«Было все у меня — работа, семья, ребенок, родители — и я все потеряла. 24 ноября будет год и девять месяцев, как я сижу», — рассказывала мне Анна Дыбенко, миловидная женщина в темном, которая попала в украинский СИЗО за сотрудничество с российской разведкой.
Мы разговаривали прямо в ее камере в Бахмуте — семидесятитысячного города в Донецкой области, который тогда, в ноябре 2017 года, находился под контролем Украины. Дыбенко показала мне татуировку на руке с пятью птичьими силуэтами — в честь пятерых членов ее семьи: родителей, мужа и сына. Муж, офицер ВСУ, с ней после ареста развелся. Сын, папа и мама ни разу к ней в СИЗО не приходили.
История у нее была совсем банальная. Закончив школу и курсы связисток, Дыбенко устроилась работать в местную военную часть. Окна ее дома выходила на железную дорогу, и она передавала своему куратору из разведки «ДНР» информацию о перемещениях грузов армейского назначения. Что могли означать эти перемещения и информация о них в относительно спокойном 2017 году, сказать трудно, но она почему-то верила своему куратору больше, чем командиру, мужу и сыну. Когда я сообщил ей, что представляю русскоязычное СМИ, Дыбенко тут же начала рассказывать, что в соседних камерах сидят «русские ребята», которые не получают никакой помощи. А между тем, продолжала Дыбенко, посылки в украинскую тюрьму передавать просто: «Пришлите обычные бытовые вещи, у русских ребят может не быть зубных щеток, пасты, обычных мыльно-рыльных принадлежностей!»
С русскими ребятами я потом общался в их камерах, с некоторыми — не один раз; они получали помощь и через адвокатов, и по церковной линии, но простое желание помочь, исходящее от женщины, которая потеряла в жизни все, завораживало. Она записала мне на камеру целое обращение с призывом передавать посылки и инструкцией, как это делать. Сама она сидела в отдельной обустроенной камере — адвокат у нее был тот же, что и у российских граждан, киевлянин Валентин Рыбин.
Судить Дыбенко должны были по украинским гражданским законам, которые никак не учитывали возможность частичной оккупации страны. Например, чтобы доказать состав ее преступления, следователи должны были бы не только предъявить суду переписку с куратором, но и взять у него показания — несмотря на то, что он находился в оккупированном Донецке: украинское правосудие самопровозглашенные республики не признавало и никаких скидок на это не делало. В результате такие обвиняемые зачастую отделывались легко, заключая сделки с прокурором — в случае Дыбенко она признала вину, а суд назначил ей срок в четыре года, который, с учетом норматива «год в СИЗО за два в колонии», она уже полностью отбыла. На свободу Анна Дыбенко вышла в городе, ставшем ей чужим: за то время, что она провела под арестом, он успел даже сменить название — Артемовск вернул себе дореволюционное имя Бахмут.
Я не знаю, встретилась ли Дыбенко со своей семьей. Ее имя я снова увидел в сентябре 2019 года, в списке людей, которых Россия требовала освободить из украинских тюрем. Очевидно, никто судьбой незначительной помощницы разведчиков в Москве всерьез не интересовался — через два года после освобождения россияне все еще числили ее среди заключенных.
Пока она сидела, кардинально изменилась война: она застыла вокруг линии соприкосновения. В июне 2015 года силы спецназа «ДНР» попытались захватить Марьинку, городок-спутник Донецка. Отряды пророссийских сил прорвались в центр города и погибли там в огневом мешке. Это был своеобразный эксперимент — сколько времени уйдет у ВСУ на то, чтобы развернуть артиллерию в условиях перемирия и отвода сил? Выяснилось, что примерно три часа. Об этом прорыве потом сняли фильмы — и я увидел нашу типографскую буфетчицу, которая рассказывала, что русский командир ее сына принес ей его кольцо: больше от него ничего не осталось. Она глубоко сомневалась в гибели сына как раз из-за этого колечка, надеялась, что он попал в плен: «У него были такие перчатки тактические, он, когда их одевал перед боем, кольцо снимал!» Мамы редко верят в гибель сыновей, не увидев тела.
