Глава XII Прекрасные дамы

В этом вопроса, как, впрочем, и во многих других, восточный дух владел им решительно и безусловно. В женщине он видел прелестную безделушку, способную будить воображение, но становящуюся непокорной и надоедливой, стоит впустить ее на порог своего сердца, нещадно пожирающую время и силы.

Бодлер. Романтическое искусство


Совершив вместе с Делакруа прогулку по улицам Парижа от склонов Монмартра, где жили Тьер и госпожа Марлиани, до острова Сен-Луи, прибежища истинных поэтов и истинных принцесс, переступим теперь пороги домов, где ждали его, бывало, приветливые любовницы и милые подруги. Первые биографы Делакруа полагали, что в его жизни, целиком заполненной работой, не оставалось места для продолжительных романов. Сначала — случайные связи с натурщицами, потом — раннее затворничество под опекой экономки, сделавшейся полновластной хозяйкой в доме. Любовь к живописи и в самом деле преобладала в нем над другими привязанностями. Женщины не занимали Делакруа так сильно, как его приятелей Мериме и Стендаля, однако — это видно из истории с Альбертой де Рюбампре — один и тот же тип привлекал всех троих. Очаровательная Альберта промелькнула, не оставив в сердце своего кузена глубокого следа. В период с двадцати пяти до тридцати пяти лет немалую роль в его жизни, хотя и со значительными перерывами, играла бывшая танцовщица миссис Дальтон, с которой он познакомился в Лондоне, а затем привез в Париж. Сохранился ее портрет: сентиментальная, уже несколько располневшая дамочка, благообразная, круглоликая, с тяжелой грудью и пышными бедрами — при необходимости она служила превосходной натурщицей. У миссис Дальтон «помимо всего прочего — золотое сердце, и потому ее привязанность стоит многих других». Весьма лестный отзыв, лишенный и тени сладострастия, но сулящий долгую и прочную связь. Добрый друг миссис Дальтон не станет смеяться над его физической слабостью, из-за которой он не искал побед над более блистательными дамами, — а победы, надо сказать, давались ему легко. У своего возлюбленного миссис Дальтон научилась недурно владеть кистью, а также литографским карандашом и сама зарабатывала себе на жизнь.

На исходе четвертого десятка — проклятый возраст для женщины в те бальзаковские времена — она стала отчаянно цепляться за своего гения, а Делакруа, возможно, еще и оттого так неожиданно собрался в Марокко, что ему не терпелось с ней порвать. Миссис Дальтон не унималась: ревновала к позировавшим ему еврейкам, а по возвращении Делакруа попыталась возобновить прежнюю связь, но он, на костюмированном балу у Александра Дюма, свел знакомство позанятнее. Отправляясь к Дюма в четверг, на середине поста 1833 года, Делакруа уже заранее состроил кисловато-снисходительную мину, — мог ли он предполагать, что увлечется свеженькой, белокурой, задорной и своенравной Элизой Браво, к тому же неплохо рисовавшей и состоявшей в браке с бездарнейшим из учеников Энгра — Буланже. Парижанка до мозга костей, она принадлежала к тому же полубуржуазному полубогемному кругу, что и госпожа Биар[554], вскружившая голову самому Гюго, или госпожа Арну из «Воспитания чувств».

