В XVIII веке барон Отто Фрайхерр фон Бухвальд поставил в своем имении небольшую ротонду, предназначение которой было тайной для всех посетителей резиденции. Большинство гостей думали, что старый барон украсил парк часовней или храмом размышления. Против первой гипотезы выступило бы полное отсутствие религиозной символики, против второй — характер этого сооружения. Ибо это была не просто крыша, поддерживаемая четырьмя или шестью колоннами, как это обычно бывало в подобных сооружениях, а цилиндр без окон, прикрытый псевдороманской крышей. Единственными отверстиями в этой ротонде были: длинный узкий витраж и большие дверцы, вписанные в мощный портал. Для храма размышления она казалась слишком большой. В этот момент внутри нее находилось двадцать пять человек, а свободно могло поместиться и еще столько же.
Они заполняли все пространство здания. Одетые во фраки или сюртуки, цилиндры или котелки, они стояли на ровно уложенных плитах песчаника и смотрели друг на друга с любопытством, равным тому, с каким смотрели бы на свои физиономии выпускники одного класса, которые встретились спустя годы. Они не часто видели друг друга без длинных клеенчатых плащей и масок в форме птичьего клюва. Однако их любопытство было не в полной мере удовлетворено, так как лица терялись в полумраке, слабо освещаемом свечами и пламенем огня в большом камине. По полу зашуршали чьи-то ботинки. На середину комнаты вышел высокий и дородный седовласый мужчина.
— Приветствую вас, братья, на одном из наших немногочисленных явных собраний, — раздался голос под высоким сводом зала. — Всем вам большое спасибо за пунктуальное прибытие в такое позднее время. Как вы знаете, единственным пунктом нашего внеочередного собрания является принятие в братство мизантропов господина Эберхарда Мока. Господин Мок, как один из двух братьев, принадлежащих к нашему силезскому братству, выполнил замечательное и восхитительное условие Impune interfecit. Поскольку честь ввести господина Мока в наше братство досталась моему заместителю, я даю ему слово и прошу представить подвиг кандидата.
— Господин Эберхард Мок… — На середину вышел худощавый человек с пышной старомодной бородой, одетый в старомодный сюртук. — Он полицейский по профессии, сотрудник полиции нравов. В результате какой-то прискорбной ошибки он был обвинен в убийстве и попал в тюрьму. Там он вел себя как настоящий доктор Чума. Очистил свет от худшего дегенерата, какого можно себе вообразить, некоего Конрада Дзялласа. Господин Мок, совершив этот славный поступок, остался безнаказанным. Все заключенные знали, что — находясь под угрозой пожизненного или смертного приговора — он не колеблется ни перед чем и убьет каждого. Эта безнаказанность была безнаказанностью только с точки зрения заключенных, потому что с точки зрения закона Мок должен был быть судим и наказан за убийство Дзялласа. Но какое бы наказание он ни получил, в своей среде он был бы безнаказанным. Таким образом он удовлетворяет условию Impune interfecit. Потому что вот что случилось. Сокамерники стали ему служить. Он стал их божеством. Господин Мок убил и совсем этого не скрывал. Он говорил сокамерникам: «Я убил и безнаказан. Никто меня больше не тронет, иначе я снова убью». Короче говоря, господин Мок полностью удовлетворяет условию безнаказанного убийства, при откровенной демонстрации личности преступника, что является величайшим условием инициации Impune interfecit. Зная об этом, мы позволили ему выбраться из лап недальновидной справедливости и предложили членство в нашем братстве. А теперь передаю слово брату Оттону IV фон Бухвальду.
Заместитель склонил голову и удалился. На середину собрания снова вышел барон фон Бухвальд.
— Я вызываю господина Мока на допрос, — раздался его сильный голос.
Один из мизантропов подошел к большой двери и распахнул ее настежь. Внутрь ворвался порыв ветра, который затряс пламенем свечей. Вместе с ветром явился бывший надвахмистр Эберхард Мок. Он был бледным, невыспавшимся, но тщательно выбритым. На нем было элегантный приталенный плащ из черной шерсти, гетры и котелок. Его шею обвивал белый шелковый шарф, а в руке таился мощный зонтик. От Мока пахло смесью свежевыпитого алкоголя и сладким духом корицы. Он встал посреди помещения рядом с ведущим собрания, снял котелок и энергично помахивал им.
