ГЛАВА 19 Прощание

Мой папа, Валерий Дмитриевич Дурнев, умер 26 апреля 2022 года. Я знал начальника управления внутренней политики нашей областной военной администрации и через нее смог достучаться до облздравотдела, а затем до единственного оставшегося на тот момент в Краматорске терапевтического отделения: все остальные медицинские институции — лаборатории, большая часть клинических отделений, городская онкология и даже наша поселковая амбулатория — на тот момент уже эвакуировались.

За четыре дня до того я приехал к родителям в гости — друзья везли дроны для бойцов и бронежилеты для добровольческого формирования территориальной обороны в Торецке; я воспользовался оказией, чтобы попасть в зону боевых действий к родителям. К ним я тоже приехал не с пустыми руками: притащил разнообразные консервы, гречку и хорошую водку — в Донецкой области после вторжения объявили полный запрет на торговлю любым алкоголем (он действует до сих пор), но ввозить его для личных нужд можно. Помню, как папа спросил с надеждой про эту водку — привез ли? — и стал мучительно разбираться с мудреной пробкой, пластиковым дозатором. Он откровенно плохо выглядел, тихо говорил, кашлял, но предложение помочь с госпитализацией никто у меня дома серьезно не воспринял — впереди была Пасха, а уж потом!

Он умер во вторник после Пасхи, провел в больнице всего одну ночь — врачи сказали то, что обычно говорят в таких случаях родственникам: мол, скорее всего, оторвался тромб.

Мой папа потерял своего отца в три года — в 1946-м деда убило током, на улице оборвало провода во время дождя, он в темное время на них и напоролся. Папа всю жизнь говорил, что сухой доски подать было некому, чтобы отбросить эти провода. Еще он много раз рассказывал, как игрался в три года со спичками и случайно подпалил стог с сеном — сарай сгорел, дом удалось отстоять. Главным воспоминанием на всю оставшуюся жизнь для него стало то, как папа искал его, как обнимал и радовался, что единственный сынок в этом пожаре остался живым. Ничего другого про отца он не помнил и что делать со своим собственным сыном, потом толком не знал. Но он гордился мной, учившимся в школе на отлично, а я гордился им — в моей железнодорожной школе № 7 города Краматорска, когда собирали данные о родителях учеников, в классе нашли только двух особенных родителей: члена КПСС и моего папу, у него единственного было высшее образование — закончил вечерний факультет в нашем индустриальном институте.

Папа всегда был немногословен, а тут, когда я приехал в командировку, вдруг начал рассказывать мне историю моего появления на свет. Моя будущая мама закончила медицинское училище в Константиновке и работала в больнице в Дебальцево, в Краматорск к родителям приезжала на выходных. И она прислала моему отцу домой телеграмму: «Я беременна».

Папа испугался, заметался и в этом состоянии встретил знакомого мужика, работавшего сцепщиком вагонов. И тот рассказал ему историю о своей службе на флоте в Севастополе — он был молодой, в красивой форме, студентки его любили. На одной из них, из мединститута, он собрался жениться, ее родители уже свинью закололи, а ему накануне так стало себя жалко, что свадьбу он отменил. И вот теперь он одинокий и бездетный, а та девушка — главный врач больницы в Курске… Таких историй у сцепщика было три, так что после полной «лекции» папа срочно побежал на почту. «Я до сих пор помню глаза почтальонши, когда я ей дал телеграмму с первым словом: «Люблю»», — улыбаясь, говорил мне в тот день папа очень тихо: он задыхался. От мамы я добился признания, что второе слово было — «Женюсь». Я появился на свет в марте 1968-го, через семь месяцев после их свадьбы.

Мы хоронили папу на погосте за железной дорогой — не там, где лежали мамины родители и где хочет когда-нибудь лечь она сама. Там остается только одно место, оно, конечно, не для зятя. На похоронах мама показала мне соседнюю с папой могилку его лучшего друга, тоже 1943 года рождения, — они служили вместе в армии, у этого наверняка достойного человека папа маму и увел. Теперь она положила их рядом.

