МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ

Был праздник — Заговенье на Петров пост. Коч в новой, еще ленинградской рубахе правился на свое суточное дежурство. За деревней, изрытые гусеницами, искорененные вкривь и вкось луга обросли с весны зеленой травой. Теперь все было желто от едкого лютика. А где не желто, там сплошь белел высокий несъедобный морковник. Где они, нынешние полевые цветочки? Где он, дикий кремовый клеверок, овеянный медовым запахом? Есть, есть, да мало. Вот и косить уже стало негде. Золотые купавки уже отцветали, явились в траве метелочки лилово-розовых диких гвоздик и бордовые с желтым нутром колокольцы.

Коч ступал по своей тропе в сторону фермы и вспоминал старые песни:

Ой, милашка, вымой ножки,

Надевай полусапожки,

Еще белые чулки,

Пойдем гулять за ручейки.

Теперь Коч не стыдился своей поздней женитьбы. Никто больше не спрашивал про «первую ночку», никто не дразнил и «отступлением» из Ленинграда. Некому стало корить Коча Ленинградом! Сосед Лещов давно умер, не стало и Валентина, веселого тракториста. Да ведь и самого Ленинграда нынче нет: переделан в Санкт-Петербург. Не с первого раза и выговоришь.

Сосед, покойник, помнится, отговаривал: «Куды жениться после всего, што было!». Смех, мол. И добавлял: «Может, еще и лошадь купишь?». Лошадь Коч не завел, в те поры и соседу не до лошади было. Косить начальники не давали. Это нонече коси сколько хочешь, хоть до Покрова, где лесом не заросло, а тогда. чур-будь! Нет, здря подковырнул и насчет лошади! И насчет старухи напрасно. Кому он, Коч, помешал, что старуху в деревню привез? Да ведь и не старуха тогда была Киюшка-то, а нормальная баба. А ежели всурьез, дак и не баба, а дев.

На этом слове Коч всегда запинался. Диво дивное! Не верил Коч в чудеса, никогда не верил, а тут. И не хочешь, да поверишь. Вспомнился и другой сосед. Утром летит: «Ставь бутылку! Я тебя женил? Женил! У тебя нонче со старухой медовый месяц». Весь год чуть не каждое воскресенье ставь по бутылке. Оставил тракторист белый свет, детей не дорастил. Бывало, как только под газом — так и шантит. Иногда заплачет, скажет: «Мне, Лещов, чирят бы своих только доучить. Чтобы оне на людей выучились, чтобы не разъезжали на их верхом ельцины со всякими шаварнадами». Недоучил Валентин своих чиряток, оставил женку одну с целой оравушкой. Кабы война — не обидно. На фронте вместе со всеми. А тут — привезли, а он уж весь почернел. И глаза провалились, а может, вороны выклевали. Да разве не война и на самом деле? Хуже войны. Ох, ладно, что не сказал трактористу. Насчет женки-то. Уж он бы поскалил зубы. Чудеса да и только. Был в деревне один тракторист и того наряду не стало. Оставил сирот считай что полдюжины да и сам убрался.

Так думал Коч про убитого и сброшенного с поезда Валентина, никакого чуда не видя в этом убийстве. Чему тут дивиться, ежели эдак пьют? Нет, никакого чуда не было. А вот с ним, то бишь с Кочем, случилось во время женитьбы чудо взаправдашнее. До нынешних пор никому не рассказывал. И самому иной раз не верилось, а чудо-то было. Расскажи — никто не поверит. Да и рассказывать некому. На всю деревню мужского полу остался один Коч. Есть еще Антон — малолеток — внук Марьи Смирновой. Этот месяцами живет в деревне, родителей подзабыл. Может, не больно и нужен родителям-то? Геля с Марьей обе-две трясутся над парнишонком, не знают, чем еще накормить, на какой диван спать укласть. Был в деревне чеченский животновод, но его еще апрельским ветром унесло куда-то вместе с женой.

С такими думами Коч накачал на ферме воды в бак и подался к речной будке, чтобы выключить мотор водяной помпы. Заодно поглядел он вершу, поставленную в речной заезок. Пока ничего не попало. Лишь два окунька-прыгуна прискакивали в верше. Коч развязал вершу и вытряхнул окуньков обратно в реку. Кинул вершу на густой ивовый куст, пускай пока сохнет. Рыба до осени все равно из озера не пойдет.

Белым-бело в полях от густого морковника, желто от несъедобного лютика, а от прежней деревни осталось всего четыре целоможных дома. Заговенье, пивной праздник, а нигде ни гармонь не взыграет, ни петух не вспоет. На омуте ни плеску, ни девичьего визгу. Один Коч поет про себя старые песни:

Две сударушки мои,

Обе-две Фаинки,

Погодите, девушки,

Принесу малинки.

Заговенье на Успеньев день, малина не опадет, еще не вызрела. И сударушек у Коча не две, а всего одна, Киюшка. Вон, опять с Марьей Смирновой сошлись! «Водой не разлить. От котла не уйдут, пока не переберут все календарные новости. Обсудят до тонкостей. И то сказать, есть чего вспомянуть. У обеих. Достаточно. Возьми любого и кажного.».