— Господин Мок, третий пункт любого инициационного собрания нашего братства, — гремел барон, — это допрос кандидата. Этот пункт не нужен для Impune interfecit. Мы все знаем о вашем славном деянии, о нем знает вся Германия. Поэтому мы просим вас доказать, что вы Эберхард Мок. Один из наших братьев, мой заместитель, задаст вам вопрос идентификации.
Худощавый бородач не выходил на середину, а со своего места громким голосом сказал:
— Назовите, пожалуйста, имя практиканта, появившегося в вашем децернате IV полицайпрезидиума, только что приведенного к присяге как офицера королевского Полицайпрезидиума. Кроме того, укажите его любимое занятие, то, чем он особенно занимался после работы! Он что-то коллекционировал? И еще кое-что. Почему он не получил работу в полиции и что с ним потом стало?
— Я не помню фамилии, — без колебаний ответил Мок, — какая-то странная… Редко встречаемая… Мы обращались к нему по имени, как обычно к практикантам… Пауль. Так звучало его имя. А непрофессиональные интересы у него были весьма своеобразные. Он собирал перчатки оперных певиц. После концертов и спектаклей он приходил в гримерку и просил перчатки. Он предлагал за них головокружительные суммы. Обычно с ним обращались как с безобидным чудаком и давали ему их бесплатно. Он хвастался, что у него есть перчатки Тилли Канбли-Хинкен, Лины Фальк и даже Маргариты Роджер. Однажды шеф застал его нюхающим перчатки, испачканные помадой. Это дисквалифицировало его в глазах шефа децерната Ильсхаймера, хотя у того на совести немало странностей. Он не получил должности в нашем децернате, а после практики — насколько я знаю — поступил на университетский факультет евангелической теологии.
— Это правда, пастор Стигхан? — спросит верховный.
— Все это правда, — донесся голос из толпы мизантропов. — Я до сих пор собираю женские перчатки! Не только, впрочем, звезд оперы.
— Мы принимаем этот ответ! — постановил ведущий, когда уже раздался смех после речи пастора. — А теперь о дальнейших частях процедуры. Мок, перед вами выступят все члены силезского братства и расскажут вам свои дела, свои исцеления. Врачи Чумы расскажут вам, какие очаги вспыхнувшей чумы ликвидировали. Мы приступаем к стажировке в братстве. Я — самый ранний.
Председатель подошел к Моку и встал с ним лицом к лицу. Их разделяло не более двадцати сантиметров.
— Барон Отто IV фон Бухвальд, — представился он. — 12 марта 1893 года в Войшвице под Бреслау была найдена некая Мария Шинтцель, шестидесятилетняя нищенка и пьяница. У трупа был выколот глаз. — Барон достал из кармана жестяную коробку из-под табака. Он открыл их и показал Моку. Среди бинтов лежал засохший серый шар с двумя темными внутренними ободами, из которых, как догадался экс-полицейский, один был радужкой, другой — зрачком.
Фон Бухвальд поцеловал Мока в обе щеки и вошел в толпу мизантропов, плотно окружавших кандидата. Вслед за бароном на середину вышел высокий старик с козлиной бородой. Он стоял так близко от Мока, что едва не колол его своей узкой торчащей бородой.
— Доктор Вильгельм Синдикус. 28 октября 1895 года на Везерштрассе в Берлине была найдена четырнадцатилетняя проститутка Доротея Пфицнер, — сказал старик. — Во рту трупа была половина карты. Дама пик.
Он открыл портфель и вынул из него половинку карты. По лицу пиковой дамы пробежала дрожь. Синдикус поцеловал Мока и исчез в толпе братьев. Из нее вышел невысокий дородный мужчина с черными волосами, такими густыми, что создавалось впечатление шапки, насаженной глубоко на лоб.
— Вы меня не узнаете? Пастор Пауль Стигхан. 19 января 1902 года, недавно после того, как меня приняли на практику в полицайпрезидиум, на горке возле Хольтейхехе в Бреслау нашли детское платье, башмаки и шерстяные чулки. Хотя никто не сообщил о пропаже ребенка, криминальная полиция начала интенсивное расследование. Внимание следователей привлекла полынья в центре катка. Она была покрыта льдом гораздо тоньше, чем все остальное. Разбили лед и погрузили багор. Натолкнулись на тело. Из проруби извлекли пятнадцатилетнего юношу. На нем было женское белье, а на лице остатки жирной помады и пудры. Это была известная в кругах педерастов мужская проститутка «блондинка Клара». В его юбке был вырезан треугольник. Вот он, — сказав это, пастор Стигхан вытащил из кармана кусок материала.