После Марьинки серьезных попыток захвата городов со стороны россиян не было, а украинцы в этой части выполняли Минские соглашения: к примеру, сидели на терриконах вокруг Докучаевска, но в город без приказа не заходили. Позиционные бои шли в промышленной зоне Авдеевки, на Светлодарской дуге возле Дебальцево, но артиллерия калибром больше 100 миллиметров находилась в местах хранения под присмотром ОБСЕ. Получалась странная война со своими правилами: например, части ВСУ подтягивали к позициям старые противотанковые пушки 85-го калибра, потому что они не подпадали под ограничения, а врага останавливали вполне эффективно.
Органы украинской власти в разорванной оккупацией Донецкой области до 2022 года были устроены довольно причудливо. Официальной столицей и резиденцией губернатора числился Краматорск, но в Мариуполе располагалось областное управление УВД, медицинский университет и областная клиническая больница, а в Бахмуте — вся судебная власть и, соответственно, места, где содержали подсудимых.
В бахмутский СИЗО я попал по счастливому стечению обстоятельств. К тому времени у меня сложились хорошие отношения с Надеждой Савченко — женщиной непростой судьбы, профессиональной военной, которая в 2014 году попала в плен под Луганском, после чего ее вывезли в Россию и судили по выдуманным обвинениям. Яростное поведение на судебных заседаниях сделало Савченко одним из символов украинского сопротивления российской агрессии, и вернуть офицера на родину стало делом государственной важности — депутатом Верховной Рады Савченко избрали заочно, еще когда она сидела в российской тюрьме. Савченко обменяли, она стала Героем Украины и действующим политиком, но и на свободе оставалась такой же яростной и неуправляемой, так что к моменту нашей встречи ее рейтинг основательно снизился.
В одном из наших разговоров выяснилось, что в Донецкой области у Савченко есть штатный помощник Руслан Биленко, который в недавнем прошлом работал начальником бахмутского СИЗО, пока, не без давления руководства, не вышел на пенсию. Теперь он приехал на бывшее место работы с проверкой как официальный представитель Верховной Рады, а я сопровождал его как журналист. Новый начальник изолятора приставил к нам сопровождение, строго приказав подчиненным не показывать гостям лишнего, при этом у меня даже не отобрали мобильный, так что я мог фотографировать. Впрочем, снимать в полумраке старейшей тюрьмы Донецкой области (Бахмуту четыре сотни лет, двести из которых заключенных держат в одном и том же замке) имело смысл разве что окна камер — потом я долго использовал эти картинки как иллюстрации в своих текстах. Ни одно окно не было похоже на другое: на стандартной решетке в каждой камере возникали свои «украшения» — стираные носки, белье, телевизионные антенны, сами телевизоры, всевозможные веревки для сушки, картины, иконы, даже целые тюремные костюмы на плечиках.
Мы провели там десять часов. Строго нас контролировали только первые три, дальше все расслабились и поняли, что журналист не ищет изъяны, а просто хочет поговорить с людьми. Это был мой первый опыт общения с заключенными, и я неожиданно обнаружил, что между сидельцами и теми, кто их охраняет, существует определенная солидарность — в конце концов, они вместе годами существуют в одних и тех же стенах. Во второй половине дня меня водили по людям, которых охрана считала, во-первых, интересными, а во-вторых — не совсем виновными. Так передо мной формировался живой слепок нашей войны, которую ни Россия, ни Украина толком не признавали своей.
Среди «постояльцев» СИЗО на тот момент были более 70 солдат украинской армии, арестованных по подозрению во всевозможных преступлениях — убийстве, воровстве, грабеже с тяжелыми последствиями. Были примерно столько же сторонников «Л/ДНР» — как «ополченцев», взятых в бою, так и гражданских с подконтрольной Украине территории, арестованных за работу на самопровозглашенные республики. И еще там было несколько, по пальцам одной руки пересчитать, граждан России, за которых так заступалась Анна Дыбенко, — они воевали на стороне «ополченцев» или работали на ФСБ. Каждая из этих групп сидела порознь, со своими. И всех судили обычные гражданские суды — военного положения в Украине не было, шла Антитеррористическая операция, которой руководила СБУ, а не армия.