Заходить в избу-читальню (как называет Кочевскую водогрею ветеринар Туляков) Коч не стал. Повернул домой.

Между тем в теплушке у остывшего по случаю летней поры котла шел такой разговор:

— Господи, чего дальше-то будет? — со звонким испугом восклицала Марья Смирнова.

— Маня, конец свету! — убеждала Киюшка, Кочева старуха. — Истинно!

— Неужто погибнем?

— Мы-то свое, может, и доживем, а им, деткам-то, и водички чистой, может, не останется! Ежели иконы воруют да могилы раскапывают, дак простит ли Господь?

Марья пришла на ферму, чтобы изловить ветеринара, который еще зимой обещал спилить коровий рог. (Туляков так и сулит до самого сенокоса.)

— Бес — не мужик, только бы пить, — подтвердила Марьины мысли Киюшка. — А вот дедушко-то евонный ничего век свой в рот не брал, кроме пива да сусла. И то по праздникам. А этот вишь как вино-то зырит, да еще приговаривает: «Теленок не пил, дак он и сдох».

Марья не помнила туляковского деда. Как она могла помнить всех стариков из дальних тех волостей? И про свою родню Киюшка зря спрашивала. Сельсовет был один, а деревень много. Правда, кое-кто из Киюшкиной родни остался и в Марьиной памяти.

Навсегда остался-то. И не кое-кто, а первый Киюшкин ухажер, дролечка, суженый-ряженый, наконец, просто Киюшкин первый муж. Киюшка ухитрилась выйти замуж в Петровский пост, как раз в первый месяц войны. Тогда уже двенадцатый год был народ при колхозах. Вроде бы стали и привыкать, куда денешься, жить надо. Вроде бы и дородно начали жить, кулачить начальству поднапостыло. В лавке и сахар, и соль, и ситцу тоже приваживали. Земля еще родила обильно и справно, навозу в ту пору валили на полосы не меньше, чем до колхозов. Все бы ладно, кабы не приспела война. Нет, тогда не был еще конец свету, и Киюшке с Марьей было чего вспомнить! Но Марье хотелось рассказать сегодняшний сон. К чему бы приснилась ей молодая пора? Да так явственно. Уж не к смерти ли.

* * *

Из девичьей светелки, из-под самого верху родительской кровли радостно и разок поглядеть, а тут, во сне, глядела Марья долго и явственно. Так долго, что все было как наяву и как взаправду. Вот над лугами к поскотине убежала торопливая тень полуденного облака. А вот по ржаному сизому полю одна за другой катятся зеленые хлебные волны. Распрямилась пригнутая ветром упругая рожь, прошла широкая ветряная полоса, а другая уже тут как тут, бежит следом за нею. Так и катятся до самой поскотины.

А глядеть-то и некогда. Послеобеденные сенокосные голоса стихали на улице, народ уходил в знойное поле. От синей, такой желанной реки ветер донес крики мелких ребяток. По-детски чирикали под князьком ласточки. Маруся закинула полог, зашпилила косу на затылке. Сбежала проворно из горенки вниз. Плеснула из рукомойника на лицо, схватила грабли и долой из ворот. Давай догонять оравушку сенокосную. «Маруся, не отставай, догоняй!» — кричали подруги. Нынче почти все сверстники кличут Маню Марусей. Приезжая наставница сделала девкам принародный выговор: «А что это за Манька? Не Манька она, не Машка! То ли дело Маруся». Так и привилось это новое на украинский лад девичье имя.

И хотя началась война, хотя в лавке исчезли спички и соль, а в сердце иной раз шевелился холодный страх, Маруся собиралась замуж. Как раньше пела в Троицу и плясала в Иванов день под гармонь, так и теперь отгуляли Тихвинскую. Но первый призыв ополовинил гулянье. Много ребят и молодых мужиков ушло на войну. Говорили, что немец почти остановлен, что война ненадолго, что она быстро кончится. Только уже не спалось как прежде ни в сеннике, ни под пологом в горенке. Немецкие танки как большие железные гниды ползли к Ленинграду.

Звонкий Киюшкин голос вывел Марью из отрадной задумчивости:

— Ты Олютку-то Куликовну помнишь?

— Да как мне ее не помнить, знамо, помню.

— Окривела зимусь.

— Ой, ой!

— Не знаю тольки, на какой глаз, вроде на правой. А Фаина Артемьевна, сестра-то ейная, уехала к дочке в Коношу, пожила зиму, не задалось у зятя-то. Развернулась, да в Мурманское к другому зятю. А и тот не лучше. Этот, говорит, хоть и анкаголик, да смирной. А тот напьечче да всех подряд и колотит.

— Это какая Фаина Артемьевна?

— Да што тебя! Олютку помнишь, а Фаинку не помнишь. И про окопы забыла?

— Про окопы-то мне век не забыть, — сказала Марья. — Ты бы так и сказала, что Файка. А то Фаина, да еще и Артемьевна.

И обе старухи вспомнили про окопы, опять заговорили, перебивая друг дружку. Не один Коч мог рассказывать про войну, знали кое-что про окопную жизнь и Марья с Киюшкой. Чуть не полвека прошло, а какие на кофте пуговки были, и то помнилось. Все это случилось как будто вчера. Или тоже во сне приснилось? Нет, не во сне это было, а было все это в яви.

