Бреслау, воскресенье 23 марта 1924 года, половина восьмого вечера

На крыше театра Лобе на Лессингштрассе было очень холодно. Со стороны Одера дул порывистый ветер. Однако он не мешал никому из четырех находившихся на крыше мужчин, трое из которых стояли, а один полулежал. Вирт и Цупица любовались панорамой города, хотя она была менее величественной, чем та, которую они могли бы увидеть с костела Святой Елизаветы или хотя бы с башни ратуши. Поскольку им никогда не было дано оказаться в этих самых высоких точках города, они не гримасничали сейчас и устремляли взгляд в здание Силезского Регентства на Лессингплац, в башни собора Святого Иоанна Крестителя и в светлый силуэт Кайзербрюке. Мока не интересовали эти виды, и вовсе не потому, что он видел Бреслау с больших высот. Ибо все его внимание было сосредоточено на Генрихе Мюльхаузе, лежавшем на крутой крыше. Лицо шефа криминальной полиции поседело от страха. Этот мертвенный цвет подчеркивали плотно стиснутые темные веки. Полы старомодного пиджака и штанины штучных штанов в серо-черную полоску были засыпаны цементом, оставшимся после недавнего ремонта крыши. Он весь дрожал. Одной рукой он держался за дымоход, другой двигал на ощупь по крыше, пытаясь найти что-нибудь, что могло бы служить ему точкой опоры для другой руки — какой-то громоотвод, выступ крыши, решетку на окне… Ничего такого, однако, не было в его досягаемости, и дрожь тела усиливалась, перейдя в какой-то болезненный спазм. В Моке, который почти гипнотизировал его взглядом, он вызывал столько же сострадания, сколько и охваченный им дымоход.

— Помнишь жаркий июньский вечер, когда я в рваных штанах пришел на место преступления, где были убиты две проститутки, Мензель и Хадер? — спросил Мок дрожащим от ярости голосом. — Потом ты отвез меня домой на пролетке, помнишь? Тогда ты сказал мне, что я провалил экзамен и не могу быть в криминальной полиции. Navigare necesse est, помнишь, Мюльхауз?

Мюльхауз кивнул. Глаза у него все еще были закрыты.

— Тогда меня кое — что очень удивило, — голос Мока перестал дрожать, стал уверенным и твердым. — Ты не хотел подходить к окну в квартире того скандального старика Шольца, помнишь?

— Не помню, — ответил Мюльхауз.

— Тогда я тебе напомню. Слушай внимательно. Помнишь шершня? Он летал в той комнате, в которой наложил в штаны советник Шольц. В какой-то момент шершень присел на занавеску. Ты попросил меня выгнать его из комнаты. Я отказался. С похмелья у меня разные страхи. Я боялся этого шершня. Тогда ты подошел к нему с голыми руками. Ты впечатлил меня. Какая доблесть! Да что там, настоящий укротитель диких зверей! А дальше было так. Шершень отлетел от занавески и сел на подоконник. А ты отступил назад, отошел от подоконника, хотя старик изо всех сил старался, чтобы выкинуть насекомое из комнаты. Почему ты так себя вел, скажи мне, Мюльхауз? Почему тогда отошел от открытого окна на четвертом этаже? Ты не боялся шершня, но боялся открытого окна? Так было?

Мюльхауз молчал, но уже открыл глаза. Он уставился на Мока. В его взгляде было холодное равнодушие человека, смирившегося со смертью. Мок понял, что скорее его убьет, чем узнает что-то от него. Тогда он впал в панику. Она была легкой, как дыхание надодранского ветра, и такой же непостоянной. За ней последовала тяжелая, мрачная уверенность в себе. Хотя он не знал, были ли тиски правильными, в сущности, ему это заботило. До окончательного перевоплощения он должен был разобраться только с одним. Делом Мюльхауза. Но это было странное дело, потому что его финал был ему совершенно безразличен. Все равно после всего наступит тишина, а сам он останется пустым и выжженным. Либо Мюльхауз скажет ему, почему он хотел уничтожить его в тюрьме руками Дзялласа, либо он умрет. И то и другое — справедливое и правильное завершение этого дела. Tertium non datur[45]. Нет выбора, нет дилеммы.

