Вода поднимается, хлюпает под кормой неподвижного парохода и снова оседает, качая полосатые арбузные корки, окруженные стаями рыбешек.
На пароходных сходнях грохот. Половина ростовского базара — хуторянки, привозившие раков, малосольную селедку, укроп, — давят друг друга коромыслами, порожними ведрами, с боем берут посадку, хотя через десять минут все здесь будет спокойно и тихо, заходи себе министром. Но уж так нетерпеливы южане!
Если ты уже влез, можешь оглядеться. Рядом несколько мужчин, так же как ты, опоясанных патронташами. Под скамейкой — твоя собака. Она опытная и поджимает лапы, чтоб их не отдавили.
А внизу, на сходнях, мелькает еще собачья морда. Она возвышается над кепками и косынками толпы, какой-то небритый человек прет перед собой эту собаку, оберегая от давки. За его спиной рюкзак, над плечом ружейные стволы в чехле. Свой брат!
— Сюда! — кричим мы, и он, оживляясь, продирается к нашей скамейке. Видно, человек прямо со смены: руки и густо щетинистые скулы — в машинном масле, под стеганкой синеет спецовка.
— Фу-у-ф, — вздыхает он, опуская собаку. — Едва не отстал. Чи будет птичка?
— Должна бы, — говорим мы, всматриваясь в лазоревое, никакой охоты не предвещающее небо, и объясняем — Она ж, проклятая, иногда и по тихой погоде бывает…
Пароход, как площадь перед клубом, шевелится народом. От суетящихся теток пахнет рыбой, рассолом, пыльным базарным солнцем, от воды — лугами. Отираем лбы, знакомимся. Фамилия небритого — Ржаненко, он слесарь фабрики имени Микояна. Остальные — с Сельмаша, с Лензавода, а один — рентгенолог. Ему под шестьдесят, он плотненький, завидно тугой, весь крапчатый от веснушек.
Должно быть, он так насиделся за неделю в своем завешенном шторами, темном кабинете, что сейчас опьянел от сияющего простора.
— Товарищи! — радуется он. — Еще один наш.
Внизу, возле свободных уже сходен, стоит литой, белокурый, похожий на молодого Илью Муромца мужчина со щенком спаниеля у ноги, с ружьем в руке. Он по-охотничьи в гимнастерке, в старенькой кожанке на одно плечо, но его провожающие ослепляют солидными легчайшими костюмами — по-летнему просторными, светлыми.
— Сюда, алё! — машет ему рентгенолог.
Взвывает гудок, но белокурый богатырь шагает по сходням размеренно, ничуть не торопясь. Пар ударяет под колесами о воду, лопасти шлепают, пароход боком выруливает на форватер.
— Иван Дмитри-и-ич! — вопят белокурому с пристани. — Отличной, снайперской вам! — они наперебой показывают жестами стрельбу, делают вид, что целятся.
Иван Дмитрич отвечает провожающим плавным движением приподнятой руки и шагает к нам. В твердом голосе его звучность и спокойствие. Оказывается, он бывал уже пару-тройку раз в низовьях на своем, ведомственном катере. Сегодня там что-то стряслось с цилиндрами, но он, как видно по его широкой белозубой улыбке, даже рад проехаться на общей палубе, запросто покалякать с народом. О своей явно не маленькой должности Иван Дмитрич простодушно «заминает», раскрывает для всей компании коробку «Казбека».
Пароход уже развернулся, пошел, и сразу побежали от колес и до берегов живые буруны. Впереди мчит в воздухе поезд по тому самому мосту, по которому весь Советский Союз ездит в Сочи, кладем трубу, чтоб не зацепиться, проходим и теперь уж, считай, поехали!
Тетки разом все начинают ломать хлеб, расчинять на листе капусты селедку; держа за хвост вяленого железного чебака, лупить им по палубе. «Разве ж перекусишь, оглянешься на том скаженном базаре?.. А тут, по свободе, пожалуйста!» Хоть с правой руки дымят еще шиферные заводы станицы Гниловской, а впереди вот уже она — чистая вода, вот и чайка вспискивает над головой, и вздыхается, будто скинул с шеи бревно.
— Э-эх, — кивает рентгенолог на дальний хутор. — Вот у нас там прошлый год получилась история!..
Все женщины, что обедали вокруг, поворачивают головы. Они привыкли по дороге домой получать культурную зарядку — слушать от проезжих охотников «истории», но рентгенолог, хоть и не игнорируя их, обращается все же к основному ценителю и слушателю — к нам, мужчинам.