* * *

Да, в сорок первом году в Заговенье на Петров пост вышел веселый праздник. Гуляли по деревне с гармоньями всю ночь. Благо тепло и светло, хоть и на комарах. Та ночь обошлась без драки. Скандалов ребята не заводили, плясали не по одному разу. Может, чуяли сердцем многие, что пляшут в последний раз? Гармонь стихла только с первыми оводами.

Сгоряча, в разгар сенокоса не все испугались и военного объявления, особенно молодежь. На Тихвинскую гуляли уже не так весело. Наутро две подводы с котомками стояли готовые. В котомках «кружка, ложка, полотенце», прощальные материнские пироги с рыбой и памятные девичьи «носовички». У кого деньги имелись, те останавливались и у сельповских лавок, а дальше. дальше будь что будет!

Маруся вместе с другими девками провожала рекрутскую партию до моста, а через неделю и сама получила повестку из сельсовета. Велено было выехать на окопы.

— Манька, Манька, што будет-то! Ведь тебя там убьют!

Это маменька несколько раз на день принималась реветь. Но Маруся была рада окопам. Никуда дальше станции не бывала, не видала ни фабрик, ни городов. Да ведь и поедет не она одна, а вызваны многие. На миру, говорят, и смерть красна.

В назначенный день у сельсовета скопилось пятнадцать девок-окопниц. Маруся знала их почти каждую, гулять ходили далеко. С рыжей Фаинкой (у Фаинки было прозвище Куликовна) гостили в одном доме. С Киюшкой, которая только-только вышла замуж, Маня плясывала в одном кругу. «Чего ее-то посылать на окопы? — подумалось Марусе. — Только что замуж вышла. Как не стыдно начальникам!». И правда, начальникам было не больно приятно: и молодой дома, а жену на окопы. Начальники, как выяснилось позднее, в общем-то, были ни при чем. Киюшку послали на окопы из деревни по жеребью.

У крыльца было шумно и людно.

— Не боишься мужика-то одного оставлять? — подшучивали над Киюшкой, но она только отмахивалась:

— Отстаньте к водяному.

Прощалась Киюшка со своим Колюшкой на лужке за сельсоветским углом. Снимала с его плеча невидимые соринки, промокала глаза платочком, а он стоял и плакал пуще нее.

— Не тужи, Коля, на наш век девок хватит! — подбадривали со стороны.

— Чево бабе за мужика бояться, надо ему за бабу. Вишь, сам тут, жену в люди.

— Девки, девки, почему без гармоньи?

— Клади котомки!

— Эх, мне бы в этот малинник!

— Вот будет тебе «малинник». Говорят, немец под Ленинградом.

— А кто говорит? Остановлен немец.

— Самолет вчера пролетел, урчит, как сердитый бык. Нашито по-другому гудят.

— Поехали! Девки, за мной шагом марш.

Подвода с котомками тронулась. За телегой, кто с песнями, кто с разговорами, ушли девицы на станцию.

В райисполкоме ждали окопниц. Лысый начальник расставил ноги в начищенных сапогах в широких темно-синих галифе:

— Так, значит! Славутницы, убажницы, слушай каждая свою фамиль, а я буду отмечать по списку!

И начал вычитывать.

— Чево молчите? Которая тут, кричи «тут»!

Пришлось зачитывать снова, и послышалось разноголосое «тут, тут!», «туточка!».

— До вечера все свободны! Вечером всем быть на этом же крыльце. Дружно идем на поезд.

— А куды нас погонят? — выскочила Фаинка.

— Славутницы, убажницы, куда поезд, туда и мы! А в какое место, это военная тайна. Всё, девушки, пока всё! Мешки, корзины и узлы складывайте под лестницу, дежурному по райисполкому.

— А вас как называть? — осмелела Маруся. — Нам надо ваше имя и отчество.

— Красавицы, убажницы, меня зовут товарищ Мягков. Буду сопровождать до самого места.

Фаинка ткнула Марусю под бок, зашептала:

— Ты чево, разве не знаешь Лелечку? Ведь не намного старше тебя, из нашей деревни, Леля-Лелечка, так все и звали. Бывало, по миру ходил, у дверей встанет и запоет эким девушкиным голоском. А нонче вишь, в таварищи вышел. Галифе обул.

Киюшка фыркнула:

— У тебя што сапоги, што штаны.

— Наплюй на сапоги-то, лишь бы в штанах было чево.

В суматохе девки не поняли Фаинкину шутку. Народ зашумел, все заговорили и потянулись под лестницу складывать корзины, фанерные чемоданы и котомки.

Маруся предложила сходить на железнодорожную линию, поглядеть поезда, пока есть время до вечера.

