Иван Афанасьевич по-настоящему расстроился, когда вскоре после нового года стало ясно, что корова оказалась нестельной. Сокрушалась и жена: всю зиму ждали молока, сена до свежей травы хватило бы, а корова подвела, и Ивану Афанасьевичу осталось только развести руками. Правда, вдвоем прожили бы и на постном, была насолена кадушка рыжиков, огурцы имелись тоже, но весной должна была приехать из Архангельска маленькая внучка, и старики тужили, что не удастся побаловать ее молочком.
— Оно дело, конечно, нехорошее, — тоже сочувствовал Ивану Афанасьевичу сосед Рылов, — без молошного какая ребенку приятность. А особенно городские, оне жиденькие.
После этого Иван Афанасьевич затужил еще больше, но однажды пришел и выручил тот же сосед Рылов. Он от кого-то услыхал, что в Раменье, километров за пятнадцать отсюда, одна старуха сдает стельную корову государству на мясо. Рылов посоветовал написать старухе письмо, и ежели правда все, то свести корову, променять ее на стельную, поскольку все равно, какую корову сдавать на мясо. Иван Афанасьевич так и сделал. Он написал письмо, а на масляной неделе пришел ответ, где говорилось, чтобы зря время не тянули, а гонили нестельную корову скорее, что, наверно, сговорятся и дело сладят.
— Вот ладно, Афанасьевич, — сказал по этому случаю Рылов. — Твою корову полдела менять. Корова — как печь, ребра не прощупаешь.
На другой день Иван Афанасьевич собрался в Раменье, надел новые валенки, ватный пиджак, связал из веревки что-то вроде недоуздка и пошел в хлев. Жена увязалась за ним и заплакала украдкой: все-таки корову держали много лет, привыкли к ней и было жалко.
Иван Афанасьевич вышел из деревни незадолго до обеда, решив, что успеет вернуться к ночи домой. Погода была теплой, дорога хорошая. Корова шла сперва худо, дергала головой, то забегала вперед, то упиралась, но потом стала послушна, и Иван Афанасьевич даже закурил дорогой. Было уже тепло, снег отсырел и не скрипел на морозе. Дорога в иных местах уже отмякала, многие дома в деревне и придорожные гумна отсырели и от этого потемнели. Иван Афанасьевич шел не спеша, но споро, думал о своей жизни и не заметил, как пришел в Раменье.
В этой деревне Иван Афанасьевич не бывал давно. Еще до войны приезжал сюда покупать деготь, тогда здешние мужики заготовляли смолье и гнали деготь на продажу. С той поры не бывал и теперь удивился, какая маленькая етала деревня. Одного посада совсем не стало, другие два посада поредели и были похожи на беззубый рот: тут дом да там дом, да двор в середине.
У встретившейся ему женки Иван Афанасьевич спросил, в каком дому живет старуха, которая меняет корову. Женщина показала на большой опушенный дом с черемухами. В ворота был воткнут батог.
— Ты, дедушко, иди не бойся, батог-то у нее только так для виду, а сама-то она не ходит никуды почти что.
Иван Афанасьевич послушался, привязал корову к стелюге, на которой пилят дрова, отставил батог и торкнулся. Ворота были не заперты. Иван Афанасьевич по лесенке поднялся кверху и, нагнувшись, вошел в избу.
— Ночевали здорово? — сказал Иван Афанасьевич и снял рукавицы.
— Поди-тко, здравствуй, — ответила на приветствие хозяйка. Она сидела у стола и кропала иглой то ли передник, то ли скатерку какую. В избе пахло пирожной закваской. Иван Афанасьевич сел на лавку и вдруг узнал хозяйку:
— Анна Константиновна, ведь это ты, кажись. Глико, матушка, сколь годов не видал! Ой-ей-ей, вот тебе раз!
Старуха поглядела на Ивана Афанасьевича.
— Что-то не могу спомнить. Да не Иван Офонасьевич? Ой, парень, сколь время-то прошло, годов двадцать прошло, поди, а устарел тоже, как и я, батюшко, вот ведь как, — тоскливо смеясь, говорила хозяйка.
Она отложила работу и продолжала, не останавливаясь:
— Да каково живешь-то, детки-то где, да все-то расскажи-ко. А мне бы не узнать тебя, ежели бы не голос, по голосу только и узнала. — Так говорила Анна Константиновна и все качала головой.
Иван Афанасьевич тоже качал головой, и они начали вспоминать и говорить о том, что вспоминалось. Вспомянуть же им было чего. Годов тридцать тому назад, еще, пожалуй, до колхозов, молодым парнем, Иван Афанасьевич гулял с Анной, собирался жениться, но что-то тогда у него не вышло дело. Женился совсем на другой девке, Анна тоже вышла, как потом оказалось, за нелюбого. После того Иван Афанасьевич раз или два еще видывал свою бывшую сударушку, а потом и забылись прежние годы. «И вот когда опять встреча приспела, — думал Иван Афанасьевич. — Старики стали, а поди-ты, все ведь помнится».