Одним из самых колоритных моих собеседников стал Руслан Владиславович Зубцов, подполковник украинской милиции (в полицию ее переименовали осенью 2014 года, незадолго до его ареста). Крепкий нестарый мужчина в тельняшке очень уверенно чувствовал себя в камере — по-хозяйски с порога предложил мне чаю, сообщив, что «у полиции все в порядке с водой и гигиеной». Выложив на стол папку с документами, он стал рассказывать свою историю. Вплоть до декабря 2014 года Зубцов работал заместителем начальника городской милиции в Дебальцево. Это означало, что он выполнял свои обязанности и во время «референдума» 11 мая 2014-го, когда город контролировали силы «ДНР», и в конце лета, когда туда вошли украинские войска. Через несколько месяцев, несмотря на Минские соглашения, Дебальцево снова захватили «сепаратисты», которым помогали подразделения российской армии, но к тому моменту подполковник Зубцов уже сидел под стражей в Бахмуте.
Украинский милиционер называл захват своего родного города отрядами «ДНР» «освобождением». При этом, следуя приказу своего украинского руководства, в апреле 2014-го он спрятал у себя дома оружие и боеприпасы городского отдела милиции, а потом почти все отдал обратно (во многих других городах области оружие милиционеров сразу уходило бойцам «ополчения»). Обвиняли его в «терроризме» — тогда статью об измене Родине использовали гораздо реже. Зубцов считал, что его арестовали незаконно: он просто делал свою работу. В голове у подполковника была изрядная каша: он был согласен, чтобы его обменяли, допускал, что пройдет переаттестацию и будет работать в полиции уже на россиян, а еще искренне был уверен, что «на воле», в Дебальцево, все гораздо лучше, чем в украинском Бахмуте. «Раньше жена на передачу мне тратила 1500 гривен, а сейчас почти четыре тысячи. А в ДНР все дешевле!» — убеждал меня Зубцов, не понимая, что из-за падения курса гривны в твердой валюте его передачи стоили теперь даже меньше, чем в 2015 году.
Я как раз недавно вернулся из Донецка и Дебальцево и точно знал, что продукты часто везут на оккупированную территорию, но никогда не оттуда. Цены и заработные платы были на тот момент выше на украинской части Донбасса, а строгий комендантский час существовал только на подконтрольной России трети Луганской и Донецкой областей. Но рассказывать это Зубкову было бессмысленно — он хотел на свободу, на ту сторону линии соприкосновения, к своей семье.
Еще я поговорил с Александрой Черниковой — миловидной блондинкой, муж которой воевал в батальоне «Восток» за «ДНР», имел художественной позывной «Пикассо» и погиб 2 августа 2014 года. Отгоревав, Черникова нашла себе новую любовь в украинском Мариуполе, оставив единственного ребенка в Донецке с бабушкой. Ее избранником стал парень, родители которого владели крупной сетью продуктовых магазинов. Потенциальная свекровь осталась, мягко говоря, недовольна выбором сына, и в какой-то момент к Александре приехали сотрудники СБУ. Ее уголовное дело в основном было построено на ее же собственных показаниях — Черникова якобы состояла в охране спикера «народного совета ДНР» Дениса Пушилина, работала со снайперской винтовкой… До суда такое обычно не доходило, обвиняемых отдавали на обмен. Ждала его и Черникова, но пока ничего не происходило, и она жаловалась, что в Донецке ее семилетнего сына не берут в школу — в зарегулированном «русском мире» бабушку, в отсутствие родителей, не хотели признавать законным представителем ребенка. Узнав об этой беде, я позвонил старому довоенному знакомому, который раньше работал на командира «Востока» Александра Ходаковского. Как и можно было ожидать, ветераны подразделения довольно скоро нашли бабушку, завезли ей дрова и решили вопрос со школой. В 2017 году это не ощущалось как что-то запредельное ни для меня, ни для людей с той стороны — почему не помочь ребенку?
