роют каналы, на каждом шагу поднимают крыжней.
— Эх, чудак Василь — остался дома.
— Да, пожалеет Василь. Вот она — балочка. Теперь, братцы, через нее, значит. А там уж будет кенаф.
— Ясно! Правильно идем! А что это за хата?.. Нам ничего не говорили про хату…
— Где? Приснилась тебе хата! Ну да, хата… Откудова она тут?.. А ну, покричим.
— Хозя-а-ин!
Злой, гулкий, как из бидона, лай оглашает тихую ночь. Взад-вперед перед хатой мечется смешанный с лаем звон бегающего по проводу кольца. В дверях забелелись подштанники.
— Как нам на рис пройти? Объясни, пожалуйста, папаша.
— А на шо вам рыс? — рявкает молодой бас. — Кашу варыть?
— Митро, — встревает заспанный женский голос, — да то ж опять охотники, хай им сатана.
— Цыть, — обрывает Митро. — Знаем мы охотников по чужим амбарам. Вот як спущу кобеля…
Под его руками гремит цепок, на котором, давясь, рвется собака, и мы поспешно удаляемся в темень.
— Правильно двигались! — начинаем мы не очень уверенно обсуждать маршрут. — От Стеблиевки вправо, потом зябь, потом дорога, ее бросили; может, конечно, многовато бросили… А направление верное!
— Значит, пошли?
— Пошли…
Дождь начинается внезапно, все сильнее, и такой холодный, что ощупываешь себя: не леденеет ли одежда. Для поддержания духа все говорят, что «раз дождь, то птица будет лететь низко, самое раз…». Капли секут резко, ноги чмокают, вгрузают все глубже, но впереди, будто опрокинутое длинное окно, тускло блестит вода в оросительном канале.
— Рис! Вот оно!
— Правильно шли, а я что говорил?
— Приехали!
А дождь свистит ровный, по-зимнему резкий. Идти уж некуда, приседаем на корточки, глубже натягиваем фуражки и так сидим. Ноги немеют, становишься на колено, и в продавленную лунку затекает вода. Даже в карманах мокро, вынутые спички, поднесенные к папиросе, не зажигаются; и от холода вибрирует в тебе каждая мышца.
— Эх, хорошо! — вздыхает за спиной какой-нибудь остряк. — Свежий воздух, прохладный! Жаль все же Василя, что не поехал.
— Ага. Лежит, бедный, дома, скрутился на сухой перине у печки. А тут вот пыльцу прибило, и еще до утра прибьет! Это ты, Костя, первый облюбовал местечко на рисах и нам присоветовал?..
— Да. Спасибо тебе…
— Чш-ш!.. — обрывают вдруг. — Тихо!..
В дождевой сетке, в высоте отчетливо шуршит воздух. Шуршание проносится, замирает, а вслед новое — уже рядом, могучее. Будто огромное полотнище, хлопая, несется в темноте над головами. Слышно поспешное трепетание множества крыльев, выкрики, даже вроде брызгают нам крылья в поднятые кверху лица.
Мы вскакиваем, начинаем прыгать и толкаться, махать руками. Разминаем плечи, колени, занемевшие, мокрые насквозь спины. Говорят сразу все.
— С рассвета еще и ветерок, братцы, начнется!
— Факт! Разгонит тучи, подсушит, а при ветре утка хорошо, низко пойдет. Вон ее, красавицы, сколько!
— Ку-уда! Тут она попрет, как с конвейера.
— Вот они, цыпочки, где! На рисах!..
И хоть каждый понимает: может, то пролетный ночной косячок, а утром ни единой птахи не будет, может, и не стрельнешь ни разу, но каждый рисует небывалое. И дышится уже иначе, со вкусом; действительно, воздух тут свеж! Потянешь — пахнет тучами, мокрой степью, холодом!..
А что сам не только до нитки, а сквозь мясо мокрый — так на то шел. На то ж и мучились компанией, чтоб в любом виде, но перечувствовать все страсти, какие — и сто лет живи — не постигнешь без охотничьей жилки.