— Когда, матушка, и жизнь прошла? — Иван Афанасьевич снял ватный пиджак и повесил его на гвоздь. — Давно ли вроде у столбушки с тобой сидели. Как вчера было все, ей-богу, а ведь уж десятка три с половиной годов прошло.
— И не говори, — махнула рукой Константиновна. — Как во сне все привиделось, как во сне, все девалось куда-то, будто и не жили, будто и не было ничего.
— А ведь было, Константиновна, все было. А я ведь и по сей час не знаю, чего это у нас тогда дело рассохлось.
— Чево уж теперь, парень, споминать прежние годы.
— Да ведь занятно, девка, хоть и прежние годы, а занятно.
— Как не занятно… Дело прошлое, а в те поры ты, Офонасьевич, виноват был, ты. Век не забыть, как с беседы-то тогда ушел, перетянули тебя высокие хоромы.
— Да ведь ты сама, Константиновна, тогда с Олехой переглядывалась, а я и думал все, дело кончено, раз Анютка за Олехой погонилась. Да ведь ты, кажись, за его, за шадруна, и вышла тогда, в Силино. А как ты в Раменье-то попала?
— Да как попала. Так и попала, что того же году сгорели мы, а он в Раменье этот дом купил. Того году мы и переехали сюда, тут стали жить, деток троих накопили. Два сына у меня было да дочка, а как война-то стряслась, так ребят-то сразу на позиции и взяли, в Кушубе сперва оне у меня стояли, а потом кряду и сгинули оба. Хозяина-то тоже в том году угонили. Приехал он из Судостроя — там служил в стройбатах — приехал, в баню сходил, недельку пожил да и умер. Остались мы вдвоем с дочкой да и жили двое, пока она в Мурманское не уехала. Вышла тамотка, а я вот и живу теперь одна. Корову-то стало не под силу одной соблюдать: много ли сена в загороде накосишь. А косить не дают, только проценты… А какая я теперь кошеница? Вот и сдумала отдать на мясо коровку-то…
— А ведь я, Константиновна, к тебе свою корову менять пригонил, вон у ворот стоит.
— Да я уж чула, Офонасьевич, чула, да ты бы хоть ее во двор пока загонил с улицы-то, а я бы пока хоть самовар согрела, а уж потом и сладим, благословясь.
Иван Афанасьевич вышел на улицу, хотел открыть воротницу двора, но от снега ее нельзя было открыть. Он взял лопату из сеней, откидал снег, с трудом открыл воротницу и завел корову во двор. Константиновна вышла из избы:
— Кинь, Офонасьевич, сена-то, мне уж теперь куда его жалеть: останется — все равно, немного его и есть, продавать нечего.
— Ладно, Константиновна, кину, матушка, — и Иван Афанасьевич снова вошел в избу.
— Да, девка, вот она какая жись-то, — Иван Афанасьевич закурил на лавке. — А мы со старухой тоже одне остались. Детки все разъехались кто куда. Один тоже в Мурманске. Двоих тоже на войне убило, а этот в Мурманске. А живем вроде и ничего, в достатке, только уж больно не весело без ребят…
— Да каково в колхозе-то у вас? — спросила Константиновна, ставя самовар и открывая тушилку с углями.
— Как тебе сказать, матушка, трудодни хоть и отменили, на денежную перешли, а особого толку пока не видно. На животноводстве еще можно заработать, а вот на разных работах не больно-то заработаешь. Ну да все ж таки не то, что раньше, лучше стало. Председатель у нас ничего, мужик расхожий, все на лен жмет да на молоко, вроде и подается дело.
Вскоре зашумел самовар, Константиновна выставила чашки и сахарницу, нарезала пирог, принесла капусты и заварила чаю. Иван Афанасьевич сидел за столом, пил с блюдца, слушал, поддакивал Константиновне, и они все говорили и говорили о прежних годах.