Наиболее экзотическим собеседником среди граждан Украины оказался Владимир Слепцов — тот самый бывший начальник милиции, который в 1998 году с большим скандалом отжал в свою пользу выборы мэра в Дзержинске (см. главу 1), да так и досидел на этом посту до войны, пережив в том числе смену названия своего города на Торецк. Летом 2016 года в Торецк вошла небольшая часть ВСУ и расположилась на ночлег в центре города. Туда сбежались около 300 испуганных людей, которые требовали, чтобы их «не подставляли под удар». Эту ситуацию нельзя рассматривать с рациональной точки зрения — в тот момент скопления военных в городах уже не накрывали артиллерией, но всегда находились какие-то испуганные люди, подверженные пропаганде. По словам Слепцова, он договорился с военными — они спрятали все тяжелое пехотное оружие, а мэр дважды водил к ним делегации горожан, чтобы показать, что им ничего не угрожает: солдаты просто стали на ночлег и стрелять никуда не собираются.
Когда толпа стала расходиться, в Торецк въехал начальник областного УВД генерал-майор Аброськин с охраной. Вскоре он написал пост в фейсбуке о том, что в Донецкой области попытались блокировать колонну украинской армии, а полиция эту попытку пресекла. Через несколько недель Слепцова арестовали, как он считал — именно из-за этого генеральского поста. Его обвинили в организации блокады воинской колонны —, возможно, безосновательно. Дело могло бы развалиться в гражданском суде, но времени на процесс у мэра не было — возраст, диабет, болезни… Его знала вся тюрьма, бывший начальник СИЗО и мой проводник Биленко с уважением говорил, что экс-мэр даже не завел себе за решеткой мобильного: «Он очень достойно сидит, по принципу — если нельзя, то и не надо».
Слепцов тоже ждал обмена в «ДНР» — на первый взгляд, необоснованно: как в эти списки мог попасть глава украинского города, который никогда не находился на оккупированной территории? Здесь, однако, вступала в дело история: под Торецком родился и вырос Николай Рыжков, последний советский премьер, который и в середине 2010-х, когда ему было уже под 90 лет, продолжал заседать в российском Совете Федерации и имел хорошие связи. Поговаривали, что именно он настоял на том, чтобы Слепцова обменяли. В итоге получился анекдот: на блокпосту, где проходил обмен, Слепцов, которого уже вроде бы передали представителям «ДНР», тоскливо посмотрел на рожи своих новых охранников, тихо пошел к микроавтобусу журналистов и вместе с ними вернулся на территорию, подконтрольную Украине. Из СИЗО его официально выпустили, так что он спокойно поехал домой, в Торецк.
Еще интереснее получились разговоры с российскими гражданами, которым призывала собирать зубную пасту и щетки шпионка Анна Дыбенко. Одного из них я уже знал. Уроженец Адыгеи Руслан Гаджиев, в юности отсидевший и потому не попавший под призыв, работал в родном селе трактористом, а потом посмотрел российский телевизор, послушал местного священника РПЦ, бросил семью и поехал защищать «русский мир» в Луганск. 2015 год он встретил механиком-водителем танка в составе батальона «Август» «ЛНР» — и сразу попал под Дебальцево. Танк у него был советский, модели Т-64, украденный российской армией из Крыма после его аннексии; к тому же машина оказалась не совсем исправной — влево башня не поворачивалась.
25 января 2015 года случился «Сталинград под Санджаровкой». Опорный пункт на высотке под названием «Валера» (в честь молодого лейтенанта, который первым там окопался) оборонял взвод 128-й горно-пехотной бригады ВСУ с подкреплениями в виде артиллерийских расчетов, двух БМП и одинокого танка с позывным «Бугай». Всего там было 38 бойцов. Их атаковало при поддержке пехоты подразделение Руслана Гаджиева — девять танков, из которых прорваться на украинские позиции удалось трем: они давили гусеницами бойцов, а те в упор расстреливали их из гранатометов.