— Ты уже знаешь, почему сейчас тут, на краю крыши? Ты здесь, потому что мне не хватает честного разговора с тобой. Я хочу кое-что объяснить… Почему ты через Ошеваллу передавал деньги этой свинье Дзялласу, чтобы он меня опозорил? — Голос Мока был бесстрастным. — Ты мне все это честно объяснишь. А здесь, на крыше, ты будешь очень честен со мной, правда, мерзкий гад? Ну, говори, почему платил Ошевалле, ты, дырка в заднице!

Несмотря на то что голос надвахмистра был бесстрастным, но вульгарные слова встревожили Мюльхауза и заставили его все-таки опустить взгляд. Опустившись на колени у дымохода, он склонил голову так низко, словно бил перед Мок поклоны. Тот снял котелок и позволил холодному ветру осушить пот, льющийся по лицу. Он посмотрел на часы, крепко ухватился за громоотвод и принял решение. Если в течение минуты Мюльхауз не ответит, его убьют. Его рука, отчаянно цепляющаяся за дымоход, будет раздавлена каблуком. Тогда, лишившись точки опоры, он начнет скользить по покатой крыше, другой рукой закроет арку. Ничего не поймает и сползет вниз. А его череп расколется на выпуклой брусчатке четырьмя этажами ниже. Вокруг головы разольется темная лужа.

— Я вам все расскажу, — сказал Мюльхауз через тридцать секунд, — но не здесь, не в этом положении, не на этом склоне, не на этих скользких черепицах. Я буду там, где вы, и расскажу вам все…

— Нет, — перебил его Мок. — Пойми. Либо ты мне скажешь, либо не скажешь, либо ты выживешь, либо умрешь. И то и другое меня вполне устраивает. Но не может быть, чтобы ты не сказал мне и не спас меня. Tertium non datur. А теперь говори, где есть.

— Хорошо, — Мюльхауз обеими руками обнял дымоход и прижался к нему. — Вот уже семь лет я разыскиваю страшную, таинственную секту. Их называют «мизантропами». Это худшие убийцы из всех возможных. Чтобы попасть в секту, нужно кого-то безнаказанно убить. Жертвой должен быть человек из низов. Бомж, проститутка… Связующим звеном группы является страх перед самими собой. Каждый знает о преступлении каждого, каждый в любой момент может убить каждого. Но тогда он сам для себя терзающий бич, потому что, донося в полицию на другого, сам подвергается мщению. Попавший под донос в отместку донесет на доносчика. И так рухнут костяшки домино. Но никогда еще ни одна костяшка домино не пала. Эта организация превосходна своим молчанием, а в то же время ненавистна своей дерзостью. Может ли быть больше провокации для криминальной полиции, чем безнаказанность мизантропов? Как я их ненавидел, хотя они убивали отбросов, бандитов и шлюх! Мок, как я их ненавижу!

— До такой степени, что вы хотели убить меня в тюрьме руками негодяя и извращенца, так? Вы хотели проникнуть в их ряды, убив пьяницу и дегенерата, каким вы меня считаете, дорогой абстинент! До такой степени вы их ненавидели?

— Вы позволите мне говорить или будете прерывать меня вспышками истерии? — Мюльхауз с досадой посмотрел на Мока. — Вы поразили меня своей проницательностью. Вы идете в правильном направлении, и кроме того, я вижу, что мой рассказ вас заинтересовал…

— Откуда вы об этом знаете? — Мок не мог скрыть удивления в голосе.

— Потому что вы перестали называть меня на «ты». Ну что? Пожалуйста, признайтесь. Я вас заинтересовал или нет? Если так, то, может быть, я смогу спокойно сесть рядом с вами, там, наверху, на ровной поверхности, и подробно все рассказать?

Мюльхауз обнимал дымоход таким образом, что одна рука стискивала запястье другой. Он подтянул ноги повыше и сжал коленями дымоход. Тогда он на несколько секунд оторвал одну руку от другой. На запястье красовалась красная полоса.

— Видите, парни, — Мок повернулся к товарищам, — этот дед еще очень изворотливый. И что хуже всего, невосприимчив к моим тискам. Совсем нет страха высоты, как я и предполагал. На краю крыши он выполняет какие-то трюки… Он говорит без всякого страха, целыми, красиво выстроенными предложениями… Он уверен, что может ставить мне условия… Что мне с ним делать, парни?