А в области «чувств» весна 1833 года многое обещала. В то самое время, когда Делакруа вовсю ухаживал за госпожой Буланже, Бюло[555], директор «Ревю де Де Монд», попросил его написать портрет молодой сочинительницы, которой он прочил незаурядное будущее, — Жорж Санд. Она тогда, потрясенная разрывом с Мюссе, только возвратилась из Венеции, везя с собой любовника-итальянца, двух малолетних детей и замыслы трех романов. Жила она на набережной Малаке, 19 — по соседству с Делакруа. В назначенный день Жорж легко взошла по ста семнадцати ступенькам, ведущим в мастерскую на набережной Вольтера. Округлое лицо, прекрасные глаза, густые русые волосы — как тут было не плениться. Она стала частенько наведываться в мастерскую: не выпуская папиросы изо рта, часами листала альбомы Гойи, копалась в папках Делакруа, проявлявшего по отношению к этой гостье исключительное великодушие. Жорж отвечала ему тем же: преподнесла ему бронзового змея — подарок Мари Дорваль. Молодая женщина, получившая прекрасное воспитание, но раба капризной фантазии, источала своего рода патетику, угадываемую и на том портрете, где она изображена в блузе, с платком вокруг шеи — точь-в-точь костюм грузчика на балу в Опере. Действительно ли Делакруа, «как все, был ее любовником», в чем он якобы заверял Вьель-Кастеля? Вполне возможно. Во всяком случае, если и была с его стороны попытка сближения, то удачная, ибо известно, какой холод воцарился между Санд и Мериме, когда в решительную минуту она излишней развязностью осадила пыл своего вздыхателя. Но не близость определяла ее взаимоотношения с Делакруа. Слишком уж изменчивым и беспокойным существом была эта Санд, и он никогда не стал бы в разгар работы обременять себя подобной любовницей. К тому же она все еще горевала по Мюссе, а нашего светского денди коробило от того, что у нее бывали пренесносные дружки. Словом, порешили ограничиться дружбой. В позднейшем письме Делакруа не скрывает, что когда-то она была ему желанна и что мысль о близости по-прежнему смущает его покой: «Вальмон, 17 сентября 1840 года. У меня тяжело на сердце от того, что не довелось обнять вас перед отъездом: в конце письма вы найдете целый рой невидимых кружочков, которые я покрываю поцелуями. Поцелуйте же и вы, душа моя, мои кружочки в память обо мне». Однако, что и говорить, Жорж безмерно усложнила бы его жизнь, да и утомила бы (романистка слыла подлинной вакханкой), и Делакруа счел за лучшее возобновить флирт с Элизой.

Они часто виделись, обменивались картинами, Элиза копировала пастелью его работы, а подобное внимание не могло не льстить. Сдалась она довольно скоро — сама явилась вдруг в мастерскую на набережной Вольтера, такой уж на нее нашел каприз. Но об этой ли связи мечтал Делакруа? Теперь, когда он вкусил славы и к нему благоволили в Тюильри, он метил выше. В нынешнем его положении приличествовало обзавестись любовницей повлиятельнее, чем какая-то Буланже. Вы спросите, что же бедняжка Дальтон? По-видимому, Делакруа дал ей понять, что все между ними кончено, и она в ответ написала следующую записку, нимало, впрочем, не разжалобившую «хищника»: «Дорогой Эжен, молю тебя об одном: помоги мне забыть, что другая вошла в твое сердце. У меня никогда недостанет сил — захоти я того — не принадлежать тебе всецело, телом и душой. Они — твои, я вся — твоя. Посмотри, как я спокойна, как я люблю тебя. Поверь, родной, я нашла в себе мужество не донимать тебя более слезами и упреками, — нет, увидишь, я стану любить тебя так, как ты пожелаешь. Клянусь: отныне я буду тебе только сестрой».

Грустная история, что и говорить. Но, с другой стороны, все эти мелкие трагедии отнимают порядочно времени и расстраивают нервы. В 1839 году Делакруа выхлопотал для миссис Дальтон разрешение на поездку в Алжир и таким образом окончательно от нее избавился, тем более, что в его жизни появилось новое лицо, которому англичанка сразу пришлась не по душе. Пьерре подыскали ему служанку (за сорок франков в месяц, не считая еды), и та вскоре прибрала весь дом к рукам. Женни Легийу, мать-одиночка из Бретани, некрасивая, упрямая, но преданная, как собачонка, избавила Делакруа от каких-либо забот по хозяйству и окружила ревнивым обожанием. Случилось так, что именно Женни заняла первостепенное место в жизни мэтра, ровно ничего не знача для него как женщина. Не переступая порога его спальни, она учредила над ним своего рода опеку. Взялась сама вести счета, что привело к охлаждению с милейшими Пьерре, на которых до тех пор возлагалась эта обязанность; сумела отвадить друзей, которые были ей не по вкусу, и рьяно оберегала покой своего благодетеля от назойливых любовниц: «Опять здесь была эта Дальтон… В хорошеньком же вы виде! Эта женщина вас убивает!» Бедняжка, должно быть, отроду и доброго слова не слыхавшая, попав в дом Делакруа, шагнула, как говорится, «из грязи в князи». Точно завороженная она глядела на холсты, где прямо на ее глазах возникали дива дивные. Темная бретонка усматривала в этом безусловное чудо, и преданность возрастала до боготворения. Многие биографы утверждали, что Женни была не просто экономкой: ошибочно читая инициал «Ж» в «Дневнике» как Женни, они полагали, что это ее водил Делакруа в концерты и даже на обеды, тогда как речь шла об очередной его кузине — Жюльетте де Форже.