— Пошли мы с одним моим пациентом, — заводит он, — по лисице.
— Извиняюсь, — деликатно перебивает его щербатая на передний зуб тетка с ворохом рачьих панцирей и дынных корок в газетке. — Мне бы вот выкинуть…
Она через его голову переносит за борт газетку, швыряет и, желая слушать, игриво прикрывая пальцем щербатый зуб, садится на место. Рассказчик не обижается: пароход — это не гостиница люкс. Жизнь тут как жизнь.
— Так вот, — говорит он. — Пошли мы по лисице и среди зимы, на сухом поле, на бугре, поймали сома! Можете спросить моего пациента, знаете его небось. Директор Ростовского гортопа.
— Это какой? Айвазян? — спрашивает Иван Дмитрии сочным басом.
— Он, — нисколько не смутясь, подтверждает рентгенолог. — И ведь под самым хутором поймали. Во-он у того элеватора. Мы идем…
Но Иван Дмитрич не удовлетворен.
— Все-таки позвольте, — твердо говорит он. — Я Айвазяна хорошо знаю. Он никогда не охотился.
— Как же не охотился?
— Так. Не охотился, и все. Знаю я его зама, его парторга, его самого.
— Фу, ей-богу! — вскипает небритый Ржаненко. — Да человек его к примеру привел.
— Если к примеру, — пожимает Иван Дмитрич плечом, — могли б кого другого взять. А Айвазян в номенклатуре области. Нехорошо…
— Ладно уж, — благодушно отмахивается рентгенолог. — Я не об Айвазяне. Грец с ним! Я о соме. Получилось следующим образом. Только сошли с дороги, слышим — кто-то вроде рычит под снегом…
— Это в каком году случилось? — спрашивает Иван Дмитрич.
— В прошлом.
— В прошлом не было снега.
— Слушайте, — просительно берет его за колено Ржаненко, — нехай докончит человек, а тогда вы. Вам-то что за разница — был снег или не был? Был!
— Правильно, был! — подтверждает рентгенолог, радуясь и ничуть не теряя запала. Его крапчатые, потные в зное губы вкусно чмокают, будто прихлебывают на солнце холодное пиво, в раздувшихся круглых ноздрях вдохновение. — Мы, значит, слышим: рычит в снегу на бугре. Или как бы всплескивается. Мы — к бугру. Тут еще какой-то колхозник санями ехал, слез и тоже с нами. Начинаем окружать. По-пластунски. Только я слышу — у меня под самым животом что-то тихо-тихо ползет и вроде бы уползает…
— Сом?
— А кто же? Троллейбус, что ли? Да вы слушайте дальше!
Но Иван Дмитрич встает и, отойдя в сторону, смотрит на бегущую воду. Видно, ему, этому широкоплечему, белокудрявому человеку, очень хотелось бы послушать. Наверняка лет десять тому назад, в студенческие или в первые свои трудовые годы, он и слушал бы, и смеялся, и сам бы, стараясь как можно лучше, выкладывал бы свое, что есть про запас у каждого охотника. Но сейчас он так же, как Айвазян, с положением. Должность, она обязывает… И хоть и думалось пообщаться сегодня с народом, — это руководящему человеку для работы не лишнее, — но нельзя же, чтоб тебя по плечу хлопали!.. Поэтому, наверно, Иван Дмитрич и встал со скамьи.
Ржаненко с удовольствием садится на его место, улыбаясь, приваливается на чью-то котомку с патронами. Он неторопливо разувается, потом расстегивает навстречу ветерку спецовку, по всей форме начинает субботний отдых. Собака Ржаненко лежит под скамьей. Изредка, когда рядом упадет на палубу какой-нибудь обгрызенный селедочный хвост, она по-жульнически ловко цепляет языком и, снова скрывшись, бесшумно жует на мешке хозяина, «солонцует».
Шелковистый спаниельчик Ивана Дмитрича хочет завести с ней знакомство, тянется носом, однако недовольный глупыми разговорами Иван Дмитрич внушительно дергает сворку назад. Под его руками уже полчаса нет штата, даже нет механика катера, которому можно бы дать указание, а привычка руководить, а богатырская энергия требует от Ивана Дмитрича действий, и он направляет нос спаниельчика в сторону висящего на щите огнетушителя, приказывает:
— Смотри туда.