Девять украинских солдат погибли, еще 12 были ранены — некоторые потеряли руки и ноги. Атака в итоге провалилась. Всех, кто был в танках, расстреливали — уцелел только Гаджиев, который кричал: «Я русский!» Его оставили в живых — для СБУ. Я с ним познакомился в том же Бахмуте в суде весной 2016 года через его адвоката Валентина Рыбина, модного мужчину, который занимался в первую очередь делами российских военных и украинских «сепаратистов», получая на это, по его словам, деньги наличными от российского консула в Киеве. Рассказав мне свою историю, Гаджиев добавил: «Напиши это, чтоб сын, не дай бог, не решил за мной сюда поехать воевать!»
Сам процесс над Гаджиевым выглядел диковато. Гражданский суд разбирал страшную резню как банальное ДТП. Адвокат Рыбин, участвовавший в заседании по видеосвязи, требовал приобщить к делу «транспортное средство», хорошо зная, что в итоге большого сражения за Дебальцево поле боя (а значит, и сгоревшие на нем танки) остались под контролем россиян. Судья интересовалась у украинского солдата, потерявшего конечности, собирается ли он подавать к Гаджиеву гражданский иск о возмещении ущерба. «Який позов, які гроші? — удивлялся боец. — Я Батьківщину захищав!» Другой участник сражения, ко времени суда демобилизовавшийся и ставший сельским головой в Житомирской области, по видеосвязи рассказывал, как он сначала получил в ногу три пули из танкового пулемета, а потом забрасывал гранаты в люки танков. Из другого телевизора раздался голос Рыбина: «Осознавали ли вы последствия своих действий? Ведь в танке живые люди, а вы туда гранаты!»
Учитывая, что из всех атаковавших высоту «Валера» бойцов «Августа» в живых остался только Гаджиев, получалось, что он виновен в убийстве девяти человек и причинении увечий еще дюжине. Так о нем и сообщали все СМИ, а суд медленно двигался к приговору и пожизненному сроку.
Через полтора года после того заседания я снова увидел Руслана Гаджиева в СИЗО Бахмута. Суд все еще продолжался и не собирался заканчиваться, а адыгеец медленно сходил с ума — в тот момент его идеей фикс было написать Владимиру Жириновскому, лидеру российской популистской партии ЛДПР, полностью подконтрольной Кремлю. Я спросил — при чем тут Жириновский? Почему он не пишет Путину?
«Ну, я понимаю, что официально не военнослужащий, — потерянно рассуждал Гаджиев. — Я приехал сюда по своей воле, и никто меня сюда не посылал. Ну и здесь у нас даже нет статуса военнопленного, я просто уголовник… И писать Путину в статусе уголовника, которого надо спасти и забрать, — ну это как-то, знаете…»
После почти трех лет в камере Гаджиев был очень бледен. Питался он в основном едой из еженедельных продуктовых передач от адвоката — рассказывал, как они умудряются варить в камере картошку; тюремную пищу душа уже не принимала. Через месяц после нашей встречи суд приговорил его к 15 годам заключения, установив, что в смерти бойцов, погибших под гусеницами танков Т-72, водитель танка Т-64 невиновен. Статья об умышленном убийстве исчезла из обвинительного заключения, но общественная репутация как виновника резни осталась — и идея обменять Гаджиева, мягко говоря, не пользовалась популярностью. Несколько раз его возвращали в камеру, уже доставив к блокпосту, но потом все-таки обменяли. Где он сейчас, я не знаю, но почему-то думаю, что после пережитого под Дебальцево и в Бахмуте вряд ли снова пошел на фронт.
Моим последним собеседником в СИЗО был совсем особенный человек — Игорь Кимаковский. Он родился у нас, в Макеевке, в 1990 году уехал учиться в военном училище в Серпухове, принял российское гражданство, закончил еще и Финансовую академию и к 2014-му занимал должность начальника компьютерного центра Санкт-Петербургского аграрного университета. С началом войны он вернулся на родину — был кем-то вроде советника главы оккупационной администрации Дебальцево, попал под ракетный удар под Мариуполем, был ранен, лечился, а потом случайно, по навигатору, вырулил не туда по дороге из Дебальцево к Новоазовску, подъехал с оружием (у него был пистолет) и российским паспортом к украинскому блокпосту и попал в тюрьму. Для правоохранителей было очевидно, что он пересекал украинскую границу незаконно, да еще и оружие, служебный автомобиль, статус в оккупационной администрации — это был период, когда Верховная Рада пыталась признать «Л/ДНР» террористическими организациями.