Появление этой кузины помешало Делакруа всерьез увлечься ветреной Элизой. У Жюльетты де Форже, урожденной де Лавалетт, было много общего с Альбертой де Рюбампре, но даже в том, что их сближало, Жюльетта затмевала предшественницу. Ее тоже связывало с Делакруа какое-то отдаленное родство, но такое уж далекое, что они никогда и не сталкивались. Эжен повстречал ее в 1832 году в Дьеппе, куда заехал из Вальмонского аббатства. Отец ее[556] при Империи был видным сановником — главой почтового ведомства, а мать состояла в родстве с Богарне, так что Жюльетта доводилась крестницей самой императрице. Она занимала великолепный особняк с примыкающими к нему двором и садом на улице Ларошфуко, 19 — неподалеку от госпожи де Рюбампре. Жила она тоже независимо, отдельно от мужа, а в 1836 году осталась вдовой и обладательницей значительного состояния. Светлые локоны и дивный стан так и просились на портрет Лами. Делакруа всегда влекли женщины, напоминавшие его мать, — утонченные, изящные, уравновешенные.

Ко всему прочему, госпожа де Форже была осенена своего рода героическим ореолом. Во время «Ста дней», позабыв о присяге королю, генерал де Лавалетт поспешил примкнуть к императору. Его приговорили к смертной казни. Тогда его супруга (кажется, даже при содействии самого Людовика XVIII) явилась к нему в тюрьму Консьержери, переодела в свои женские одежды, и генерал, в плаще до пят, скрывающем мужские сапоги, с капюшоном на голове, держа за руку малолетнюю дочь, беспрепятственно покинул тюрьму. Несчастную госпожу де Лавалетт подвергли столь безжалостному допросу, что ее рассудок помрачился. Еще в первые годы Второй империи ее — живой памятник легендарной эпохи, внушающий почтение пополам с ужасом, — можно было встретить в гостиной Жюльетты. Бывшая двенадцатилетняя героиня предавалась самым изысканным занятиям — музицировала, разводила цветы, — но всему предпочитала искусство делать жизнь приятной. За ней числилось несколько романтических историй, и среди прочих — связь с воспитателем сыновей Луи-Филиппа — Кювилье-Флери, от которого она имела ребенка. Принимала она широко: влиятельных сановников, банкиров, приятных дам — словом, все то общество с шоссе д’Антен, которое вплоть до начала Второй империи оставалось средоточием столичной жизни. Большинство писем Делакруа к госпоже де Форже уничтожил один ее потомок, видимо, сочтя их излишне вольными. Но и по тем, что сохранились, можно проследить этапы этой связи. Двадцать вторым ноября 1833 года датировано следующее признание — одновременно и заявление своей вполне независимой позиции: «Когда сам себе отменно несносен, не лучше ль удалиться, сохранив в глазах тех, кого любишь, хорошее мнение о себе».

