Глава VI Денди

Какая жалость, что такой очаровательный мужчина пишет подобные картины!

Слова светской дамы, записанные Готье


Рождение героя «Златоокой девушки» окутано тайной, грозившей бросить тень на его доброе имя, если бы достоинство, с каким он держался, и свободная непринужденность в манерах не сделали его недосягаемым для сплетен. Эжен Делакруа вел свою официальную родословную от крупных парижских буржуа, однако его настоящий отец происходил из старинного аристократического рода, и, когда первые лучи славы выделили живописца из узкого круга близких друзей, он повел себя в обществе как истинный аристократ, причем естественно, нисколько не кичась своим родством; в нем была властность и легкая ирония, и никто никогда не осмелился намекнуть на происхождение, которое он заставил уважать.

В мастерской, среди своих, Делакруа бывал боек и остер, а в остальном обладал не слишком юношеским нравом: безденежье и ранние заботы о хлебе насущном научили его сдержанности. Эжену пришелся по душе тот круг людей образованных и чуточку педантичных, куда его ввели старинные семейные связи, а также первые собственные успехи. Высший свет раскрыл ему двери своих гостиных лишь под конец его жизни. Чтобы получить доступ в Сен-Жерменское предместье времен Реставрации, надо было быть либо Рюбампре, либо Эженом Сю. В молодости политические убеждения, постоянная погруженность в работу, равно как и отсутствие средств, не позволяли ему понапрасну терять время в пустом, тщеславном свете, где и Бальзак не всегда мог рассчитывать на радушный прием в среде своих героинь. Эжен не был вхож к герцогине де Дюра[301], ни даже к госпоже Рекамье, зато его прекрасно принимали в академических и театральных, то есть наименее консервативных из официальных, кругах; здесь он встречал друзей матери и бывших соратников отца. В Реставрацию салоны сделались оазисами мысли, здесь зачастую обсуждали вопросы, о которых не дозволялось высказываться в печати. Разговоры велись на чрезвычайно витиеватом и гораздо более прихотливом, чем при старом режиме, языке, так что Делакруа, до конца своих дней сохранивший приобретенный в тех гостиных слог, под старость казался высокопарным. Тогда близкие друзья, связанные общими увлечениями, а подчас и общими любовницами, величали друг друга «месье». Делакруа, всегда избегавший фамильярности — матери презрения, — иначе как «месье» не называл ни Жерико, ни Огюста.

Среди домов, где бывал принят юный Делакруа, более других почитался дом барона Жерара на улице Сен-Жермен-де-Пре (ныне улица Бонапарта, 34). Барон принимал по средам, на итальянский лад, то есть поздно вечером: к нему заезжали из оперы или после ужина. Обходительность и хитрость помогали ему сочетать либеральные взгляды с ремеслом придворного живописца, а портреты красоток удавались другу госпожи Рекамье ничуть не хуже батальных полотен; он был вхож в Тюильри как при Наполеоне, так и при Людовике XVIII. В его гостиной, своего рода маленькой Академии, Делакруа познакомился со многими знаменитостями: Кювье, Тьером, немецким естествоиспытателем Александром Гумбольдтом[302]; аббатом де Прадтом[303], доверенным лицом короля; таинственным доктором Кореффом[304], гипнотизером, снискавшим своим искусством популярность среди знатных дам; милейшим Изабе. Женскую часть общества представляли актрисы — мадемуазель Марс и знаменитая певица Паста[305], а также модная художница-миниатюристка госпожа де Мирбель. Делакруа, казавшийся непомерно хрупким из-за огромной копны черных волос, робевший в присутствии стольких знаменитостей, вызывал всеобщее любопытство. Здесь он свел дружбу с юношей, младше его на четыре года, некрасивым, но, как говорится, с огоньком и уже основательно изучившим готическую архитектуру, Испанию и французскую историю, — Проспером Мериме[306].