Я люблю тебя, папа. Я сказал тебе это в тот приезд, но мало говорил при жизни…

Мы хоронили папу, а вокруг гремела артиллерийская канонада. Я прощался с могилами и тех родных, с кем был близок, и тех, кого знал только по рассказам. Помню, например, рассказы про моего какого-то дядьку, который на исходе 1950-х, когда ему было восемнадцать, налетел на мотоцикле на натянутый между деревьями на уровне головы провод. Я специально эти могилы не запоминал, они сами как-то оставались в голове после каждого похода на кладбище. Вместе с негромким маминым: «Вот тут ты положишь меня, хочу на горе…»

Я прощался со своими корнями. Я думал, что сам когда-то лягу на кладбище в Донецке или Мариуполе. У россиян случилось другое, веское, военное мнение. При российском режиме я точно нигде больше не буду — ни в Москве, ни в Донецке, ни в Мариуполе, ни в любом другом оккупированном городе. А в возможность оккупации Краматорска я не то чтобы верил — просто тот год приучил нас к простой мысли, что в жизни возможно все, вплоть до уличных боев в Киеве.

Сам Краматорск я тогда увидел новыми глазами — он был совсем пустой, все, кто мог и хотел, бежали, остановились все заводы, закрылось большинство магазинов. Безлюдье словно обнажило какую-то новую «столичную» красоту — все-таки последние восемь лет он был главным городом свободной части Донецкой области. Вместо парка имени Ленина красовался парк Бернадского с новыми футбольными полями, футбольным манежем, одетой в камень набережной Казенного Торца, по которому я в детстве катался на коньках и плавал на лодке, арендованной на местной лодочной станции. Мало того: парк был продлен до пустырей рядом с ручейком, который теперь назвали речкой — и там тоже построили каменную набережную с новомодными детскими и спортивными площадками вдоль воды. В этот пустой парк приезжали какие-то мужики — может, военные, может, гражданские — поиграть в футбол рядом с памятником убитому россиянами вратарю юношеской команды местного клуба «Авангард» Степану Чубенко. Все новенькое, пустое, на фоне общей тишины слышны далекие звуки взрывов — чистое кино про конец света.

Мы ехали в ту последнюю при отце командировку из Киева после того, как части российской армии были отброшены обратно в Беларусь и на территорию РФ. После Бучи, Гостомеля и Ирпеня — я зашел туда в первых числах апреля вместе с группой Гюндуза Мамедова, бывшего заместителя генерального прокурора Украины, создателя Департамента войны в своем ведомстве. Уцелевшие гражданские жарили на кострах мясо из гуманитарной помощи (мясо завозили, а хранить его было негде, электричество еще не запустили, во дворах просто сразу и на всех жарили шашлыки) и рассказывали, показывали следы оккупации, братские могилы, еще до конца не веря, что такое случилось с ними в первой четверти XXI века.

Буча — милый зеленый городок между Гостомелем и «городом-курортом» Ворзелем, фактически спальный район Киева. На прямой дороге от Гостомеля и Бучи к Киеву стоит мост — 27 февраля, в самом начале войны, колонны Росгвардии прорвались через него в город. Там многие из них и погибли под огнем украинской артиллерии. Бить их начали прямо на недовзорванном мосту — на половину полотна зияла огромная пробоина, вторая половина накренилась к реке, но проехать было можно. Перед пробоиной остались сожженные грузовики Росгвардии и обгоревшие разорванные тела российских солдат — их до освобождения городов никто не убирал. Одно из тел разорвало практически пополам, рядом лежала кобура с надписью «сержант Ашлыков». Эти тела находились внутри зоны контроля российской армии почти месяц, но до бойцов Росгвардии командирам российской армии не было никакого дела. Своих мертвых они заставили хоронить местных — в братской могиле недалеко от церкви, а «чужие», росгвардейские остались валяться там, где их разорвало. Это было какое-то новое и непривычное знание про российскую армию.