Следующим летом, в Вальмоне, Делакруа тоскует: «Желания, робкие, приглушенные парижской суетой, в уединении обретают пагубную власть». Госпожа де Форже была светской дамой, и ее не просто было заполучить на долгие беседы по душам, столь любезные Делакруа. В деревне она скучала, признавала только Париж или Баден. Наконец в 1834 году они стали близки. Эжен обращается к ней на «ты»: «Милая, добрая, любимая, тысяча тысяч благодарностей за твое восхитительное письмо и теплые слова. Как не полюбить жизнь, когда ты любим». Связь с Жюльеттой продолжалась, то угасая, то вспыхивая вновь, до самого 1850 года. А дружба и переписка — до последних дней Делакруа. Эжен бывал несдержан, устраивал сцены, как Альцест — Селимене[557]: «Вспоминаю, как вчера, будучи в дурном расположении духа, по легкомыслию наговорил столько глупостей, причинил тебе боль, огорчил тебя, и не могу себе простить. Ведь ты, быть может, единственный человек, который искренне меня любит». И он называет ее Консуэло — Утешительницей, по имени ангелоподобной певицы из лучшего романа Жорж Санд. Сильнее всего их сближала музыка, невзирая на то, что Жюльетта питала слабость к Мейерберу да иногда просила петь своих подруг, а те, немилосердно фальшивя, выводили Делакруа из терпения. Она восприняла вкусы своего времени и, должно быть, вместе со всеми сожалела, «что такой очаровательный мужчина пишет подобные картины», — дабы приучить «хищника» рисовать цветочки, она засыпала его изысканнейшими букетами. На ней лежала печать условностей ее круга, но не было и тени ханжества: в минуты страсти она многое себе позволяла и бывала весьма снисходительна к причудам своего любовника, о чем и свидетельствует одно из избежавших уничтожения писем. Четырнадцатого августа 1850 года Делакруа благодарит подругу за подарок — слепок ее руки: «Теперь у меня есть твоя ручка, которую я нежно люблю. Надо и мне сделать слепок с какого-нибудь места, чтоб он занимал твои мысли в мое отсутствие. Приходи, выберем это место вдвоем».

Переписывая строки из «Покинутой женщины»[558], Делакруа, безусловно, имел в виду госпожу де Форже: «Женщина всегда благодарна тому, кто угадает логику ее своенравного сердца, внешне противоречивый ход мыслей, затаенную стыдливость чувств, то робких, то смелых, удивительное сочетание наивности и кокетства…» Связь с дамой из высшего света льстила Делакруа. В ней виделась ему еще одна возможность восстановить положение в обществе, которого он лишился вследствие разорения семьи. Он даже подумывал о женитьбе, но светскость Жюльетты неизбежно сделалась бы препятствием к работе. Потому он предпочел видеться лишь время от времени, а начиная с 1840 года — все реже и реже, ибо его расстроенное здоровье все более ослабляло и без того капризный темперамент.

Госпоже де Форже, следовательно, случалось переживать разочарования, но она, как правило, не таила обиды и вскоре посылала ему цветы, книгу, приглашение в оперу. Отношения подобного рода связывали госпожу Делессер (госпожа Дамбрез в «Воспитании чувств») с Мериме. Приятность их состояла кроме наслаждения в наличии общих вкусов и удобств для обеих сторон. Положение супруги префекта Сены позволяло госпоже де Форже принимать людей полезных, оказывая тем самым услугу людям приятным. Несмотря на известную легкость нравов, для нее всегда оставались распахнутыми двери — в память о ее героическом детстве, — которые закрылись бы перед любой другой, а присутствие в гостиной госпожи де Лавалетт преисполняло визитеров почтением. В 1848 году президентом Республики стал кузен Жюльетты — Луи-Наполеон, и ей открылась дорога на самый верх, однако она не злоупотребила дружеским расположением, которое питал к ней вельможа.

Воистину человек, подобно Делакруа, стремящийся во что бы то ни стало обрести вес в обществе, о такой любовнице, как госпожа де Форже, мог только мечтать, тем более что благодаря своей независимости она вольна была принимать мила друга во всякое время, не страшась ревнивого мужа или домочадцев, не будучи при этом и слишком часто свободной — в силу светского образа жизни. Появиться в ее ложе, проехаться с ней в ее виктории[559] — значило обратить на себя внимание. И все-таки кое в чем она уступала госпоже Буланже: та брала фантазией и молодостью — Жюльетта была всего на четыре года моложе своего возлюбленного, — и Делакруа не спешил порывать нежной дружбы с художницей. Однажды весенним утром 1848 года Элиза ворвалась в мастерскую. «Ты засиделся. Едем со мной в Голландию, у меня есть целый месяц… — Но, дорогая… — Прочь заказы, прочь бережливость — я тебя похищаю». Элиза собрала чемоданы, купила билеты, и, прежде чем Женни успела вмешаться, парочка уже катила по направлению к Бельгии. Сначала Брюгге — город Карла Смелого, упоительная тишина. Затем Антверпен — поразительные, гигантские композиции Рубенса, обрамленные мраморными колоннами в стиле барокко. Делакруа пишет Пьерре: «Это бог здешних мест. Ему, как и другим, случалось быть неровным. Усердствуя, он холоден и сух, когда же ему удается высвободиться из-под власти натуры, тогда он становится великим Рубенсом». В Амстердаме он воочию увидел гетто, которое некогда писал Рембрандт, что же до картин прославленного мастера, то их литературное содержание занимало Делакруа в большей степени, нежели живопись. Подобно ему самому, Рембрандт заставил свою кисть служить величественным мифам. Делакруа полюбил этот край за суровую роскошь: сверкающая медная утварь и полированная мебель пришлись по вкусу потомку Обенов и Ван дер Крузов.