Щенок не хочет. В сдвинутых бровях Ивана Дмитрича появляется выражение: «У тебя-то уж я дурь вышибу!»— и он снова методическим движением руки поворачивает щенка. Вероятно, Ивану Дмитричу грустно: «Ведь вот и хотел же по-хорошему, а не понимают…» Рентгенолог громит между тем очередного зайца, а какой-то мозглявенький скрипучий дедок, возивший продавать арбузы, пытается доказать, что рыбальство — оно посерьезнее охоты.
— Не скажи! — горячится он. — Доброго сазана подсекнешь, а он как вынырнется мордой — прямо жеребец, аж вроде заржет! Прет на леске, как, понимаешь, на вожжах…
А вокруг в сентябрьском солнце мелькают и мелькают берега, мимо которых плыли когда-то казаки на Азов; а праправнуки их, сегодняшние колхозники нонизовских хуторов Колузаева, Рогожкина, Кагальника, едут сейчас на пароходе. На соседней скамейке чернявая, лет девятнадцати, девчина зажала в мелких белых зубах шпильки, распустила косы, продирает их гребнем, поглядывая из-под них, словно из-под ветвей; и самый молодой наш охотничек — лензаводской фрезеровщик — вроде бы между прочим крутится сбоку, форсирует знакомство. Кто ж ее знает, не сойдет ли чернявая в Елизаветовке? Так и проворонишь, не познакомишься…
Вот ведь уж пристань! Елизаветовские мальчишки, напрягая пупы, гребут нам наперерез, чтобы пройти баркасом в сантиметре от кипящего пароходного колеса, «качнуться на бурунчиках». Какой-то моряк на каюке бросил весла, стал в рост на корме, лихо расставив ноги, ожидая набегающего буруна. Он всматривается в пароходную публику и, увидев знакомых барышень, с размаху швыряет им в знак приветствия рачка. Зеленый рачок хлопает в воздухе хвостом, не долетев до борта, шлепается в воду. Мы пристаем, запросто ткнувшись носом в усыпанный соломой глинистый берег; лопасти с шумом молотят в обратную сторону, покрывают реку пеной; вздрагивает прижатая нашим бортом наплавная пристанешка; плывут чьи-то опрокинутые в воду помидоры, смешиваются с бликами солнца, с ныряющими мальчишками. Никакие трусы не обременяют этих мальчишек. Вокруг живота лишь веревочка пояском, под которую подсунут они штаны, когда вылезут на берег, а пока как есть бегут по ту сторону перил по нашему борту, с визгом сигают вниз.
— Ну и работка здесь со школьным возрастом, — щурится Иван Дмитрич. — Полюбуйтесь, в каком виде красуются!.. Тут кто председатель исполкома? Беляев, что ли?
— Он. Кто ж еще, как не он? — с охотой отвечают женщины. Им нравится, что с ними сидит человек, знающий всех начальников, и сам вон какой представительный, строгий. — Беляев, а как же! — повторяют они.
Пароход идет дальше. Женщины, разомлевшие на послеобеденном, закатном уже солнце, навешивают на губу подсолнечную шелуху, угощают семечками Ивана Дмитрича. Тот отказывается.
— А мы, знаете, лускаем, вкусно ведь, — душевно поясняют женщины. — Особо если семечко кабачное, да еще когда поджаришь…
Щербатая тетка, что выбрасывала через голову рентгенолога газету с мусором, чувствуя себя в хорошей компании, залепила воском свою щербину и, когда смеется, делает это осторожно, кокетливо придерживает языком зуб. К нашей скамье подходит капитан. У него белая фуражка с крабом речного флота и обкуренные усы.
— Меньше хоть сорите, бабы. Горюшко вы мое… — для порядка говорит он женщинам и останавливается, вытягивая через наши головы шею, чтоб послушать.
— Был мой знакомец охотником, — начинает рентгенолог уже какой-то двадцатый случай. — Фельдшеровал он в районной амбулатории и ходил в церковных старостах. Был убежденный, так сказать, идейный верующий, но стрелял, как артист! Вытряхни из мешка двух воробьев, полети они в противоположные стороны — обоих дробью догонит.
— А кто ж ему этих воробьев выпускал? — иронично спрашивает Иван Дмитрич.
— Да никто не выпускал, — начинает раздражаться рентгенолог. — Это в том смысле, что стрелял здорово. Понятно?