В одну из сред 1823 года по зале пробежал шепоток, возвестивший о прибытии знаменитого остряка — маленького, коренастого человечка, всего какого-то расфуфыренного, но с чрезвычайно живым выражением лица, скрашивавшим даже и причудливость наряда. Господин Бейль со знанием дела судил о красоте вообще и о красотках в частности, за что слыл дерзким и опасным. Мериме познакомил с ним Делакруа. Бейль с первого взгляда понял, что перед ним — один из счастливых избранников судьбы, и в свою очередь постарался произвести впечатление. Моцарт и Чимароза[307] в пять минут связали их так, как не связали бы и десятки лет светской болтовни. Мериме ловил каждое слово старшего собрата, заставляя его без конца повторять рассказы о своих бесстрашных похождениях, о встречах с Наполеоном, в которые, впрочем, верилось с трудом, и о более правдоподобных — с Байроном: «Каждый вечер в течение получаса великий человек одаривал нас своим разговором; в жизни не встречал я более блистательного собеседника: настоящий вулкан, извергающий потоки оригинальных мыслей и благороднейших чувств, настолько слитых между собой, что и сами эти чувства воспринимались как вновь открытые. Всю остальную же часть вечера гений бывал настолько англичанином и лордом, что я так никогда и не осмелился принять неоднократно возобновляемое им приглашение на ужин». Новые знакомцы стали часто видеться. Стендалевская живость заражала и Делакруа; они любили вместе посмеяться над тупостью Бурбонов (над «толстым Людовиком с бычьими глазами») и разделить восхищение какой-нибудь нотой, точно взятой Пастой, или жестом Тальма.

Делакруа быстро усвоил моральные принципы, исповедуемые Стендалем: довольно сентиментальных дружеских увлечений, теперь он рассуждал, как Дидро[308] в «Дополнении к „Путешествию Бугенвиля“» — о «неуместности привнесения нравственных понятий в некоторые физические действия, изначально таковых не содержащие». Остряк писатель не брезгал скабрезными шуточками, наверное, он и надоумил Делакруа писать в дневнике о своих любовных похождениях по-итальянски; сам он в подобных случаях пользовался английским. К их обществу нередко присоединялся Мериме. Позднее, когда у всех троих завелись деньжата, они пристрастились ужинать в ресторанчиках Пале-Рояля с очаровательными девочками за два луидора на десерт. Стендаль сразу полюбил пылкого юношу, в котором за внешней сдержанностью угадывалось кипучее воображение; ему нравилось его необычное лицо: обожатель женщин умел ценить и мужскую красоту; к тому же происхождение Эжена — в кружке барона это был секрет Полишинеля — окутывало его некоторой таинственной значительностью. Стоило Салону отвергнуть картину Эжена, как его старший товарищ был вне себя, ругал академиков скотами. Делакруа поддавался обаянию разговоров и книг Стендаля, а потом злился на себя за это; так, после появления «Жизни Россини» он записывает: «Этот Стендаль, в сущности, наглец — он судит высокомерно, а подчас и вздорно». В дневнике можно всегда вволю, что называется, помахать кулаками после драки.

Друзья часто встречались в Ботаническом саду у Кювье, где всем заправляла строгая супруга натуралиста, а гости поговаривали между собой, что ученый разоряется на девочек; Мериме флиртовал с мадемуазель Софи Кювье. Бывало, после обеда Делакруа увлекал Стендаля в пустынный сад, где одни только пансионеры мамаши Воке[309] грели на скамейках старые косточки и вел его прямо в зверинец. Писатель, создавший в «Ламьеле»[310] образ женщины-хищницы в духе маркиза де Сада, мог оценить пристрастие Делакруа к тиграм. Как-то раз Стендаль зазвал друга в небольшую квартирку на верхнем этаже дома на улице Шабане, где вместе с сестрой, госпожой Вьоле-Ле’Дюк, принимал критик из «Деба» Делеклюз, впоследствии ярый противник романтической живописи. Куда приветливее оказался дом мисс Кларке; англичанку немного смущали смелые суждения Стендаля о политике и чересчур уж вольный разговор, зато на все свои «рауты» она непременно звала молодого художника с такими безукоризненными манерами. Среди набросков лошадей нашли письмо мисс Кларке, адресованное: «Господину де ла Круа, улица Шуазёль, 15»:

«Если господин де ла Круа соблаговолит посетить завтра мадемуазель Кларке, он встретится у нее с госпожой Шелли. Она была бы рада видеть также и господина Давида (д’Анже), если еще не поздно его уведомить». Прелюбопытнейшее событие — встреча с автором «Франкенштейна» и вдовой автора «Ченчи»[311] (удивительно, как это Делакруа никогда не написал казни Беатрисы). И еще одно приглашение свидетельствует о возрастающей популярности молодого художника: Эжен Сю устраивает ему ужин с Фенимором Купером[312]. Все тот же добряк Сю, благодаря которому Эжен ежегодно получал заказы на портреты лучших учеников пансиона Губо[313].

В старинном особняке госпожи Ансло на улице Изящных Искусств тоже побаивались циничных шуточек Стендаля и Мериме — академикам не по душе были усмешки, которыми те обменивались, слушая их высокопарные речи. Они предпочитали благовоспитанного Делакруа. Как, впрочем, и госпожа де Мирбель, миниатюристка; давняя связь с герцогом Фитц-Джеймсом[314] привлекала в ее салон обитателей Сен-Жерменского предместья: «Вы что-нибудь понимаете в его картинах? — вопрошали дамы. — Какие чудовищные сюжеты. — Написано пьяной метлой, как сказал наш милый Делеклюз. — А ведь с его-то связями он мог бы стать министром в сорок лет. — Эта живопись просто несносна!»

Стендаль пленял еще и тем, как он умел говорить о женщинах: лихо и со знанием дела. Он в совершенстве владел, правда по большей части на словах, техникой обольщения, за что прослыл Дон Жуаном. Стендаль взялся просветить юного живописца, у которого до сих пор бывали только натурщицы да весьма обременительная связь с любовницей друга. Разгул, занятные и опытные куртизанки, уверял старший товарищ, — вот что нужно ему сейчас, пока не представится случай завести роман со светской дамой, достаточно умной, чтобы не скучно было за ней волочиться, достаточно кокетливой, чтобы знать цену своей благосклонности, и притом изощренной в любви, что сделает эту благосклонность приятной и разнообразной. В один прекрасный день оба найдут такой идеал, и это окажется одна и та же женщина.

Стендаль и Делакруа свидятся в начале 1829 года у обворожительной и ветреной графини Козетты де Рюбампре[315]. Ей тогда минуло двадцать четыре года, она была дочерью депутата Конвента, ставшего дельцом при Империи, и отдаленной родственницей Делакруа; «из всех парижанок, каких я встречал, — говаривал Стендаль, — эта менее других похожа на куклу». Жила она отдельно от мужа, в доме 11 по улице Голубой, что на окраине квартала Нотр-Дам-де-Лорет, и не отказывала себе ни в чем. Она увлекалась астрологией и некромантией[316] и принимала в черном бархатном платье, посреди украшенной какими-то мистическими знаками гостиной. Однако пристрастие к метафизическому нисколько не мешало ей одаривать окружающих как нельзя более физическими радостями. Ради своей кузины Делакруа на целый сезон забросил вывезенную из Англии милейшую миссис Дальтон. За Альбертой де Рюбампре — слово «Альберта» произносилось с придыханием, отчего казалось наиромантическим из имен, — ухаживал один высокий сановник, барон де Марест[317]. Женатый на вздорной и чопорной кукле, он находил утешение в том, что проводил вечера у ног очаровательной графини да попивал кофе в обществе Стендаля, прозвавшего его в дневнике Люсенжем. Делакруа уже состоял любовником своей прекрасной кузины, когда Марест пригласил на Голубую улицу Стендаля, и последний не замедлил окрестить хозяйку «госпожой Лазурь». Стендаль мгновенно воспылал страстью, а затем привел сюда и Мериме; в марте 1829 года Мериме напишет одному приятелю: «Мы обнаружили женщину, рядом с которой померкла бы сама Анчилла[318]. Бейль от нее без ума, просиживает у нее все вечера напролет. Это исключительная женщина: умна, хороша собой, с мужем в ссоре. В разговорах она чрезвычайно откровенна и судит обо всем совершенно по-мужски. Делакруа влюблен по уши».