— Вышел я, Константиновна, из конторы, а ночь… ткни в глаз — ничего не видно. Правленье-то до полуночи затянулось. Пошел домой один, а, понимаешь, возле церкви — ты знаешь эту дорогу — возле церкви, значит, иду, не то, чтобы боюсь, а так вроде неловко что-то. Вдруг, чую, слева колоколец вроде брякнул. Думаю, лошадь ходит. Иду, значит, батогом землю щупаю, чтобы в канаву не попасть, а колоколец-то уже не слева, а справа. Что, думаю, за причина такая: в этой бригаде и конюшню давно на дрова истопили, откуда тут лошади. Да. Иду, значит. А вдруг позади меня брякнуло: уж не колоколец, а бубенец — тоненько, тоненько эдак. Остановился я это, понимаешь, а темень так на меня сверху и давит, так и давит. Только к церкве-то подошел, вижу: белой простенок обозначился. А колоколец да бубенец опять, понимаешь, да вроде еще ближе, еще явственней. Я это батогом-то махнул, так сердце и забилось. Сроду не блазнило, а тут весь трясусь, но все же иду. Только церкву-то прошел, а на кладбище как хрястнет, а колоколец да бубенец все тише, тише так, дальше все и слева, вроде и справа, и сзади меня. Вот, девка, пришел домой, а наутро почтальенка и принесла извещение на Николая, это на младшего-то…
Иван Афанасьевич поставил блюдце, и Константиновна налила ему в чашку чаю.
— Пей, Офонасьевич, пей, вода дырочку найдет, пей, батюшко, да сахар-от бери, не жалей. А у нас того году, когда угонили ребят-то, того году все курица пела. Как утро, так и запоет, так и запоет, я уж говорю Олексею: «Сверни ты ей, проклятой, шею, чтобы не пела, беду не звала». Как в руку положила, обоих решили… И с девками-то, красные солнышки, не погуляли…
Константиновна вытерла глаза передником, передвинула тарелку с пирогом.
— Ешь, Офонасьевич, ешь, да капустки-то попробуй. Вот как только война-то кончилась, у меня дочка сразу и средилась ехать. Я говорю, что жила бы дома-то, в экую даль ехать… «Нет, поеду и поеду». Уехала да кряду и вышла. Мужик-то сперва добро жил, а потом начал на сторону заглядывать. А ведь, сам понимаешь, Офонасьевич, ежели какая скотинка разок походила в чужом огороде, так ей и вдругорядь туда охота. Прожили оне год-другой, да и разошлись. Теперь вот вышла опеть, а от того двое осталось, да и с этим двух накопила. Добро живут, всего у них накуплено, а здоровье худое стало, я говорю: ехали бы домой, тут и корова, и все свое, стали бы жить. Так нет… Гли-ко, Офонасьевич, что ноне придумали, почитай кажинный год аборт. В прежние годы бабы не неволились, а теперь, как завелось немножко, так сразу все и выскребут. А разве это хорошо для здоровья? У тебя-то много ли внучат?
— Тоже, Константиновна, блудить блудят, а ростить робят неохота. Тоже на корню изничтожают.
— Вот я и говорю, в прежние годы не думали ни о чем, есть так есть, а нет, так и бог с ними, с детками-то. А в позапрошлом году, гли-ко, парень, я ведь сама к им туда удумала ехать. Только не могу я там жить: душит меня тамошним воздухом. Ты, говорят, чаю не пей. Я разве из-за чаю? И пью-то по две чашки. Выводилась с маленьким, в детсад сдала да и уехала.
Иван Афанасьевич пил шестую чашку. Константиновна рассказывала, он тоже говорил ей про свою жизнь.
В избе начинались уже сумерки. Иван Афанасьевич встал из-за стола, сказал: «Спасибо за чай».
— Так что, Константиновна, надо бы насчет коров-то…
— А чего, батюшко, обрабатывай да и веди с богом. Она у меня на пасху должна отелиться, доит добро, а у тебя корова тоже добра, гляжу. Ежели тебе по ндраву, так и говорить нечего.
Константиновна надела фуфайку и вместе с Иваном Афанасьевичем пошла во двор. Иван Афанасьевич поглядел новую корову и, не раздумывая долго, решил гнать ее домой.
— Думаю, что ты, Константиновна, на меня тоже в обиде не будешь. Она у меня еще о трех теленках, молодая, а вот нонче что-то не обошлась, хоть и к быку гонял два раза, а не обошлась.
Иван Афанасьевич открыл ворота, вывел из хлева новую корову и закурил еще, а Константиновна стояла и глядела на свою корову.
— Ты уж береги ее, Офонасьевич…
И высморкалась, утираясь концом ситцевого платка и моргая глазами.
Иван Афанасьевич вывел выменянную корову на улицу.
— Ну, прости, Константиновна.
— Прости, Офонасьевич.
На улице было тихо и тепло, мягкая темнота уже расплылась по деревне. Иван Афанасьевич шел обок с коровой по отмякшей дороге, подгоняя животину концом веревки, и все думал, думал о жизни, думал о себе, о Константиновне, о жене и о городской внучке, думал о соседе Рылове.
Да мало ли возникает всяких дум у пожилого человека, особенно если вспомнить молодость и прежние годы!