Плетеную драночную корзину она оставила при себе, жалела не маменькины рыбные пироги, а розовый праздничный сарафан и зеленую кофту с красными пуговками. В последнюю минуту ухитрилась сунуть в поклажу и новые из белой парусины кама-ши. Собиралась словно на праздник в гости к дальней родне. Маруся боялась, что люди осудят за это. А зря и боялась! Почти все девки, как потом оказалось, прихватили с собой что-нибудь праздничное, а те, кто не прихватил, ревели от обиды. И не напрасно. Утром, после поезда, когда приехали на какую-то пристань на широкой реке, на берегу, в ожидании баржи, играла гармонь. Среди молодых ребят из другого района девиц было раз-два и обчелся. Приезжим обрадовались, но ни Фаинка, ни Маруся не спешили знакомиться. Правда, оставили поклажу на Киюшку и вышли на круг, но, чтобы знакомиться и поплясать под чужую игру, у них и в уме не было. Да на что не осмелишься в молодости, чего не сделаешь ради того, чтобы поплясать, да еще под новую игру! И про войну позабыли, и про окопы.

— Манька, стой тут, не ходи с этого места! — Фаинка побежала с поклажей за дощатый сарайчик. Вернулась — на плечах желтая, вся в розанах, пахнущая нафталином кашемировка. У Маруси тоже сердце взыграло:

— Фаинка, стой тутотка, не ходи в другое-то место!

Через пять минут девки уже встали в очередь, чтобы плясать. Киюшка осталась сидеть на бревне с поклажей. Она была, во-первых, замужем и не имела права на пляску, во-вторых, игра была не своя, какая-то тарногская. И девки тамошние пели не так: частушку делили пополам и каждую половину выпевали по два раза. «Ну што за мода у них?» — дивилась Маруся и вдруг изумилась еще больше. Две или три девицы в длинных цветастых сарафанах стояли. в лаптях! Удивление взяло: дома не то что на улицу, но даже на сенокос никто уже не ходил в лаптях, все в сапогах. Лишь к скотине в хлев ходили в берестяных ступеньках.

Подошла от вокзала и еще одна партия, и тоже оказалась с гармошкой. Этот гармонист играл намного лучше, почти как Марусин знакомый, оставленный дома на чужие руки. Образовалась вторая очередь около нового игрока. Оставалась всего одна пара девиц да двое парней. Вот отпляшут ребята, и надо будет выходить на круг. Фаинка уже стояла позади игрока и опахивала с него комаров своим душистым от одеколона платком, на языке у нее уже вертелась первая частушка:

Извините, незнакомого

Играть заставила,

Я знакомого-то дролю

Далеко оставила.

Густой зычный гудок пароходного буксира завис над рекой, над всей пристанью и долго, настойчиво глушил гармонные звуки. Пляшущие чужие девушки пропели что-то и сошли с круга. Кричали какие-то командиры. Среди них бегал и Лелечка. В баржу, причаленную к деревянному настилу, въехали две машины. Затем она начала втягивать в свое нутро и гармонь, и девиц, и чужих парней с корзинами и котомками. Так и не пришлось поплясать Марусе с Фаинкой, от чего довольна была одна замужняя Киюшка.

Плаванье на барже тоже сперва не обошлось без веселья, хотя и боязно было, а вдруг все опрокинется? И чем дальше тянул баржу упорный буксир, чем ниже становились болотистые берега, чем прохладнее становилось заходящее солнышко, тем тише становились молодые окопницы. Маруся почуяла отдаленную грусть и тревогу. Зародилась в груди тоска по дому. Вспомнились вдруг не только отец с матерью, но и корова и кошка. Пригорюнилась и молчаливая Киюшка. Одна рыжая Фаинка не ведала горя. Веселое Марусино настроение растворилось в речном тумане.

Буксир то и дело зычно гудел, тревожил белую сенокосную ночь. Две баржи с народом плыли среди лугов, мимо спящих стогов и селений. Порой с речных берегов доносились скрипучие крики коростелей, иногда веяло цветочным полевым запахом. На передней барже еще принималась играть тальянка. Неунывающая Фаинка все еще расстраивалась, что не удалось поплясать:

— Маня, Маня, унеси водяной, это пошто оне в лапоточках-то? Неужто экие бедные?

— Зато все кудрявые! — отозвалась вместо Маруси Киюшка, но так, чтобы услышали только Фаинка с Марусей.

— Не все, Киюшка, не все. Один только кудрявый-то. Белый такой.

— Нет, белый это другой кудрявый, — шепнула Маруся. — А тот кудрявый, который на тебя поглядывал, не белый, черноватый, кудреватый.

— Ой, отстань лучше! — Фаинка так зарделась, что стала еще рыжее. (Заметно было даже в ночных сумерках.) — Ничево он не заглядывал.

— Нет, заглядывал.

— Белый аль черноватый? Вроде бы в сапоги обут.

— Спи, завтре узнаешь, во что обут.

Они приткнулись ближе друг к дружке. Ночью все трое замерзли. Заря золотисто-розовой полоской намечалась над лесом. Баржа без плеска и шума плыла по реке. На рассвете девки уснули. Когда большое и сразу же раскалившееся солнце поднялось на голубое, почти как домашнее небо, проснулась Киюшка и растолкала Фаинку:

— Вон, вон кудреватый-то, гляди не зевай.

Фаинка встрепенулась, как птица:

— Девки, девки, до чего доб-то. Это которой? Унеси бес, и этот в лаптях!