Вирт и Цупица даже не смотрели на Мока. Они досконально знали ситуации, когда во время допросов он обращается к ним с такими вопросами. Они были риторическими, потому что он и так знал, «что делать» с допрашиваемым. А они досконально знали продолжение, которое их патрон называл «прорывом фронта под Танненбергом». Поэтому они молчали и смотрели на все с полным равнодушием. Ни малейшего удивления не вызвали ни его высоко поднятая нога, ни хруст пальцев руки Мюльхауза, когда каблук Мока прижал ее к кирпичной стене дымохода и раздавил, как краба, ни пронзительный крик жертвы и отчаянный бросок ее второй руки. Мюльхауз опустил раздавленную ладонь вдоль тела. Он держался теперь за дымоход только одной, здоровой рукой. Костяшки у основания пальцев медленно белели.

— Не ставь мне условий, ублюдок, — сказал Мок очень медленно, — и продолжай. Не нужно говорить округлыми предложениями.

— Герман Утермёль, мой тайный агент, убийца, который служил мне так же, как эти два твои пса… Он убил по моему приказу проституток Мензель и Хадер, — говорил Мюльхауз с зажмуренными глазами. — Это были канальи, злые и выродившиеся. Убийство их, как отбросов общества, было первым условием внедрения в ряды мизантропов. Утермёль уже почти попал в секту… Неправильно говорю, нужно: «в группу», потому что у мизантропов отсутствует какая-либо религиозная идея. Они поддерживаются для карьеры, для удовлетворения самых диких страстей и так далее… Впрочем, зачем я вам все это говорю, ведь ты знаешь об этом… Но вернемся к Утермёлю… Кажется, начали подозревать его… Он исчез… Я думаю, его убили… Тогда я подумал о тебе… Давно я планировал использовать тебя, Мок, в борьбе с мизантропами, но не знал, как это сделать. Ты жестокий, бездумный и хитрый. Если бы тебе дали огненный меч, ты убил бы всех в пригородах и в переулках… «Кара»… Poena[46] Такое слово должно быть на твоем гербе, если бы он у тебя был… И тогда…

Мок нагнулся и схватил Мюльхауза за запястье. Он оторвал его от дымохода. Увидел испуганные глаза шефа криминальной полиции. Внезапно вместо ужаса в них появилось облегчение. Мок ясно видел это облегчение в глазах Мюльхауза и услышал его в его резком выдохе, когда он втягивал его худое тело на покрытую толем ровную поверхность над черепицей. Мюльхауз лежал бессильно. Мок сел рядом с ним и закурил папиросу. Выпустив дым, он спросил:

— Ты взял мои отпечатки пальцев, когда я был пьян, а потом выбросил меня в лес за Дойч Лисса, так?

— Так, — ответил Мюльхауз, тяжело сопя, — я забрал у тебя ремень, и этим ремнем Утермёль удушил этих двух монстров, этих двух гарпий…

— Ты уже тогда знал, что с этими отпечатками ты посадишь меня в тюрьму? Какое это имеет отношение к охоте на мизантропов?

— Когда я забрал твой ремень и снимал отпечатки пальцев, я еще не знал, когда и как им воспользуюсь. Знал только, что ты у меня в руках. Что я могу шантажировать тебя и заставлять тебя делать что-то с мизантропами… Например, я могу заставить тебя убить кого-то… Какого-то дегенерата… Например, педераста Норберта Рисса…

— Того, кто развратил твоего сына?