Итак, в туристическом отношении путешествие удалось на славу, однако его романическая сторона потерпела полное фиаско. Однажды утром в Антверпене мэтр проснулся в постели один. На камине лежала записка, уведомлявшая его о том, что Элиза отбыла назад в Париж. Поступок был далеко не изящен и больно ранил Делакруа. Долгие годы, встречая госпожу Буланже у знакомых, он выказывал ей самую суровую холодность. Но время залечило раны. Элиза потеряла мужа, вышла за высокопоставленного чиновника из департамента изящных искусств господина Каве[560], и дружба возобновилась. Когда Элиза издавала книгу, кстати сказать, превосходную, о преподавании рисунка, Делакруа согласился написать к ней предисловие. Умирая, он завещал ей две дельфтские вазы, — возможно, они были куплены во времена их романтического побега. Почему уехала тогда Элиза? Ни она, ни Делакруа никогда не обмолвились о том ни словом. Прав ли Есколье, предполагая, что своенравная Элиза, может быть, просто испугалась слишком страстной, слишком властной любви художника?

Делакруа возвратился из Голландии, переполненный рубенсовскими образами, и тотчас принялся за большое полотно — воздаяние антверпенскому мэтру; сюжет этой огромной (5×4 метра) картины заимствован у Данте: коленопреклоненная вдова молит императора Траяна о правосудии. Теплые, светлые тона, оружие и флаги, одеяния римлян непосредственно восходят к створкам триптиха «Воздвижение креста». Тот же барочный вихрь надувает знамена и подымает лошадь на дыбы.

Жюльетта де Форже и не подозревала о побеге: пока Элиза укладывала чемоданы, Делакруа успел настрочить несколько писем, а верный Пьерре обязался отправлять их из провинции. Связь с Жюльеттой была надежной, прочной, спокойной, прерывалась лишь ее отъездами в Баден-Баден или его — к кузенам Беррье или к Жорж Санд, а в Париже постоянные простуды Делакруа не раз служили оправданием его отсутствия на обеде у госпожи де Форже. Когда они вместе отправлялись в Дьепп, их можно было принять за почтенную супружескую пару. Она наносила визиты, он писал акварели. Ее снедала та же болезнь, что и его, — скука, редкое явление у людей ее склада, как правило, не бывающих предоставленными себе ни на минуту. Случается, что в объятиях госпожи де Форже Делакруа мечтает о других женщинах, чаще всего — о Санд, которой пишет (1840): «Мне горько оттого, что я сегодня не свободен. Я занят, связан по рукам и ногам, но не подумайте, что мне может быть где-то веселее, чем с вами, ибо я всем предпочитаю вас, и так будет всегда». Эта записка выдает Делакруа.