Еще я видел расстрелянную гражданскую машину с мертвой пожилой женщиной на переднем сиденье — возраст и пол я узнал из рассказов очевидцев, поскольку голову женщине отстрелили крупнокалиберной пулей из башенного пулемета БТР, и с первого взгляда было даже непонятно, что в автомобиле осталось чье-то туловище: это выглядело как закутанный в тряпки мешок, в том на редкость холодном марте тела не разлагались долго.

К равнодушию регулярных российских частей к своим и чужим смертям нам еще предстояло привыкнуть. Регулярную российскую армию, как оказалось, мы за восемь лет противостояния в Донбассе толком не видели — там часто присутствовали сводные тактические группы, под тем же Дебальцево проявлялись специально собранные и дополнительно обученные сводные танковые батальоны. Здесь же были совсем другие люди, из массовой регулярной армии, все без разбора, какие есть. Иллюзий после этого не осталось — какой-то уж очень зверский враг нам попался, равнодушный, не останавливающийся перед тотальным разрушением городов.

Гюндуз Мамедов выступал за временную консервацию деоккупированных населенных пунктов, чтобы следователи могли «снять» с местности многочисленные следы военных преступлений — трупы, раздавленные машины с людьми, могилы с гражданскими были там повсюду. Мамедова в те дни не услышали — как это, блокировать освобожденные города для работы следственных органов?! Это казалось запредельной профессиональной деформацией. Сейчас я уже так не считаю.

…Из Краматорска мы уезжали с приключениями — на горе, где я обычно гулял с пацанами из Пчелкино, справа от нас вдруг гротескно расцвели два взрыва: в закрытой машине звуки здорово приглушаются и ты только видишь непонятные, красивые, вырастающие из земли столбы. Было ощущение надвигающейся большой беды. Потом она все надвигалась и надвигалась, а русские все никак не могли пробиться к моим родным кладбищам, уперлись в Торецк, Часов Яр, Святогорск…

Вторжение увязло, но проехалось по всем нам железным катком. Я видел, как внезапно начинали плакать мои друзья. Первым из них стал Леша Ковжун, телеведущий и чернокнижник. Утром в мартовском Киеве мы пришли на склад «Паляницы», к нему приехала грузовая машина со всякой санитарной всячиной из Львова, и оттуда вдруг вывалились «попутчики» — пара крепких ребят, не знающих ни слова на украинском. (Иностранцев на нашей войне было много — я сам лично встречал потом чехов, финнов, колумбийцев, бразильцев, аргентинцев, но больше всего грузин.)

«Ты представляешь, я выхожу покурить, а тут эти двое среди ящиков с памперсами озираются, — рассказывал мне Леша, вытирая слезы. — Эти ребята — боевые медики из Англии и США. Просят их не фотографировать: один взял бесплатный отпуск и «поехал отдыхать в Испанию», другой работает в общественной организации в Калифорнии и беспокоится, не будет ли у них там проблем оттого, что он на войне. Представляешь, они намутили каски, но у них нет бронежилетов, они не боятся проситься под пули к ребятам в Бучу, но они боятся побеспокоить свое начальство — что за времена?!»

Пока мы говорили, иностранцы пытались помочь разобраться со штабелем ящиков с медикаментами — формировались наборы для подразделений. Американец Чейз расспрашивал Лешу, что за препарат залит в маленькие пузырьки с «зеленкой», он такого никогда не видел. «Some fucking Soviet medicine!» — отвечал в меру своего понимания телеведущий.

«Я закончил медицинский техникум в Великобритании и имею некоторый опыт в области экстремальной медицины при террористических атаках, — рассказывал мне для репортажа англичанин Калум. — Я добрался из Лондона до Кракова, а на следующий день добрался вместе с дипломатическим конвоем во Львов — кто-то из правительственных чиновников из Кракова ехал договариваться о поставках гуманитарных грузов в Украину, и я смог без ожидания на границе проехать вместе с ними. Во Львове я встретил Чейза, уже он нашел вариант, как добраться до Киева. Мы плывем по течению, у нас нет планов, и мы ждем, что из этого получится». Чейз в свою очередь говорил, что много лет волонтерил в полиции в своей Южной Калифорнии, помогал искать людей, работал во время чрезвычайных ситуаций.