Парень перегибался через борт. Он пробовал достать воды котелком, пристегнутым на ремень. Котелок не доставал до воды.

— Девки, держите его за ноги, а то булькнет! — крикнул другой парень из чужаков. — Лавруха, гляди, не булькни!

— Ничево, летом водичка теплая, — ввернула Фаинка.

— Да он сроду не плавал! Как нырнет, так и пойдут пузыри!

— Зато умываться не надо, — Лавруха вытянул все-таки забортной воды. Он попил, крякнул и подал котелок товарищу.

Баржа вся пробудилась. Народ развязывал котомки, ломал пироги. Девки, кое-кто, охорашивались, каждая перед круглым зеркальцем.

— Ну и Кокшеньга! Сами пьют да крякают, другим не дают, — громко сказала Фаинка.

— Давай, доставай сама, я тебя подержу.

— И достану!

— А за что держать-то тебя?

— За што хошь! — не смутилась Фаинка. Кудрявый Лавруха, не будь дурак, выплеснул воду и подал Фаинке пустую посудину:

— Валяй!

— И вальну.

— Ох, Фая, не зачерпнуть! — сказал черноватый.

— А ты как мое имя узнал?

Слово за слово, и Фаинка разговорилась с черноватым-кудреватым, тут как раз подсел к ним и белый кудрявый.

Девки незаметно познакомились с чужими ребятами. Одна Киюшка не ввязывалась в разговоры. А буксир тянул да тянул две речные баржи с машинами и с народом. Страх за то, что баржа от тяжести перевернется, у Маруси давно прошел.

Жара гнела и слепила, речная вода мерцала в солнечном свете. Казалось, что буксир повернул вспять, но это солнышко сделало в небе большой полукруг. Когда жара чуть ли не всех сморила и утихомирила, буксир неожиданно пристопорил у какой-то деревни. Баржи причалили прямо к берегу, какие-то мужики бросили сходни, и все начали выгружаться на берег.

— Таварищ Мягков, куды нам нонече?

— Красавицы, убажницы, счас все объясню! Давай наш район, все ближе ко мне. Ближе, товарищи, ешшо ближе. Так! Значит, так! Все размещаемся по квартерам, хозяева уже ждут, существует телеграфная договоренность. Сухой паек получим через два дня. Жить будем повзводно, работать поротно, чево делать будем, ешшо неизвестно. Жуй пироги, хлеб береги. А пока дружно идем в деревню.

Оводы налетели еще дружнее. Крупные, с красновато-опаловыми подпалинами облака меркли в небесной солнечной мгле, далеко где-то рычали небесные громы, и казалось Марусе, что это уже ступает война. На секунду охватил ужас. Но так жарко было, так по-домашнему жужжали оводы и такая чистая, холодная была вода у колодца, такая приветливая оказалась хозяйка дома, что тревога и страх вскоре пропали. Маруся устроилась втроем с Фаинкой и Киюшкой. Им отвели целую зимнюю избу, с тремя набитыми соломой, разостланными посреди избы постелями, с широченным стеганым одеялом, с тремя же подушками, набитыми свежим сенцом. Хозяйка выделила даже небольшой самоварчик, указала тушилку с углями и посуду в шкафу. И ушла со словами:

— Вот, милые, и карасин в лампе налит. Тольки ночи-то пока не больно темные, да и огошек не велено зажигать.

— Девки, девки, до чего хорошо-то! — Фаинка как дома шлепнулась на сосновую лавку. — А где окопы-ти?

Начала Фаинка бегать от одного окошка к другому. По улице с пастьбы с мычанием и блеянием шли коровы и овцы. Никаких окопов не было и в помине. Распечатали все трое поклажу, поставили самовар. На улицу выходить не осмелились, улеглись ночевать. Фаинка опять в одной рубахе спрыгнула, накинула на двери крючок. Легла и давай выспрашивать Киюшку, как та выходила замуж:

— Чево было сперва-то? Сам за тобой пришел или родители?

— Сам.

— А ты? Самоходкой?

— Ой, Фая, отстань, усну того и гляди. Какая самоходка, ежели и моя родня знала и евонная? Пошли в сельсовет да и расписались.

— Неужто пешком? И лошади с тарантасом не дали? Ну, из сельсовета пришли, а потом?

— Потом стала кошка котом, — отшутилась Киюшка, но Фаинка не унималась:

— Пришли. К ему. В бане-то вместе парилися? А много ли было на свадьбе народу? Нет, ты уж скажи, Киюшка, скажи! Пировала сама-то или нет? А куды спать-то уклали вас?

— Да в горенке.

— Вот. Ушли вы с Колюшкой в горенку, вас тамотка шубой укутали, а потом-то чево?

Но Киюшка притворилась, что спит и не слышит громкий Фаинкин шепот. Комариный писк около самого уха долго мешал глубокому сну. Маруся думала, не спала. За ночь десятка полтора комаров, разбухших от девичьей крови, прилепилось на оконные занавески. Петух пел под самым окошком. Мычали коровы на улице. И вот солнце косо ударило поверх занавесок. Фаинка пробудилась и спрыгнула:

— Ой, девушки, ково я во сне-то видела.