Иван Дмитрич хмурится. Он привык, чтоб в его вопросах собеседник искал глубину, стоя ровно и не сморгнув, глядел бы в глаза. И чтоб, конечно, находил ее, глубину. А этот, конопатый, сам, видите ли, спрашивает: понятно ли ему, Ивану Дмитричу?.. Но Иван Дмитрич сдерживается. Он все же твердо решил общаться с массой.
— Прямо-таки снайпер, а не фельдшер! — объясняет рентгенолог. — Возвращается тот фельдшер домой — у него тройка утей на поясе. Вдруг перестал приносить… Как отрезало. Ни штучки… И, главное, не горюет. Для виду побурчит, и точка. Стала его жинка наводить справки у людей, и что вы думаете?..
Встречный белоснежный, с перламутровым отливом красавец теплоход — не чета нашему! — проходит мимо в сторону волго-донских шлюзов. С трех его палуб зычно гремит радио, заглушает на миг историю о чудных делах фельдшера.
— Оказывается, — перекрикивает рентгенолог, — завел он, этот святой, милаху. Выйдет с вечера во всей стрелковой амуниции, с крякушами в кошелочке и, вместо того чтоб в чакане, как сукиному сыну, мокнуть да всю ночь кормить комара, — к ней. Сердечное, так сказать, влечение. Бывает…
— Ясно, бывает! — оживляется щербатая тетка, присвистывая восковым отлепившимся зубом. — Этим кобелям-охотникам, а особо рыбакам, им палец не клади!
— И не клади! — подтверждает рентгенолог. — Дурни они, что ли? Фельдшер-то наш выйдет утром, пообмажет сапоги свежей грязичкой возле корыта, где молодуха поит кабана, и не подкопаешься. А выдали собственные его крякуши. Они же у справного охотника горластые. Орут на зорьках из молодухиного погреба, вроде на море в валовой перелет. И как же интересно фельдшерова супруга мужа разоблачила…
— Тихо ты! — обрывает щербатая подошедшего к нам за спичкой матроса. — Дослушать не дадут.
— Э-э-э, — пинают ее под бока соседки, — опыта занимаешь?
— То-то же и то! — раздраженно сплевывает дедок, что рассказывал, как подсекать сазана. Он тычет пальцем в щербатую: — Она ж, сатана, дочка мне. Муж у нее рыбалка. Усердный, тихонький, прямо забитый, бедолага. Комаря раздавить — и то у него нету. А она, гладкая кобыла, ревнуется. Ни с чего спепеляет человека. Я уж его, зятя своего, придерживаю кой-как, чтоб не сбежал. Вот гляньте, — дергает он из корзины запечатанную красным сургучом полбутылку, — сам бы выпил, а то ему, зятю, везу. И все из-за нее, доченьки сатанячей!..
Капитан и все мы семейно обсуждаем это дело, советуем, рентгенолог тоже советует и сразу же с завидной ловкостью опять перескакивает на свое:
— Фельдшерова жинка взяла, значит, свои рейтузы, разорвала на половины, посворачивала трубочками, запихнула в мужнино ружье — в один ствол, в другой, аккуратненько, чтоб розовых концов не видно, и очередным разом ждет фельдшера…
— Ну, я моему дьяволу тожеть подстрою!.. — обещает щербатая под общее оживление, а рентгенолог, довольный эффектом, представляет в лицах, что произошло дальше:
— Фельдшер ничего не подозревает, приходит. Сапоги в земле, в воде… Покрестился, конечно.
«Стрелял?» — интересуется супруга.
«Стрелял, — отвечает. — С правого, с божьей помощью, как дал по селезню, он кубарем: подраночек. Я его левым! И все одно скрылся».
«А с какого ж ты ружья стрелял? С этого?»
«А с какого ж? Ясно, с этого!»
«Почисть его, родненький, — просит супруга, — люблю, — объясняет, — порядок», — а сама, вроде между делом, берется за качалку, как раз пышки катала. Фельдшер ка-ак ширанул шомполом в ствол, в те предметы дамского туалета!..
Гогот охотников, капитана, теток взлетает ввысь.
— Чего ж тут смешного? — недоуменно оглядывает всех Иван Дмитрии. — Судить бы вашего фельдшера, и все. Называется «моральный облик»… А жена? Не могла обратиться в местком или к завамбулаторией?
— Да бросьте, — сминают Ивана Дмитрича веселые, активные голоса. — Что ж он, этот зав, соли насыпет?.. Жинка и сама управится, раз уж каталка в руках. Как она ему: «Почисть, — говорит, — родненький, порядочек, мол, люблю!» Го-го-го…
Смех катится над Доном, рулевой оборачивается из своей застекленной рубки, народ с нижней палубы завистливо поднимает головы.