Леша иностранцам не помог: в их отряде, убивавшем россиян где-то в районе Ирпеня, был свой крутой боевой медик — целый кандидат наук, детский хирург. Англичанин и американец ушли по цепочке новых знакомых в какой-то из отрядов ТРО. Живы ли они? Не знаю.

Время было безумное. Одни люди работали сутками, чтобы сопротивляться вторжению, а другие люди старались им помочь. Я видел, как в «Паляницу» заезжали девчонки, чтобы делать всем желающим бесплатный маникюр, потом как-то приехала тату-мастер и предложила набить любую наколку кому угодно бесплатно. Родной брат Алексея Ковжуна Даниил тут же сел за стол — как мне объяснили, у еврея из приличной семьи не могло быть тату, но Даня подумал и после долгого и обстоятельного спора о том, как на английском должна писаться фраза «Русский военный корабль, пошел на хуй!» (так ответил украинский пограничник с острова Змеиный на предложение сдаться), аккуратно выписал ее на бумаге для татуировщицы. Весь процесс набивки святых для каждого украинца слов на руке гражданина Израиля и Украины я записывал — в мой репортаж этот эпизод не попал, но сохранившееся видео я нашел и послал семье Дани, когда он погиб на войне в 2024-м.

После 2022 года я больше не чувствую себя жителем Донецка. Мариуполь, где я жил всего четыре года и где родились мои две дочки, стал мне ближе. Известия о смерти друзей оттуда ко мне приходят до сих пор. Жители Мариуполя звереют, когда говорят о жертвах этой войны — особенно когда говорят про «данные ООН». По состоянию на март 2025 года статистика Управления Верховного комиссара ООН по правам человек звучит так: «С начала года [на войне в Украине] были убиты 413 мирных жителей, ранения получили более двух тысяч человек <…> С момента полномасштабного вторжения России в 2022 году в УВКПЧ подтвердили гибель более 12 700 мирных жителей».

Эти скромные цифры сложились из личных наблюдений сотрудников Верховного комиссариата и официальных данных на подконтрольной цивилизованному человечеству территории. Но в Мариуполь, Попасную, Марьинку, Рубежное, Северодонецк, Лисичанск, Бахмут и многие другие уничтоженные города и поселки наблюдателей ООН не пускали и не будут пускать. Данные о смертях мариупольцев не входят в эту условную цифру — эти 12 тысяч в данных о погибших в разбитом почти трехмесячным непрерывным штурмом полумиллионном городе поместятся несколько раз, и никто не знает точно, сколько. Поэтому РФ так старательно уничтожает все следы убийств и замещает там, в бывшем городе металлургов и машиностроителей, население. В справках о смерти гражданским пишут что угодно, только не минно-взрывные травмы, а в администрации огромного кладбища возле села Старый Крым (местные со странной гордостью еще до вторжения называли его самым большим в Европе) уничтожена вся документация по захоронениям с 2021 по 2024 год. На месте разбитого фугасной авиабомбой мариупольского театра быстро строят новый, целые кварталы разбитых домов превратили в зачищенные «от строительного мусора» пустыри, где местами уже строятся поверх мертвых новые дома. Это называют «восстановлением» города — хорошо хоть российским чиновникам хватило стыда не использовать слово «воскрешение».

Мариуполь стал страшным рубежом — после этого моя связь с частью старых друзей в Донецке прервалась: взять это стотысячное хаотичное убийство на себя и свой новый русский паспорт им было как-то страшно и неприятно. Да и рискованно — граждане России просто не могут говорить о штурме Мариуполя никакой правды, получится сразу уголовное дело по статье за «фейки о российской армии».