По мере того как Делакруа приобретал известность, к нему стали тянуться иностранки, из тех, что со времен Луи-Филиппа задавали тон в парижском обществе. Княгиня Бельджойзо[561], принимавшая, подобно героиням «черного романа», в гостиной, обитой фиолетовым бархатом и уставленной золотыми вазами, на дне которых, надо полагать, покоились сердца несчастных обожателей, сочла, что знаменитый художник был бы ей достойным партнером. Не ее ли своеобразную красоту описал Бодлер, говоря о женских образах у Делакруа: «Чудится в глазах их тайная боль, которую не скрыть даже самым изощренным притворством. Бледность лица выдает душевную борьбу. Отмечены ли они обаянием порока или же дыханием святости, плавны ли их движения или резки, дух ли страдает в них или душа — у всех в глазах свинцовый туман лихорадки и диковатое свечение боли, во взгляде — сверхъестественное напряжение». Бельджойзо неоднократно приглашала Делакруа, но тщетно. Она слишком старательно играла в странность, держала любовников из числа людей, которых он презирал, горела страстью карбонариев, давно в нем остывшей, — и все, что десятью годами раньше, пожалуй, и привлекло бы его, теперь, напротив, заставило отшатнуться. Но однажды летом Делакруа все-таки согласился отобедать на вилле, которую она арендовала в Сен-Жерменском предместье. Итальянка острила дерзко и не всегда соблюдала меру. «Есть ли у французов хоть один принцип, которого бы не поколебал хороший обед», — сказала она своему соотечественнику, прогуливаясь вместе с другими гостями по террасе. Когда стали садиться за стол, хватились Делакруа: «Да где же он?» Оказалось, он ретировался, не простившись.

Мария Калержи, муза Готье и подруга Шопена, — обольстительница совсем иного толка. Русская по происхождению, урожденная Нессельроде, воспитанная при санкт-петербургском дворе, эта великолепная блондинка с молочно-белой кожей слыла знаменитой музыкантшей: «Играя, она закатывает глаза на манер Магдалины Гвидо[562], — пишет о ней Делакруа и прибавляет: — Игра ее малоприятна». Позднее она сделалась страстной поклонницей Вагнера, чем окончательно его разочаровала. Но если судить по акварели, запечатлевшей ее за роялем, она обладала прелестями, ради которых позволительно простить и дурной вкус в музыке: свободный лиф, распущенные волосы — этакая романтическая Магдалина без видимых следов раскаяния. Делакруа, по воспитанию и характеру схожий с Мериме, должно статься, преспокойно совмещал мимолетные увлечения и длительную связь с дамой из общества.

В дневнике зрелых лет Делакруа гораздо сдержаннее, чем в юности, нет и былого цинизма. Если нежность, то окрашенная грустью, да и в живописи чувственность почти исчезает с полотен. Единственное сентиментальное произведение Делакруа — «Ромео и Джульетта»[563] (Салон 1849 года). В нем принято видеть выражение мистического эротизма, вошедшего в моду при Луи-Филиппе. Картина и в самом деле сродни одной из его литографий, иллюстрирующих распространенные в то время мелодии. Подобно лучшим пассажам Гуно, это вариация в духе Моцарта на шекспировскую тему.

Увлечение госпожой Калержи не более чем случайный эпизод: когда Делакруа перевалило за сорок, он по многим причинам исключил из своей жизни других женщин, кроме удобной во всех отношениях госпожи де Форже. Живопись отнимала у него все силы и чуть ли не все время, физическая любовь его утомляла — Женни это верно подметила; он мог бы расписаться под словами Бальзака: «Всякий раз, когда я наслаждаюсь, — это еще одна ненаписанная глава». Уже в ранней молодости, в полнейшем воздержании работая над «Хиосской резней», он обнаружил: ничто так не распаляет воображения, как неудовлетворенное желание; к тому же Женни была всегда начеку: чуть насморк — не выпускала из дома, отваживала нежелательных посетительниц и покорно выполняла все те обязанности, которые обычно выпадают на долю супруги, не ожидая удовлетворения, которого требует любовница.

«Если б и желал я иметь целомудренную жену, — пишет Делакруа Жорж Санд, — то лишь затем, чтобы она подала мне лекарство да закрыла своей рукой глаза, когда я умру». Так постепенно госпожа де Форже осталась единственной в жизни художника — теперь уже закоренелого старого холостяка. Между тем другая женщина, к которой он по-прежнему был неравнодушен, от сожаления о несбывшемся переходя и к известной вольности, — Жорж Санд — могла бы, пожалуй, занять в его жизни куда более значительное место, но он ее упустил или, вернее всего, отступил, испугавшись тех бурь, какими могла грозить эта связь.