— Поди-ко опеть кудреватого, — подковырнула Киюшка.

— Двух сразу!

За печью был рукомойник. Девки по очереди помылись, поставили небольшой, на полведра медный самоварчик, а заварить нечего. Попили голого кипятку вприкуску с колотым сахаром, очистили по яичку. Пшеничные Марусины пироги отложили на будущее. Разломили Фаинкин ячневый, зато очень воложный.

— А чево ись-то будем, когда пироги-то кончатся?

— Как чево, ищи, Фая, своего Лелечку, он ведь сулил какой-то сухой паек. И про столовую говорил. На то он и начальник.

— Какой он, к лешему, начальник, в зиму печи в райисполкоме топил, летом ходит, ключами брякает.

— А вот сам к нам идет! На помин как сноп на овин.

Маруся едва успела закинуть одеялом разостланные постели.

Мягков появился в дверях:

— Здравствуйте, таварищи! Здравствуйте. Как ночевали?

Фаинка подскочила прямо под нос к начальнику:

— Худо, таварищ Мягков, спать было не больно мягко. И заварки нету, пьем один кипяток!

— Красавицы, убажницы, дайте срок! Машина за продуктами ушла, завтра приступаем к оборонным работам.

— А чево делать будем? — спросила Маруся.

— Чево скажут, то и будем. Пока не спрашивайте. Значит, так, славутницы, записываю вас в третий взвод. Командир отделения. кто будет? Соберите двенадцать девок и командира выберите без меня. Сухой паек будете требовать через командира, ко мне тоже обращаться через нево.

Мягков сильно хлопнул дверями. Девки бросились к окнам.

В тот день Маруся и Киюшка вместе и порознь ходили глядеть реку и деревню, Фаинка успела договориться с белым кудрявым насчет вечерней пляски.

— И местные придут! — уверяла она Марусю. — Вот уж севодни-то, Маня, всяко попляшем! А ты лейтенанта-то видела? Такой молоденькой, весь в ремнях.

Далекий, но грозный рокот вновь, как вчера, катился по темному горизонту.

Маруся с Киюшкой не успели расспросить Фаинку про «лейтенанта», потому что прибежала из летней избы хозяйка:

— Ой, девушки, чево попрошу-то, сено сухое на валах, а туча-то! Гли-ко, туча идет, а моего мужика в сельсовет вызвали, и девку вызвали тоже, я ведь сено-то замочу. Подсобите управить, ради Христа!

Девки мигом расхватали хозяйские грабли. Оводы в поле жалили их без всякой скидки, стояла жара. Хозяйка, загребая сухой шелестящий валок, рассказывала Марусе, что в сельсовете всех учат «бонбы» гасить, что немецкий самолет пролетел вчера и близко, и низко. В деревне установлено двойное дежурство, приказано у каждого дома поставить бочку с водой и ящик с мелким песком и чтобы лежали рядом банные клещи, которыми опускают в шайки горячие камни.

— Показывали, как и бонбу банными клещами хватать.

— Бомбу? — ужаснулась Маруся.

— Бонбу, милая, бонбу. Чурку сосновую взяли, топором с конца завострили, а после показывали, как ее песком тушить, как в бочку с водой метать.

Гром урчал, перекатывался ближе и ближе. Марусе опять представилось, что это сама война надвигается с запада, синяя темень застелила полнеба. Тревога угасла, когда начали метать стог, а туча словно дразнила женщин. Она гремела, но без дождя. Девки не долго дивились здешнему способу метать стога в виде зародов. Хозяйка показала им омут у речки, которая впадала в большую реку. Но Киюшка и Фаинка не осмелились идти к омуту. Одной Марусе тоже не захотелось купаться. Когда сметали зарод, туча посветлела с одного края и стала стихать, густую ее синеву размыло и постепенно развеяло. До вечера успели загрести в копны и сметать еще один стог. Скотина уже шла из поскотины узким прогоном. Вечером хозяйка принесла в зимнюю избу ведро остуженного в колодце молока. Девки до того уработались, что забыли про дом, забыли, что идет война и что они на чужой стороне. Уснули разом.

Так закончился для них первый день «на окопах». Так же прошел и второй, а на третий, вечером, прибежала с улицы взъерошенная Фаинка:

— Девки, девки, первый взвод отплясал, второй заплясывает, где моя котомица?

Перед зеркалом она набросила на плечи свою кашемировку. Гладя на нее, принарядилась Маруся, одна Киюшка не пошла из избы. Перебила на стеклах комаров и улеглась, не запирая дверь на крючок. Ночью, сквозь сон, Киюшка слышала, как товарки вернулись с гулянья. Фаинка почему-то всхлипывала и ругала кого-то:

— Сотона, лешой болотной.

— Фая, Фая, ты сама виновата, — успокаивала Маруся Фаинку. — Кабы эдак не спела.

— Я чево эково спела? Чево? Я и спела не про ево.

История получилась не больно приятная, хотя они с Марусей и наплясались вдоволь, и молоденький лейтенант с ними познакомился, и кудреватый-черноватый угостил конфетами. На обертках конфетных — краснобородые петушки. Да вот дернул бес за Фаинкин язык! Она спела во время пляски такую частушку:

Ты пляши, моя товарочка,

Пляши, не дуйся,

Сапоги изорвалися,

В лапотки обуйся.