Дружба с Марестом и Делакруа не составляла для Стендаля серьезного препятствия. Целых три месяца он осаждал госпожу Лазурь, и 21 июня 1829 года она сдалась; но тут он заметил, что благосклонность прекрасной дамы с ним делит Мериме. Минутное отчаяние, однако не пристало настоящим мужчинам ссориться из-за пустяков. Чтоб досадить Альберте, Стендаль отправился странствовать, а Мериме вскоре совершенно охладел. Графиня утешилась тем, что сделала Мареста своим официальным любовником. Ну а что же Делакруа? Он тоже, по-видимому, проявил достаточно благоразумия, ибо остался в наилучших отношениях и со Стендалем, и с Мериме, и с Марестом. Но не подумайте, что графиня де Рюбампре была какой-нибудь Марнеф, а эти господа — «четырьмя отцами церкви»[319]. Альберта принимала ухаживания бескорыстно, она любила наслаждение, а еще больше — общество интересных людей. Делакруа до конца своих дней сопровождал «милейшую Альберту» в театр; она жила тогда с господином де Марестом в предместье Сен-Жермен и, перестав кружить головы, мастерски кружила столы на спиритических сеансах.

Будь госпожа де Рюбампре немного пококетливее, она легко могла бы прослыть одной из тех львиц, чей облик запечатлел для нас карандаш Гаварни[320]; но она казалась, скорее, моделью для Эжена Лами: покатые плечи, осиная талия, пресоблазнительное декольте. Очаровательный Лами был большим приятелем Делакруа. В великосветских кругах, где романтизм сначала приняли как моду, а к 1830 году всерьез затосковали по старому режиму, Лами выполнял роль Сент-Обена[321]. Он был вхож в Тюильри при всех государях, и, когда кто-нибудь удивлялся, встречая любимца герцогов Орлеанских[322] при дворе Наполеона III, Лами отвечал: «Ничего не поделаешь — короли сменяются, а женские плечики остаются». Лами стал баловнем двора еще под конец Реставрации, когда рисовал костюмы для нашумевшего бала «Мария Стюарт», данного герцогиней Беррийской 30 марта 1829 года. Лами и Делакруа познакомились у Жерико, потом встречались в Лондоне; после смерти Бонингтона Лами занял его место в сердце Делакруа. Эжен Лами тоже питал слабость к лошадям, экипажам и хорошо сшитому костюму. Отец его, как и господин Делакруа-старший, занимал в годы Империи высокий пост. Лами учился у Верне и оттого долгое время считал себя баталистом, тогда как в действительности был рожден для писания дамских вееров. Делакруа частенько засиживался за чашей пунша в его мастерской на улице Маре-Сен-Жермен (ныне улица Висконти). Бывало, выйдя из типографии, помещавшейся на первом этаже того же дома, к ним на огонек забегал Бальзак — тучный, краснолицый, с одышкой, затянутый в голубой с золотыми пуговицами сюртук. Одевался он крикливо и горячился непомерно, и оттого, как ни старался, денди из него получался никудышный, однако он в точности знал все правила игры и, кроме того, — адреса закройщиков. В характере художника Жозефа Бридо, брата отставного офицера, автора «Мефистофеля» и «Венецианской куртизанки», многое напоминает издерганного постоянным безденежьем Делакруа. К сожалению, описывая картины, Бальзак, вероятно, представлял себе работы Сигалона[323] — тонким вкусом он не отличался. Можно предположить, что Лами изображен в светском художнике Леоне де Лора. В артистической среде, по-видимому, ходили слухи о любовных срывах Делакруа. О Жозефе Бридо Бальзак пишет: «Если бы не тайный недуг — неизбежное порождение его слишком впечатлительной натуры, он мог бы стать наследником великих итальянцев».