Кимаковский встретил нас с недоразгаданным судоку в руках; гордо продемонстрировал свой талисман — сувенирную медаль, которую выдавали новорожденным в советской Макеевке в 1970-х. Полки в его камере были заставлены книгами и папками с документами по его делу. Видно было, что мужчина умеет устроиться: в соседних камерах сидели по 11 человек одновременно, а тут всего двое. Свое тюремное благополучие он объяснял хорошими связями с православной церковью.
«Чем занимаетесь здесь?» — спросил я. «Ну, скажем так, по-разному. Судоку разгадываю, пишу стихи, рисую, пишу мемуары, шахматы, шашки, книги, журналы. У нас такая камера, мы развиваемся! Мы — «террористы» — та категория, которой тяжелее всего в тюрьме. Но у нас сильные социальные связи снаружи — семьи, дети. Молимся тут много. Сейчас молельную комнату делаем внутри СИЗО».
Потом Кимаковский стал рассказывать о своих макеевских корнях, о песне на украинском языке, которую пел жене на свадьбе, о том, как ездил в составе российских официальных делегаций в украинские города-побратимы. Когда он перешел на не очень хороший украинский, пересказывая свой тост на довоенном официальном банкете, на глаза у него навернулись слезы — и Кимаковский быстро, даже не глядя в сторону сокамерника, попросил его: «Выйди!» И тот беспрекословно вышел, не дожидаясь команды или хотя бы разрешения от сотрудников СИЗО, стоявших в коридоре. Меня это поразило — ни с одним другим заключенным такого невозможно было бы представить.
Сидел в общей сложности Кимаковский четыре года и три месяца — приговора суда он так и не дождался, ушел на обмен в сентябре 2019 года. Вместе с ним России передали Владимира Цемаха — ключевого свидетеля по делу о сбитом малайзийском «Боинге» (см. главу 7): тогда, в первый год президентства Владимира Зеленского, Киев взял курс на то, чтобы договориться с Россией практически на любых условиях. Перед обменом Кимаковского со товарищи привезли в санаторий под Киев — он переписывался со мной оттуда в секретном чате. Интерес у каждого был свой: я хотел получить интервью по итогам обмена, а Кимаковский — наборы бисера для вышивания икон: хотел привезти их в подарок своим близким в России.
Я даже не знал о таких хобби и первым делом, будучи человеком не очень воцерковленным, пошел в Киево-Печерскую лавру, которую в те годы плотно занимали священнослужители Московского патриархата. Там меня чуть не побили — в Лавре таких наборов быть не могло, оказалось, что людям без благословения и сана вышивать иконы запрещено. В итоге после двух недель поисков я нашел требуемые наборы (а Кимаковского интересовал набор определенных святых) в простых магазинах с нитками и мулине. Передавал я их тоже красиво — к моему дому приехал микроавтобус, оттуда выскочили бойцы спецназа, забрали пакет и тут же укатили. Какие-то люди по просьбе Игоря Кимаковского перевели мне за бусы деньги — он не одалживался у врагов.
Обещанное интервью тоже вышло. Кимаковский остался недоволен: мы снабдили его вранье и манипуляции пояснительными примечаниями. Больше мы не общались. Вернувшись в Россию, Кимаковский сначала попробовал себя в роли телеведущего на православно-патриотическом канале «Царьград», основанном спонсором российской агрессии в Донбассе Константином Малофеевым, а после 24 февраля 2022 года вернулся к знакомой работе — стал советником «главы ДНР» Дениса Пушилина.
Жалел ли я, что иногда помогал Кимаковскому и таким, как он? Нет. Я много общался с мамами и женами узников тюрем «ДНР», бывшими военнопленными, гражданскими, отсидевшими по шесть-семь лет по вопиюще фейковым приговорам судов «республики» или без суда вовсе, — слишком много, чтобы не понимать как ценны в неволе милосердие и простая человеческая помощь. Сегодня помог кому-то ты, а завтра кто-то поможет твоему другу по ту сторону линии фронта.