А на оккупированных территориях без российских документов не выжить. «Иностранцам» — а именно так там теперь называют местных украинцев, не взявших паспорта агрессора, — отказывают во всем, от медицинского обслуживания и права работать до права собственности на недвижимость. Квартиры объявляют «бесхозными объектами» тысячами: чтобы стать относительно защищенным, жилье должно быть переоформлено в российские реестры. Еще до войны права продать недвижимость лишались все, кто не переоформил квартиры на реестры «ДНР», но теперь не защищают ни они, ни российское гражданство, полученное по специальной ускоренной «путинской» процедуре после 2019 года. Те граждане России, которые более полугода находятся за пределами РФ и долго не платят коммунальные платежи, также могут лишиться своей недвижимости — по указу «главы ДНР» Дениса Пушилина.

Дело тут в том, что у множества людей с этими ускоренными оккупационными русскими паспортами (в них не было, например, прописки и кода региона, поскольку официально до 2022 года Россия «Л/ДНР» не признавала) имелись украинские документы, а после полномасштабного вторжения Евросоюз принимал любых украинцев с любыми документами — свидетельством о рождении, просроченным внутренним паспортом, видом на жительство в Украине в паспорте иностранного гражданина или даже в российском паспорте. Все украинцы получали защиту и даже сразу имели право на работу — таких условий ранее не предоставляли никому, Европа помогала как могла. В этих условиях множество народу со «старых» оккупированных территорий поехали как беженцы в европейские страны. И вот у них тоже попробуют отобрать квартиры — пусть есть русский паспорт, пусть квартира в реестре «ДНР», но если ты нелоялен русскому миру, может последовать конфискация.

А для переоформления на российский лад предприятия или объекта коммерческой недвижимости необходимо личное присутствие всех учредителей. У многих донецких предприятий учредители большей частью в Киеве или в Европе — приезжать в Донецк, рисковать своей свободой или получать такое клеймо на своем будущем, как российский паспорт, горят желанием не все. Итог тот же: бизнесы, земля, здания могут попросту отобрать.

Когда я слышу, как мои российские коллеги обсуждают угрозы конфискации имущества у людей, которых Кремль назначил «иностранными агентами», я смеюсь. Почему угрозы? Обязательно со временем конфискуют: как и прежде, будущие практики для всей России уже вовсю отрабатываются у меня дома.

В Свердловске Луганской области местного гражданина РФ лишили гражданства до суда — якобы за пост в интернете с призывами к ракетным ударам по российской территории. Пост наверняка был анонимным — на одиннадцатом году в оккупации уже никто не митингует. Но лишить гражданства могут конкретного человека и без суда. Вот еще одна будущая норма для международно признанных границ РФ.

И эта расползающаяся раковая опухоль оккупации четвертый год не может пробиться к моему родному Краматорску. На местности это выглядит иногда забавно.

Мой дядя до вторжения возил на своем грузовике-холодильнике продукты по сложному кругу вокруг Донецка — от Краматорска до Марьинки. Вторжение началось со штурма Марьинки, рейсы прекратились, жена и дочка дядьки уехали в сторону Днепра, сын работает дальнобойщиком в Польше. А дядя собрал всю сколько-нибудь ценную технику по квартирам родных людей, упаковал ее и сложил в ремонтную яму гаража, засыпав все заподлицо сухим песочком. Свой старенький легковой «фиат"Fiat он особым образом раскурочил, провел антиугонный тюнинг — там перестал работать топливный насос, то есть машина заводилась и потом сразу глохла. У главного кормильца, пятитонного грузовика, дядя особым образом разобрал задний мост и увез его к знакомым бизнесменам, в бетонный бокс на территории предприятия: в том, что российская армия будет мародерствовать, мой родственник был уверен твердо.

Но когда на похоронах папы мой тесть предложил собрать задний мост и отогнать грузовик в Полтавскую область, дядька отказался: «Вдруг сохранится, именно он меня с мамой тут в оккупации кормить будет. Работа для грузовика найдется всегда!»