Не надо было так петь. Белый кудреватый ходил в сапогах, лапти носил только в дороге. Недолго думая, он пошел на перепляс с черноватым (на котором Фаина построила все свои планы) и спел:

Хорошо тебе, товарищ,

Твоя дроля рыжая,

Рыжая, краснешенька,

За гумно радешенька!

Ночью Фаинка долго всхлипывала, все не могла успокоиться. В глазах же Маруси стоял молоденький лейтенант, ненадолго показавшийся на гулянье. Так проходили первые дни «на окопах». Между тем домашние пироги были совсем на исходе. Командир товарищ Мягков не заходил и не сулил больше какой-то сухой паек. Зато объявили, наконец, что надо делать. Наутро все три взвода начали собирать полевые камни. Молоденький лейтенант по карте отмечал, куда складывать. Указал места для бетонирования будущих дотов. Лапти с онучами и бечевками опять понадобились для кудреватых-черноватых, и вечером на гулянье Фаинка назло кудрявому супостату придумала новую песенку:

Задушевная подруга,

Чужаки не милушки,

Лапотки для сенокосу,

Сапоги для зимушки.

До этого пела Фаинка частушку совсем по-другому:

Посидят четыре вечера,

Дороже зимушки.

Ох, тот, вернее, следующий день был для них похуже целой зимы! Видели, как летел чужой самолет. Устали таскать каменье. Мелкие камни собрали раньше, большие не под силу выковыривать из земли. Ноги под вечер подгибались от тяжести, не до пляски стало даже неутомимой Фаинке. Тосковали руки в локтях, и от жары везде было мокро. Вечером Александра — хозяйка — зашла проведать, сказала, что самолет немецкий и летает не в первый раз.

— Девушки-матушки, ведь вы вроде голодные!

— Тета Шура, что ты, что ты, мы сытые! — заговорили сразу все трое, хотя утром разделили последний пирог.

— Сыты, а чем сыты? Паек-то получили? Вон в том краю всем, говорят, выдали! Ой, Господи.

Она принесла из летней избы каравай ржаного и решето вареной картошки.

— Ешьте пока! Вутре молока принесу.

— Тета Шура, не надо, не беспокойся! Мы ужнали! Тета Шура, мы не голодные!

Какое там «ужнали»! Хозяйка только успела уйти, Фаинка без ножика раскромсала каравай. Схватила картошину и давай жевать, худо очищенную.

— Хоть бы посолила сперва! — смеялась Киюшка. — Маня, а ты бы сходила к этому Лелечке. Ты у нас всех грамотнее. Скажи, так и так. Еда, скажи, кончилась, завтре пойдем в лес за ягодами. А то будем обабки собирать, заместо каменья.

От каравая осталось мало. И хотя ноги не слушались и руки тосковали в локтях, Маруся пошла искать начальника.

Через полчаса она сама не своя прибежала обратно, ничком кинулась на постелю:

— Фаинка, запри двери на крюк!

Пришла, видимо, Марусина очередь реветь, причем взаправду!

Фаинка и Киюшка с двух сторон успокаивали Марусю:

— Маня, чево стряслось-то? Маня, скажи, чево сделалось? Не ушиблась ли?

Все было напрасно, и они отступились, давая ей выплакаться.

— Нашла командира-то? — спросила вскоре Фаинка.

И тут сквозь рыдания Маруся кивнула.

— Чево он говорит?

Но Маруся опять ткнулась в подушку. Подружки не могли толку дать, что с девкой стряслось. Она молчала, а то вдруг опять принималась реветь. К утру Фаинка с Киюшкой поняли только одно: никакого сухого пайка не будет. Командир «взвода» товарищ Мягков сказал будто бы, что сухой паек он заносил к ним в дом и оставил на лавке. Дескать, целый ящик с какими-то галетами и три банки мясных консервов вам выданы, нечего приставать. Ищите, мол, должен быть. Хозяйка, мол, знает, где эти продукты.

Тетка Александра, когда спросили, был ли в избе начальник, сказала:

— Был, был, как не был! Зашел, носом по углам поводил, насчет бани спрашивал. Я говорю, ты, батюшко, о моих девушках не тужи, они чистоплотные и баню истопим в субботу.

Фаинка перебила ее:

— Он говорит, что сухой паек оставлял. в нашей избе.

У тетки Шуры глаза стали круглые. Она всплеснула руками и начала божиться, что никакого пайка в глаза не видела:

— Плут ваш Мягков, сразу видно, што врет. Ужо вот я лейтенанту нажалуюсь.

Маруся просила ее не жаловаться. Фаинка готова была бежать к начальству той же минутой, а Киюшка предлагала написать заявление.

Кому писать заявление? Девки попросили хозяйку достать к вечеру бумаги и химический карандаш. Ушли в поле полуголодные.