— Прошу тебя, Мок… Если хочешь говорить о Якобе, тебе лучше немедленно столкнуть меня с этой крыши…

Несколько лет назад поздней ноябрьской ночью Мок видел ту же чудовищную боль в глазах шефа криминальной полиции. Некий Норберт Риссе, владелец плавающего по Одеру роскошного публичного дома, стал неправильно воспринимать полицейских из децерната IV. Ранее он был услужлив, без ропота впускал Мока, Смолора или Домагаллу на борт, немедленно передавал информацию о работающих у себя новых девушках и юношах, пока тут вдруг смертельно обиделся на Домагаллу, который — столь же глупо, сколь несчастливо, — пошутил когда-то над его греческими вкусами. Тогда бордельтат разорвал все контакты с децернатом IV, что для него, человека заинтересованного, который должен был осознавать неизбежное, было глупо и бессмысленно. А неизбежным был визит полиции нравов на корабль. Однажды ноябрьской ночью офицеры из децерната IV во главе с самим Ильсхаймером подплыли на баржах речной полиции к судну «Wölsung», поднялись на борт и начали обыск роскошных кают. В одной из них был найден известный художник в сопровождении студента Академии художеств и художественных ремесел. Оба были обнажены, а их носы покрывал белый порошок. Тот, кто ворвался в эту каюту, был Эберхард Мок. Он когда-то видел Якоба Мюльхауза, когда тот навещал отца в полицайпрезидиуме. Однако это было несколько лет назад, и Мок не был уверен, правильно ли он опознал его в затуманенном кокаином юноше. Он решил вызвать Генриха Мюльхауза. Когда через час шеф криминальной полиции вошел в каюту на «Wölsung», Мок посмотрел ему в глаза и понял, что не ошибся. Тогда он почувствовал теплую волну сострадания. Такое же выражение лица у Мюльхауза было сейчас. Но теперь в Моке не было ни капли сострадания. Был только гнев и непреодолимое, зудящее любопытство.

— Ладно, продолжай, — сказал он.

— После снятия отпечатков пальцев ты был моим… Но я до сих пор не знал, как тебя использовать. Когда миссия Утермёля закончилась неудачей, а он сам исчез, я принял во внимание различные решения. И вдруг я вспомнил жалобу Ошеваллы на тебя, которая ранее по ошибке попала на мой стол. Когда я читал этот документ в то время, я почти чувствовал твою ярость, которую ты обрушил на тюремного цербера. Однако ты был зол не на охранника, а на заключенных Дзялласа и Шмидтке за то, что они унизили Прессла. Верно? Ты бы хотел убить их тогда?

— Да, я бы убил их. И того и другого. Без колебаний, — машинально ответил Мок, к удивлению Вирта, который обычно в такой ситуации слышал из его уст: «Кто тут вопросы задает!»

— Мне пришла в голову замечательная идея. — Мюльхауз тяжело дышал и не смотрел в сторону края крыши. — Я решил сам внедриться в мизантропов. Сам проникнуть в их ряды. Для этого мне нужен был ты. Так выглядел мой план. Я посажу тебя в тюрьму, в камеру Дзялласа и Шмидтке… А теперь пообещай мне, что ты будешь контролировать свои нервы и не убьешь меня, не сбросишь с этой проклятой крыши… Обещай, если хочешь знать все!

— Обещаю, — пробормотал Мок.

— Я знал, что как бывший полицейский будешь подвержен гневу заключенных, — криминальный советник говорил тихо и отодвинулся от Мока на столько, на сколько позволил ему Цупица, который поставил перед ним ногу, явно отметив, что здесь есть предел для свободы движения. — Я знал, что они захотят сделать из тебя раба, как из Прессла. И здесь было два возможности. Первая. Мок будет опозорен… Обещай, что ничего со мной не сделаешь!

— Обещаю, обещаю, — небрежно сказал Мок и постарался неискренней усмешкой разжать стиснутые челюсти.

— Первая возможность. Злая и малоправдоподобная, — быстро проговорил Мюльхауз, — опозоренный Мок совершает в тюрьме самоубийство. Я бы довел это до самоубийства. Довести кого-то до самоубийства — это один из методов инициации. Я мог бы добраться до мизантропов, доказав, что я заставил тебя покончить с собой… Подожди, Мок, почему ты даешь ему знак? Подожди, дай мне закончить, я знал…