Не так просто складывались отношения с Гюго. Упорный труженик, исключительно серьезный во всем, что касалось его собственной особы, Гюго являл полную противоположность денди. Их объединяло одно — огонь молодости, и рознило все остальное: начать хотя бы с того, что поэт, воспитанный матерью в ненависти к Наполеону, пользовался покровительством Карла X. Сама природа, казалось, позаботилась о том, чтобы между щуплым, нервным, вечно взвинченным Делакруа и такой глыбой, как Гюго, с железным здоровьем и волчьим аппетитом, возникала подлинно физическая неприязнь. К тому же слепое обожание, которым окружил себя Гюго, та роль романтического бога на земле, которую он себе присвоил, не могли не раздражать Делакруа. Легко вообразить его усмешку, когда во время чтения «Кромвеля»[324] у Нодье Дюма и Буланже взвизгивали: «Египетские пирамиды! Храмы!! Готические своды!!!» Как он, должно быть, сожалел, что не было рядом Стендаля, и без того считавшего Гюго «необоснованно возвеличенным и нагоняющим сон». А между тем, что ни говори, «Резня на Хиосе» и «Греция на развалинах Миссолунги» неотделимы в сердцах читателей и зрителей от «Восточных мотивов»[325]:

«Их лица синие под черными власами

Собой украсили зубцы стены старинной

Среди расцветших роз и зарослей жасмина».

Глядя на «Сарданапала», женщины декламировали:

«Султану нужны султанши,

Кинжалу нужны жемчуга».

После 1830 года, когда прогорит объединявший их огонь юности, от затеплившейся было дружбы не останется и следа. А ведь Делакруа, бывало, переписывал в дневник «Оду Колонне»[326], Гюго же приводил всю свою свиту смотреть очередное «побоище». Просто оба они поклонялись одним и тем же богам. В сентябре 1827 года Делакруа писал Гюго по поводу успеха английской труппы, ставившей Шекспира в «Одеоне»: «Итак, наступление на всех фронтах! Гамлет поднимает свою безобразную голову. Отелло точит кинжал, неотвратимый и губительный для театральной полиции. Скоро король Лир вырвет себе глаза на виду у почтеннейшей французской публики. На всякий случай наденьте под сорочку кольчугу, да покрепче. Бойтесь классицистических кинжалов, а всего лучше — отдайте себя на растерзание, чем доставите нам, варварам, несравненное удовольствие».

В пылу совместной борьбы Делакруа берется нарисовать костюмы к «Эми Робсарт», исторической драме в духе Вальтера Скотта, которую начал Суме[327] и закончил Гюго. Одни костюмы Делакруа копировал у Клуэ[328] и Антониса Мора[329], в других следовал указаниям Гюго. Мелодрама провалилась в «Одеоне» и больше не возобновлялась. Совместные неудачи мало способствуют сближению. Куда более славный малый — Дюма: все-таки свой, либерал. Делакруа чуть не отшиб себе ладони, аплодируя «Генриху III и его двору»[330], а на премьеру «Эрнани» даже не пошел.

Делакруа встречал членов семьи Гюго — Виктора, Адель и Сент-Бёва — у милейших братьев Девериа. Ашиль рисовал бальзаковских парижанок в уютнейших интерьерах Регентства[331]; Эжен, ученик Жироде, наделал немало шума своим «Генрихом IV» и оттого казался теперь столь значительным и дерзким, как Делакруа. Они проживали с сестрой и молодыми женами чуть ли не на краю света: Вожирар, улица Западная. Воскресными летними вечерами молодежь отплясывала в саду польку. Те, кто был постарше или посерьезней — Нодье, Кине[332], Сент-Бёв, — стоя поодаль смотрели, как Мелани Вальдор[333] и Мари Дорваль[334] кружились с братьями Мюссе[335]. Над всеми царил Гюго. По случаю успеха «Рождения Генриха IV» Девериа задали бал в стиле Веронезе[336], главным украшением которого служил Альфред де Мюссе в голубом трико.