Мок смотрел на пастора и испытывал головокружение, хотя выпил мало, и то за две четверти часа до этого, только по приезду в имение барона, когда его угостили кофе и коньяком. Голова у него кружилась, однако, не под воздействием алкоголя. Так было всегда, когда приближался взрыв ярости, вспышка бешенства. Она была направлена не против пастора и давнего коллеги, которого едва помнил. Но она все приближалась. Была неизбежна. Мок знал, что взорвется, когда один из мизантропов признается в необъяснимом убийстве, с которым Мок столкнулся в начале своей работы. Это, несомненно, произойдет, когда кто-нибудь из галереи скользящих перед ним и целующих его в щеки убийц признается в убийстве маленькой Эрнестины Шмидек. Это было в 1908 году. Четырнадцатилетняя уличница висела у потолка чердака в доме на Мартин-Опицштрассе. Ее крошечное тело было первым трупом, который Мок почувствовал, увидел и над которым впервые заплакал. Он был тогда в этом доме на вечеринке по случаю дня рождения у богатого студента-юриста, с которым познакомился за кеглями в клубе «Одранские ворота». На этой вечеринке он пытался — несмотря на отсутствие каких — либо способностей — танцевать вальс с эмансипированными студентками Академии художеств и художественных ремесел. Он уже почти уловил ритм музыки, когда все услышали истерический, вибрирующий крик на лестничной клетке. Он выбежал на лестницу. Крик поднимался вверх, словно под фонарем. Одна из жительниц дома перевесилась через перила рядом с входом на чердак и выла. Рядом с ней стояла корзина, наполненная мокрым бельем. Мок вбежал на чердак. Маленькая Эрнестина висела на балке. Она была одета в разорванное грязное платье. Ее лицо покрывал толстый слой косметики. С лодыжек свисали разодранные чулки в черную клетку. Ноги воткнуты были в залатанные высокие башмаки. Один сидел довольно криво. Он был без шнурка.
Теперь Мок знал, что не защитится от фурии, когда увидит шнурок в руке кого-нибудь из мизантропов. Услышав очередное имя, очередные титулы научные и дворянские, очередные общественно респектабельные функции и профессии, понимал все и дышал с облегчением, когда шли какие-то мужские имена жертв. Шипение облегчения было самым сильным, когда он услышал об убийстве, совершенном в 1910 году. Ибо в этот момент была пересечена болезненная граница воспоминаний о маленькой Эрнестине. Бешенства, как и всего остального, можно было избежать, ее взрыв был лишь потенциальным и условным, а не необходимым и абсолютным.
Мок, ободренный этими мыслями, выслушал двадцать четвертый рассказ о борьбе с чумой в пригородном Кляйн-Мохберне в прошлом году. Исполнитель был довольно необычным и принадлежал к мизантропическому меньшинству, ибо — как всего шестеро — не украшал своей фамилии ни дворянским, ни научным титулом, ни респектабельной профессией. Впрочем, он ни словом о нем не обмолвился. Его могучие корявые руки указывали на какую-то рабочую специальность лад. У него были плотно сжатые, искусанные до крови губы, уши, заросшие пышным волосом, и глаза, почти совсем лишенные белков. Его рассказ — несобранный, неграмматический и вульгарный — описывал жизнь в психиатрической лечебнице. Из нее следовало, что брат Фриц Сташе, потому что так звали гориллу, был санитаром и освобождал мир от душевнобольных, которые были агрессивны и опасны. Более того, сам, угодив в тюрьму, прикинулся психически больным, и суд приговорил его не к смерти, а к пожизненному заключению в учреждении, из которого, впрочем, он быстро сбежал. Как Мок догадался, он оказался среди мизантропов по принципу Impune interfecit.