Остальные слова погибли в хрипении. Цупица, которому Мок дал соответствующий знак, прижал горло Мюльхауза железным прутом. Надвахмистру показалось, что все вокруг затихло, он сам оказался в центре вращающейся фотопластинки. Каждая из освещенных клеток изображала Конрада Дзялласа, который стоял на широко расставленных ногах, сжимал в руках свои гениталии и медленно произносил слова: «Ну что, тебе это нравится, толстая свинья? Ты будешь лизать меня, жирная свинья?» Вдруг до ноздрей Мока донеслось зловоние. Это был запах экскрементов, который бил от немытого тела Прессла и от неподвижного Дзялласа, который лежал поперек койки с вывернутым на спину лицом. Фотопластинка кружилась. В кадрах появился разгневанный сапожник из Вальденбурга Виллибальд Мок, который грозил сыну пальцем, улыбалась любимая когда-то Эрика Кизевальтер, потом выпустил дым из непременной сигары судебный медик Зигфрид Лазариус и подставил ему под нос вырванные зубы, а в конце запищал жалобно маленький ребенок, который когда-то через Мока потерял мать. Фотопластинка кружился вокруг головы Мока. В одной из клеток разгневанный Мюльхауз постукивал трубкой по крышке своего стола. Стучала трубка криминального советника, стучала его голова о крышу театра Лобе, стучал молоток Виллибальда, стучал лоб Мюльхауза. Цупица тяжело дышал и стоял над криминальным советником, давя прутом его кадык. Он выжимал ему глаза из глазниц и заставлял дрожать его худые ноги.

— Отпусти его! — крикнул Мок. — Хватит!

Мюльхауз завизжал, Мок закурил, Цупица сопел, а Вирт окутался пламенем. Город внизу двигался автомобилями и трамваями. Мужчины прятались по притонам, женщины выставляли свои тела в воротах и под фонарями. Это были надежные указатели, ориентиры, ярко освещенные ворота в инферно, в мягкие и влажные сифилитические края. Столбы с объявлениями предлагали развлечения. Они предвещали вечный крестовый поход против скуки. Город был хитрым, коварным и утомленным.

Прошло четверть часа. Почти задушенный криминальный советник возвращался из мира мертвых. Моку вдруг стало жаль. Он чувствовал себя никому не нужным предметом, как шахматная пешка, уничтожение которой является условием неизвестного великолепного гамбита.

— Если бы я покончил с собой после позора, ты бы присоединился к мизантропам, — сказал Мок Мюльхаузу, который извергал изо рта густую слюну. — А потом медленно бы уничтожил их. Как член группы, ты бы знал все об их преступлениях. Они бы тебя с ними познакомили. Они должны были сделать это в соответствии со своим уставом. Каждый знает все о каждом. А тогда они спросили бы тебя о твоем убийстве. И когда ты сказал бы о позоре в тюрьме Мока, ты не испытывал бы угрызений совести за то, что убил меня? Что перед смертью меня унизили? Правда? Скажи это, прошу, скажи, что Мок — никто, что у тебя потом были бы такие же угрызения совести, как после убийства комара!

— Я не верил в такую возможность, — сказал Мюльхауз так тихо, что Мок вынужден был нагнуться над ним и почти приложить ухо к его губам. — Я слишком хорошо тебя знал. Ты бы не позволил себя унизить. Пряча тебя в камеру Дзялласа, я попросил моего приятеля, начальника следственной тюрьмы Лангера, чтобы он удалил в то время второго из камеры… Чтобы ты был с этим извращенцем наедине… Чтобы ты его убил… Я знал, что ты справишься и что ты это сделаешь. Таким образом было бы выполнено другое условие присоединения к мизантропам. Высший способ в их инициационной иерархии… Безнаказанное убийство, о котором все знают, виновника которого все знают. Ты мог бы убивать безнаказанно, потому что стал бы «человеком без дыхания». И так оно и было. Я правильно это предвидел, да, Мок? Прежде чем убить меня, хотя бы подтверди это!

— Я чего-то не понимаю. — Мок немного отстранился от советника, потому что Мюльхауз перестал хрипеть, а его голос стал звучнее и лучше слышен. — Так кто же в конце должен был вступить в мизантропы? Ты или я? Кто должен был быть «человеком без дыхания»?

Мюльхауз стоял на четвереньках и тяжело дышал. А потом раскашлялся. Кашель нарастал в нем, как взрыв. Он раздирал ребра и горло. Через некоторое время он успокоился. Советник сделал резкое движение головой в сторону края крыши и мощно сплюнул. Он был явно доволен долгим полетом слюны. На его губах заиграла ехидная улыбка. Он был доволен, как маленький мальчик, который рыгал громче всех в классе.