Через год его настроения коренным образом поменялись — случился штурм Бахмута, который наглядно показал, что русские не «освобождают» города, они их сносят, иногда до щебня. Бахмут находился совсем рядом, там все бывали — его уничтожение врывалось в личное пространство каждого, тем более за Бахмутом следовал Часов Яр и дальше, через восемь километров фермерских полей, территория краматорского аэропорта. Сверху, из степи под Часовым Яром, Краматорск уже могла накрывать артиллерия. А еще местные «ждуны» вдруг узнали о том, что российская армия использует в боях частные военные компании, укомплектованные заключенными.

«Дима, мы бы с русскими солдатами как-то договорились, но они ж на людей заключенных бросают, убийц, грабителей, насильников! Что с Россией-то стало, Дима?» — спрашивала у меня старенькая полуслепая соседка. Откуда она знала? На местные телеантенны ловился российский пакет пропагандистских каналов для европейцев, а кроме того «Настоящее время» из Праги и частный телеканал из Берлина «Новый мир» на русском языке. На этом канале серию интервью писала моя подруга Мария Строева-Валечкова и сделала два эфира со мной. После этого в прифронтовой зоне со мной все начали здороваться, а с мамой прекратили конфликтовать в магазине рядом — оказалось, что все смотрят этот берлинский канал на стандартных приставках к телевизору.

В общем, в очередной раз приехав домой в марте 2024 года, я увидел, что во дворе моего дядьки стоит грузовик-пятитонник, наполовину уже загруженный — в основном, надо признать, дровами. «Я ж их купил, машина большая — не оставлять же дрова?» — сказал мне родич. Его план теперь был прост — взять маму, вещи, технику вплоть до мотоблока, дрова и выехать куда-то на правый берег Днепра, недалеко, в любое село Днепропетровской области. Из-за близости к войне дома там сдавались в аренду примерно за 100–120 евро за месяц.

Через год грузовик дядьки так и стоял во дворе — по состоянию на май 2025-го, когда я заканчиваю эту книгу, российская армия пробиться через небольшой городок Часов Яр так и не смогла, равно как и взять Торецк на юге и подойти к Лиману на севере. Россияне засыпали землю своими убитыми, но не прошли к городской застройке Константиновки, Дружковки, Краматорска. Дрова из грузовика, наверное, уже протопили прошлой зимой.

Этот кусочек Донбасса сейчас остается последним полуживым островком неуничтоженной земли во всем регионе.

Двух больших рентабельных «Южнодонбасских» шахт под Угледаром больше нет — взорваны и уничтожены. Вместе с разбитым городом Селидово погибли шахты объединения «Селидовуголь». Бесконечный штурм степей под Покровском уничтожил самую прибыльную шахту Донбасса — она до последнего давала лучший в Украине коксующийся уголь для металлургии. Самый большой в Европе коксохимический завод в Авдеевке был уничтожен вместе с 25-тысячным городом — по словам захватчиков, в развалинах нашли всего четыре сотни живых местных. Вряд ли кого нашли в уничтоженной годами «мясных штурмов» Марьинке, так же убивают Курахово, откуда владельцы эвакуировали оборудование знаменитой местной ТЭС. За не менее известные соляные шахты Соледара бои шли месяцами. Никто из оккупантов не планирует восстанавливать огромные металлургические комбинаты Мариуполя. А металлургические заводы Алчевска и Енакиево на старых оккупированных территориях все равно обречены без прямого доступа к руде — раньше она была в двухстах километрах по прямой, в украинском Кривом Роге, сейчас ее возят из огромной России.

«Освободители» уничтожают мой, наш Донбасс со всеми его заводами, шахтами, типографиями, людьми вокруг них и их глубокими, вросшими в землю историями. Даже краеведов наших, даже тех, что приняли Россию, в Донецке не осталось — кто убит, кто в Киеве, кто в Москве, а кто в действующей оккупационной армии и может погибнуть завтра. У россиян ничего не болит. Они привыкли брать чужое и жить потом благополучно «без местных» в Кенигсберге, Выборге, а теперь и в Донецке, Мариуполе, Бердянске.

Загрузка...