«Эжен Девериа, — пишет Готье, — питал слабость к роскошному платью, обожал сатин, расписные шелка и всевозможные редкости; будь его воля, он бы, наверное, вырядился в золотую парчу, словно тициановский „Великолепный“. Но не мог же он, в самом деле, одеваться так, как его герои, и потому умудрялся уродливую современную одежду приспосабливать к собственному вкусу. Он носил просторные расклешенные фраки с широкими блестящими бархатными отворотами и глубоким вырезом на груди, под которым топорщился не то жилет, не то камзол. Выходил он в фетровой шляпе а-ля Рубенс, а широченный сосборенный плащ, наподобие испанского, завершал его элегантный, причудливый и живописный наряд».

«Забавненько», — должно быть, цедил сквозь зубы Делакруа, перемигиваясь с Лами, оба в безупречных фраках, сшитых в кредит у знаменитого Стауба. Есть у Готье и портрет тридцатилетнего Делакруа: «Мы познакомились с Делакруа в начале тридцатых годов, он был тогда хрупким и изящным юношей; лицо из тех, что, увидев однажды, забыть уже невозможно. Бледная, с оливковым оттенком кожа, густая, черная, не утратившая своей пышности и с возрастом шевелюра, хищные кошачьи глаза под густыми, слегка вздернутыми над переносицей бровями, тонкие, нежные, скрывающие великолепную белизну зубов губы, затененные полосочкой усов, мощный, волевой, словно высеченный крупным резцом подбородок оставляли впечатление какой-то свирепой красоты, необычной, диковинной и даже волнующей: его можно было принять за индийского магараджу, получившего блистательное светское образование в Калькутте и фланирующего по Парижу в европейском одеянии. Это нервное, выразительное и подвижное лицо так и искрилось умом, вдохновением, страстью».

«Физиономия бандита со взглядом василиска», — напишет вечно все преувеличивающий Бальзак о Жозефе Бридо. Обратимся к хранящемуся в Лувре автопортрету в зеленом жилете, писанному в манере Лоренса: облик, созданный Готье, представляется довольно точным; позже, вспоминая об этом портрете, Делакруа сам посмеется над своей англоманией, над англизированной живописью и англизированным костюмом. Замечательно определил Рене Юнг отличие Делакруа (а в равной степени и Стендаля и Мериме) от других, более кипучих современников: «Романтик целиком отдается во власть разгула всепоглощающих страстей, тогда как денди привносит в этот мир достоинство и своего рода героизм, основанный на сознании своей личной значимости. Так зарождается тип человека одержимого, наделенного пылкой душой, но ведомого холодным и ясным умом. В этой двойственности — весь Делакруа, она запечатлелась даже в его внешности; эта двойственность есть преодоление извечного противоречия классицизма и романтизма, ибо соединяет направляющий разум первого со свободным воображением второго».

Дендизм Делакруа и в самом деле не простое следование моде, а обдуманная позиция. Под влиянием Стендаля и Мериме он сделался циником и, верно, поэтому забросил «Дневник». Он теперь не может без раздражения вспоминать о том, как откровенничал с прежними друзьями — Пьерре и Гиймарде. Ему стыдно, что он был таким пай-мальчиком, а позже, в 1841 году, в письме к Жорж Санд он сам посмеется над теперешней своей маской денди: «Это была болезнь, наподобие той, которую мой physician[337] называет „атонией“, то есть потерей тонуса — не путать с „хорошим тоном“, чего у такого денди, как я, наличествовало в избытке». Но даже и в этом письме не обошлось без англомании, как и в записке того же года к одному приятелю: «Укажите мне, где бы я мог cheap[338] пошить фрак как у господина Фейе де Конш[339] для rout’a[340] в Версале».

Присущей истинному денди сдержанностью отличался и быт Делакруа. Убранство его первых мастерских более чем скромно: плетеные стулья да здоровенный стол, сплошь заваленный блокнотами и набросками, на уголке которого стынет принесенный мальчишкой трактирщика обед, а Эжен все никак не может оторваться от работы. Рядом, на маленьком столике — литографский камень, экраном заслоненный от яркого света. Альков — на жестких подушках там отдыхают между сеансами модели. Одетый в красную фланелевую блузу, всклоченный и небритый, Делакруа работал как проклятый, особенно если предвкушал приятный вечер; когда же исчезало вдохновение, — уныние и хандра обрушивались на него.

Загрузка...