Безучастны ко всему вокруг лишь паренек-фрезеровщик и чернявая темнокосая девчина. Она, как в гнезде, сидит в своих порожних, вставленных одна в другую, круглых корзинах, по-донскому «сапетках». Таловые прутья сапеток в присохшей рыбьей чешуе, слюдяная чешуя поблескивает и на крепких коричневых ногах девчины. Плотно зажав коленями юбку, она удивленно и растерянно, будто увидав чудо, смотрит исподлобья на нашего парня, и кто знает — может, она, эта смущенная кагальницкая русалка, и есть та единственная, что встретилась вдруг ему в жизни?.. Он опустил голову, говорит что-то, играя пальцами по блестящей кирзе своих новеньких подсумков.
— А ты, друг, — кричит ему Ржаненко, — тоже, видать, охотник. По другим делам!..
Ветерок, который и так едва позевывал, совсем утих к вечеру, как говорится, «убился». Впереди парохода вода не шелохнется, а с боков бегут от колес водяные плавные бугры через всю реку… Добежали до рыбачьей бригады, качнули первый баркас, второй — и все за ними качаются, как пробки. Одинокая цапля на отмели, ожидая волну, повернула длинноклювую голову. Взлетели бакланы.
Солнце скатилось к горизонту, вгрузло наполовину в багровые камыши. Стадо коров на луговом левом берегу стоит по брюхо в воде и, отбиваясь от комаров и мошек, собирается плыть на ночевку в правобережный хутор. А вон другое стадо плавом идет через реку, видны лишь выставленные над поверхностью рогатые головы. Старик рыбалка сидит среди Дона на баркасе, струнами натянуты лески.
— Геть, ч-черт! — вопит он, когда коровы наплывают на баркас, и сопящие головы сворачивают в сторону, на течение; дергается зацепленная коровьим копытом якорная бечева.
— Нет, — размягчаясь душой от мирной, ласковой картины, отечески говорит нам Иван Дмитрич, — нельзя все-таки, товарищи, так, как вы… Что за побаски про фельдшера, про его эту любовницу… Будто и безобидно, а ведь пропагандирует подрыв семьи. Со взгляда ничего, а на деле, — берет он за пуговицу рентгенолога, — если посмотреть в глубину…
Но рентгенологу смертельно не хочется смотреть в глубину. На его веснушчато-крапчатом лице появляется выражение будто у карася, которого тянут из воды. Рентгенолог освобождает свою пуговицу, говорит, что ему надо купить в пароходном ларьке спички. Находится дело и у Ржаненко, и у других охотников.
Жара спадает, все тетки на палубе начинают мазаться кислым молоком, чтоб размягчить загар, уберечь красоту.
Проходим Азов, теперь уж почти на носу море, и в ожидании скорой охоты начинается наша подготовка.
Ржаненко просматривает свои вещи. Хозяйство у него правильное: папиросы в железной коробке из-под зубного порошка, такая и в воду упадет — не промокнет, без курева не останешься. Лямки мешка широкие, умело обшитые суконкой — плеч не намнут; снизу мешок подбит брезентиком; но в мешке-то не находится вдруг патронов… Должно, закрутился, не положил человек, когда между фабрикой и пароходом заскочил в спешке домой на две минуты.
— Ну что ж, — говорит рентгенолог, — бери, брат, моих. Ничего, — и его рука, крапчатая, как цесаркино яйцо, отсыпает патроны в ржаненковский мешок.
Это надо понимать. Охотник поймет!
— На зорьку, — объясняет рентгенолог, — мне хватит. А потом все равно хотел у бакенщика Андрианыча каику взять, поехать по ракам.
— У какого Андрианыча? — нахмуривается Иван Дмитрич. — За поворотом который? Не пойдет дело… Это я имел в виду взять его кайку.
— Вот и я «в виду», — озадаченно улыбается рентгенолог, а Ржаненко, горячась, начинает объяснять Ивану Дмитричу, что спорить не приходится: кайка за тем, кто заявил первый. Как же тут даже и возражать можно? Не кругло получается… Подтверждает это и капитан, который оказывается тоже охотником, знает артельные порядки.
Иван Дмитрич смотрит на них, и на лице его искреннейшее сожаление к людям, которые не поняли доброго с ними обращения.