— Тебя похитили с поезда. Спасли от топора. Сегодня я прочитал в BNN твой некролог. Таким образом ты получаешь от них новую личность, новую жизнь… Знаешь, что это значит? Это значит, что ты присоединился к мизантропам. И знаешь, что это еще значит? Что волей-неволей ты стал моей связью с ними. — Через некоторое время он добавил с нажимом, все еще глядя на Мока с собачьей перспективы: — И только ты можешь их уничтожить!

— Зачем мне их уничтожать? — спросил Мок. — Ты сам заметил, что я начинаю новую жизнь с новой личностью. Без них я был бы преступником, а так стану бы господином, буду счастлив, буду иметь все… Потворствую самым диким желаниям… Зачем мне уничтожать моих благодетелей и служить тебе, а потом снова оказаться за решеткой? Ты бы спас меня от тюрьмы? Ты когда-нибудь помогал мне? Я тебе чем-то обязан? У меня есть выбор: наслаждения или служение Мюльхаузу. Быть королем или твоим псом. Думаешь, что я ошибаюсь и выберу последнее?

— Сам себе ответь. — Мюльхауз сел по-турецки и дрожал от холода. — Спроси себя сам. Я хочу быть верным псом правосудия, потому что я считаю тебя таким, или бесформенной гнидой, чьей жизненной целью будет усиление своего блаженства?

— Ты такой моралист, сукин сын… — Мок встал, а лицо его набрякло от гнева. — Тогда скажи мне, двух женщин, которых убил руками твоего клеврета, ты выбрал намеренно или случайно? Ты проверил, есть ли у них дети, живы ли их родители, кто-нибудь будет по ним плакать? Тебе было все равно? Ты сказал себе: «блядь это блядь»? О чем ты думал, когда на месте преступления смотрел на опухшие десны и выбитые зубы?

— Они это заслужили, — жестко сказал Мюльхауз. — Я пошел к ним с моим сыном после его аттестата. Я выбрал их случайно. Из архива твоего децерната я взял первый попавшийся адрес. Я хотел, чтобы после окончания школы Якоб стал мужчиной. Чтобы закрепить экзамен на зрелость. Зубы вылечил с противоположных увлечений натур, которые у него я видел с детства. Когда я оставил его самого у этих шлюх, услышал взрывы смеха. Они смеялись над ним, понимаешь? Якоб выскочил из их убогого чердака, вырвался и убежал. Я подробно расспросил их, над чем они смеялись. Тогда они рассказали мне о своем первом контакте с Якобом. За несколько недель до этого двадцать гимназистов встретились с ними в какой-то мерзком отеле. Среди этих ребят был Якоб. Его покинули мужские силы. Уже тогда над ним смеялись. Ты знаешь, что такой смех может сделать с уязвимым юношей? Они заслужили кое-что похуже, чем вырвать зубы на живую! — Мюльхауз встал и начал махать руками, а его мертвое лицо стало багровым. — Понимаешь, ты, сукин сын, они сделали моего Якоба педерастом!

Мок отвернулся от Мюльхауза. Из кармана он достал носовой платок, хмыкнул и принялся чистить испачканные грязью носки своих ботинок. Вокруг него медленно вращалась фотопластинка. Подсвеченные кадры были нечеткие и размытые. Виллибальда Мока на них не было. Никого не было. Никто не мог служить ему советом.

— Ну что, идем, Мок? — спросил Мюльхауз. — Мы замерзнем на этой крыше? Я все тебе рассказал. Выбор за тобой. Ты с ними или со мной? С убийцами или с полицией?

Мок приблизился к Мюльхаузу. Он протянул руку и вытер грязный платок о лицо криминального советника.

— Ну что так смотришь, Мок? — Мюльхауз вытер лицо от песка и грязи. — Ты же меня не убьешь?

— Убью себя, Мюльхауз. Да, я убью себя, — сказал Мок и взял у Цупицы железный прут. — И собственноручно. Ты сам сказал, что я верный пес правосудия. Мое место не в тюрьме. Пес ни за что не хочет возвращаться в конуру. В конуре он не может вершить правосудие.

Загрузка...