И лишь намного позже, слишком поздно, встретил Делакруа женщин поистине достойных его — аристократок и музыкантш, которые по самому своему положению стояли выше всяких условностей, и им не приходилось, подобно госпожам Буланже и де Форже, ни бросать вызов светской морали, ни идти у нее на поводу; к ним, в дом Ламбера, где решительно все радовало глаз и ласкало слух, привел Делакруа его дорогой Шопен. Это были княгиня Чарторыйская (урожденная Марселина Радзивилл) и ее невестки, графиня Дельфина Потоцкая и княгиня де Бово. Ни об одной из женщин Делакруа не написал таких слов: «Сегодня вечером у Шопена видел волшебницу Потоцкую. Я уже слышал ее дважды: большего совершенства мне еще не доводилось встречать. Особенно в первый раз: царил полумрак, и ее черное бархатное платье и все, вплоть до того, чего видеть я не мог, рисовало мне ее красоту столь же пленительной, как и ее манеры». Но более других, особенно начиная с 1850 года, его занимала княгиня Марселина. Всякий раз, когда он ее видит, он отмечает это в «Дневнике»; пишет и о музыке, которую вместе слушали (чаще всего — Моцарта). Он чувствует в ней родственную душу: «Ее характер похож на мой. Ей хочется нравиться. Встреться ей погонщик волов, она бы, верно, постаралась очаровать и его, и, по-видимому, без всяких над собой усилий. А сколько в этом истинной доброты и внимания — сие известно небу лучше, чем мне, да и, видать, лучше, чем ей самой. Таков и я, люди таковы, какими их создали». Вот как заговорил потомок Талейрана, оказавшись наконец среди своих. Он приглашает княгиню к своему кузену Беррье в Ожервиль, близ Тура. По соседству живут Сюзанне и Лаферонне: прогулки в колясках, после ужина — музыка: так проводили время обитатели замков, запечатленные на картинах Эжена Лами и Альфреда де Дре[564]. Марселина, как он иногда осмеливается называть ее в «Дневнике», весела, женственна, непосредственна, «с ней можно говорить на любые, самые щекотливые темы». Чтобы увидеться с княгиней, Делакруа ходит к госпожам де Вофрелан и де Лагранж. После десятилетней дружбы Делакруа, уже почти старик, позволяет себе говорить откровенно:

«Около четырех часов княгиня пришла смотреть мои картины; она звала в понедельник слушать Гуно. Зеленая шаль ей чудовищно не к лицу, но все равно она очаровательна. Ум многое значит в любви; эту женщину, уже немолодую, некрасивую, утратившую свежесть, можно полюбить. Любовь — странное чувство. В основе лежит желание обладать, но чем же ты хочешь обладать в некрасивой женщине? Непривлекательным телом? Ведь если ты влюблен только в ум, то для наслаждения им нет надобности обладать телом, лишенным прелести, — а между тем кругом столько красоток, к которым остаешься равнодушен. Желание получить как можно больше от женщины, которая нас взволновала, любопытство, мощный двигатель любви, стремление глубже постигнуть ее душу и ум — все это сливается в одном чувстве, и, когда наши глаза видят только лишенную притягательности внешность, другие, невидимые достоинства невольно бередят душу. Одно выражение глаз способно очаровать». В последней строчке — бездна нежности.

Но Делакруа бережет силы для работы. К шестидесяти годам он уже отрешился от всякой светской жизни. Выходит только к госпоже де Форже — ей он может диктовать свой распорядок. Вокруг княгини Чарторыйской слишком много поклонников — он не станет проводить остаток жизни верным псом у ее ног. Ведь очаровательные польки играли в годы романтизма такую же роль, что в конце века — их румынские кузины, сестры Бранкован — Анна де Ноай и княгиня Караман-Шиме, — приверженные к литературе более, нежели к музыке, не столь голубых кровей, но столь же обворожительные, пленившие Барреса и Пруста[565]. И если Жорж Санд — та женщина, к которой влекло художника, то княгиня Чарторыйская подходила непризнанному князю и денди.

Они не стали его любовницами, но именно они, а не те, другие, согрели — в Ноане и в доме Ламбера — его одиночество нежностью и музыкой.

Загрузка...