— Вот что, — берет он за рукав капитана, — давайте-ка отсюда быстренько к своим служебным обязанностям. Давайте, давайте!.. А ты, милок, — говорит он Ржаненко, — запорожскую сечь тут не устраивай. У нас пока что каждому по труду, по его положению.
— Виноват! — вспыхивает рентгенолог. — Рак и в вашу сетку может заползти, и в мою. Он положений не знает, и кайка в этом деле обоим нам нужна. Так что придется по-солдатски. Потянуть счастье.
Он берет две спички, с одной скусывает головку и протягивает обе. Иван Дмитрич недоуменно оглядывается, но наше кольцо так плотно, решительно, что он тянет. Его спичка оказывается «пустой», и здесь совсем уж кончается «демократизм» Ивана Дмитрича. Его кепка, запросто брошенная с другими на чей-то рюкзак, снова возвращается на голову, и сам он оскорбленно отходит от нас, допустивших неуместное панибратство.
А куда ни глянь — сочные гирловые поймы, наступающие на воду лозняки, камыши, кувшинки. Катер с красным вымпелком на мачте дымит на протоке; клеенчатозеленый чакан на берегах такой высоченный, густой, что воды в протоке не видно, и кажется, что идет катер прямо по лугу.
Сумерки ложатся быстро. На светлом стрежне Дона какая-то бабка в белом платочке, издалека не угадаешь, верно жена бакенщика Андрианыча, громадит на баркасе. На корме, на дощатой подставке, начищенные лампы и незавязанный сверху чувал с травой, что, должно быть, накосил на острове племяш Андрианыча, а бабка по дороге захватила. Она причаливает к бакену, вынимает из фонаря вчерашнюю лампу, засвечивает и ставит новую, отбрасывает веслом нацеплявшиеся на бакен плети водорослей. Вспыхивают лампочки и на нашем пароходе.
За поворотом белеется в темноте пост Андрианыча, и тут Иван Дмитрич подзывает капитана, требует, чтоб он высадил его у поста.
— Можете, — говорит он рентгенологу, — не шагать сюда с пристани. Кайку беру я. А вы в другой раз, возможно, научитесь уважению…
Он поворачивается к нам своею богатырской спиной, привычным движением вынимает какую-то маленькую, но плотную книжицу, в ладони показывает капитану, и тот, виновато глянув на рентгенолога, на нас: ничего, мол, не поделаешь, — останавливает пароход. Матрос спрыгивает в тяжелую лодку-завозню, чтобы взять Ивана Дмитрича, но тот не садится, раздраженно зовет своего спаниеля. Собаки нет.
— Сучка от сучки сбежала.
— Да то она подохла с такого хозяина…
— Сам же спичками канался с человеком, а теперь вот как! — вмешиваются в дело и тетки, орут в темноту берега: — Андрианыч! Кум! Не давай этому заразе кайку!
Людей на палубе начинают облепливать комары, пароход боком ползет на камыш, капитан поворачивается к Ивану Дмитричу:
— Вы ж соображайте, что происходит! Видите, куда сбиваемся?
Иван Дмитрич, не отвечая, бежит от скамьи к скамье. Щенка нет. Под бортом явственно трещит приминаемый камыш.
— Что я вам, наконец? — взвизгивает капитан. — Кукла какая? На мель прямо, повылазило вам? — И кричит помощнику: — Вперед до полного!
Через минуту Ржаненко спрашивает Ивана Дмитрича:
— Это, случаем, не ваша собачка в мой мешок забралась? — Он вытаскивает спаниеля, подходит ближе и советует: — Доедем до места, так вы там не высаживайтесь на берег. Глядите, помнет еще кто нечаянно. Переночуйте на пароходе, а зорькой в Ростов. Оно бы и сейчас поучить следовало, да настроение портить неохота: погода дюже хорошая.
В самом деле — погода!.. Воздух пахнет теплым разломленным огурцом, и два звездных неба — одно вверху, другое под нами, на воде, — смешиваются с огнями близкого Кагальника. Хлюпает за бортом волнишка, должно быть уже солоноватая, — ведь вот оно рядом, море… Где-то на берегу, беспокоя сердце охотника, хрипло крячет селезень — то ли свойский, то ли дикарь, подсевший к ночующим на волне домашним уткам. Палуба подрагивает от хода, и чернявая девчина, голову которой не отличишь уже от головы нашего лензаводского фрезеровщика, напевает, наверно, одному лишь ему:
Ты подуй, подуй,
Ветер ни-и-зо-овой…