Мок выслушал эту историю с некоторым отвращением. Когда она закончилась, он тяжело дышал, как после долгого бега. После последнего поцелуя он молча ждал следующих пунктов посвящения. Он ожидал каких-то мучительных трупных экспериментов, какого-то разгребания гниющих тел, наблюдения трупных пятен и зловонных опухолей. В рассказах мизантропов была сырость кладбища, неприятное дыхание некоторых из них источало неотвратимый odor mortis[47]. Как только все рассказали свои истории и оставили скользкие поцелуи на его лице, снова раздался рокочущий голос:
— Это почти все, господин Мок. Вас приняли в ряды мизантропов. Осталось только еще одно, действительно небольшое, условие для выполнения. Я не говорил о нем до сих пор, потому что он является негативным условием, заключающимся в том, чтобы что-то не делать. Он очень прост и действительно не требует больших отречений. Чтобы выполнить его, достаточно воздержаться от употребления алкоголя и употребления морфина, кокаина и других наркотиков. Воздержание — очень важное условие. Оно настолько просто и бесспорно, что за его невыполнение нельзя извиниться, но следует ожидать смертной кары, которую всегда исполняет у нас брат Сташе. До сих пор он трижды карал непослушных из нашего круга. Когда мы знаем, что у кого-либо из адептов воздержание может вызвать проблемы, а мы очень заботимся о ком-то — как в вашем случае — мы позволяем ему в течение шести месяцев к ней привыкать… Это значит, что вы жили полгода у меня и полгода могли пить без разбора. А потом конец. Раз и навсегда. Брат Сташе — лучший воспитатель воздержания.
Мок некоторое время молчал и наблюдал за мизантропами, для которых слова барона означали конец собрания. В ожидании клятвы воздержания они застегивали пуговицы, поправляли котелки и цилиндры, смеялись и шутили. Внезапно над этой веселой компанией поднялся мощный голос Мока:
— А почему никто не сказал мне об этом раньше? — заорал надвахмистр. — Вам кажется, что это так очевидно? Что полгода я проведу здесь на алкогольных каникулах, а потом буду морально чист, как мальчишка в день первого причастия, и больше не притронусь даже к маленькому пиву? А вам кажется, барон, что я ни о чем другом не мечтаю, кроме как жить здесь у вас и пить целых полгода? Алкоголь не суть моей жизни. Его смысл в разговоре при и после алкоголя! Я человек общения! А тут с кем я буду разговаривать? С вашими камердинерами, барон, или с вами, трезвым как судья?
Мизантропы перестали шутить и умолкли. В ротонде воцарилась тишина. Казалось, что погасло пламя свечей, а дрова перестали стрелять в камине. Из кучки мизантропов вышел бывший санитар Фриц Сташе и подошел к Моку.
— Мок, у вас здесь будет все, что вы пожелаете, — спокойно сказал фон Бухвальд, — вам не нужно смотреть ни на меня, ни на моих камердинеров. Я приглашу к вам тактичных, развратных и любящих спиртное женщин. Вы же знаете, что у нас нет никаких моральных устоев.
— Вы не понимаете, — продолжал раздраженно Мок, — кого вы принимаете к себе! У меня должна быть бутылка в гербе, вы понимаете! Сделайте для меня исключение!
— Дорогой господин Мок! — Голос фон Бухвальда уже не урчал, а шипел. — Не бывает исключений. Выслушав наши рассказы, вы уже с нами. Если вы хотите оказаться вне мизантропов, то вы принимаете решение встречи с братом Сташем. Встречи очень скорой…
Брат Сташе стоял и смотрел на Мока. Руки экс-санитара были опущены вдоль брюк. Узловатые пальцы двигались по лампасам. Выпуклые, изогнутые ногти скользили по материалу с легким шуршанием. Один кулак сжался, одна нога выдвинулась вперед. Мок отступил назад и схватил мощный канделябр с семью свечами. Он зашипел от боли, когда языки стеарина разлились по его руке. Он высоко поднял подсвечник и намерился на Сташе. В тяжелой тишине слышно было почти треск швов в смокинге Мока, когда он откидывал руку и выбрасывал вверх канделябр. Покачиваясь, подсвечник разбрасывал горячие капли, которые падали на головы, шеи и обувь собравшихся. Сташе не обращал на это ни малейшего внимания. Он посмотрел на барона, ожидая соответствующего знака. Затем раздался пронзительный звон стекла. В тусклом сиянии угасающего огня сверху сыпался стеклянный дождь, переливались острые крошки. Мизантропы, стоявшие под витражом, отодвинулись, чтобы не пораниться. Барон Отто IV фон Бухвальд смотрел на Мока с неприязнью, но и с отеческим пониманием. Экс-санитар по-прежнему не знал, что ему делать, и пробежался пальцами вдоль лампасов. Затем с грохотом распахнулась дверь. На фоне серых полей и утренней мглы стоял криминальный советник Генрих Мюльхауз с трубкой в зубах. Вместо котелка на его лысой голове торчали витки повязки. На лице выступили синие шишки. За ним видно было две шеренги солдат с манлихерами на изготовку. Первая шеренга на коленях, вторая — стоя. Винтовки были нацелены на открытую дверь.
— А меня вы примете в свою банду? — спросил Мюльхауз.