Потемнели уже и белые ночи. Сенокосные дни шли на убыль, а война разгоралась больше и больше. Озимое поспевало в полях, нахлобучились шапки первых суслонов, путая в сумерках малых детей и несмелых женок. За каждым суслоном мерещился им диверсант или немецкий шпион. Диверсанты и впрямь появились в окрестных полях. Красноармейская группа совместно с местными охотниками, прочесывая поскотину, наткнулась на след немецких парашютистов: у едва потухшего полога валялась банка из-под консервов, на сосне висел провод антенны. Страх чуть ли не ежедневно нагнетался и утробным вражеским гулом самолетов. Даже ребятишки научились распознавать по этому гулу, свой летит низко над лесом или чужой. Еще строже стала местная власть: запрещали топить печи и зажигать лампы в ночное время. Велено было в каждом доме сделать оконные светомаскировочные щиты.

Голодали уже не одни товарки Марусины, но и вся девичья артель: человек пятнадцать третьего «взвода» под командованием Мягкова. Первые два взвода лейтенант перевез на машине в другой сельсовет. И сам там остался. Мелкие камни были давно собраны, большие тяжело выкорчевывать, делать стало нечего. Полуголодные девки хохотали над Лелечкой, обсуждая его внешние данные, ходили пробовать жать озимое, вымыли пол в зимовке, топили хозяйскую баню.

— Девки, девки, дуроцки, чево будем ись-то? — каждое утро сама себя спрашивала Фаинка, а сама приплясывала перед зеркалом. Киюшка предлагала:

— Беги к Лаврушке, пускай он лапти продаст либо овцу на них выменяет. Зарежет, нам рожки да ножки. Маня, а где у тебя лентенант-от? Куда он глядит?

Маруся не оставалась в долгу:

Супостаточка голодная

Ходила с батогом,

С лейтенантом познакомилась,

Забегала бегом.

И все трое опять давай хохотать.

Но однажды вечером, когда пришел Мягков, и Фаинка с Киюшкой предусмотрительно вышли из избы, Маруся опять до полночи была в слезах и на вопросы Фаинки только огрызалась: «Остань к водяному!».

На другой день тетку Шуру бригадир нарядил жать рожь, и девки вызвались подсоблять. Серпов на всех не хватило, но все равно в поле пошли вчетвером. Ржаные клона томились под летним зноем около речки. Белые с кремовым отливом бабочки порхали в густой высокой ржи. Белели ромашки в хлебном сорняко-вом подсаде, и васильки светились пронзительной своей синевой. Ворона, открыв от жары клюв, лениво сидела на вчерашнем суслоне. Маруся зажала отдельную полосу рядом с теткой Александрой, а Фаинка и Киюшка пошли на межу собирать землянику.

— Ой, Киюшка, матушка, до чего скусно и до чего много ягод-то. А во што собирать-то? Ничего не взяли.

Киюшка велела класть ягоды в рот. Она спросила Фаинку, чего это Маня опять ревела чуть не до полночи. Фаинка оглянулась и скорым шепотком начала сказывать:

— Дак чево, чево, разве не знаешь?

— Не знаю, — сказала Киюшка, хотя все почти давно знала.

— Ишшо и в тот раз ревела, Маня-то, и вчерась ревела. Этот Леля и в тот раз лазил к ей за пазуху-то. Вчерась опеть за титьку схватил. Маня от него в куть, а он за ней. Я, грит, тебе не один, а три пайка выдам. Только приди, грит, в баню, когда деревня уснет.

— Лешой рогатой, бес, харя бесстыжая!

— Пес! — подтвердила Фаинка. — Пойдем, нажнем хоть по два снопа.

Но тетка Шура отняла серп, воткнула в суслон и отпустила девок по ягоды.

— Идите туды подале, к ричке-то! Там и черница в мошке растет.

Они ушли к самому лесу далеко от ржаного поля. В сухом верховом болотце поспевала черника. Нарвали попутно по полной охапке вкусных зеленых гиглей. И тут, чуть пониже, оказалась каменистая речка. Небольшой омуток с рыбными стайками и желтеющими кувшинками так и манил к себе, обещая прохладу, питье, такую же тишину, как дома. Маруся первая побежала к реке:

— Девушки, матушки, хоть бы ноги помыть.

— Каменья-то, каменья-то тут! — восхитилась Фаинка. — До чего хорошее каменье-то.

— У кого что на уме, а у тебя одно каменье, — засмеялась Киюшка.

— Да уж! Меня Лелечка приучил к каменью-то. — Фаинка разулась на берегу. — А у тебя-то кто на уме, Киюшка? Мужика вон одного дома оставила.

Прошло еще два дня, и все трое застыдились брать бесплатное молоко у хозяйки, да и сама тетка Александра то и дело посылала девок жаловаться лейтенанту.

Маруся наотрез отказалась идти. Зато Фаинка побежала без разговоров. Нашла она лейтенанта или не нашла, но прибежала обратно вся в слезах:

— К лешему, к лешему, к лешему, к водяному.

— Дак чево ревешь-то? — спросила Маруся.

— А ничево! — Фаинка завыла в голос и убежала в куть. Жалостливый щенячий голос вперемежку с «лешим» и «водяным» долго не стихал за перегородкой.

— Опеть, наверно, этот прохвост. — сказала Маруся.

Фаинка вышла с красным от слез лицом.

— Кто? От кого убежала-то? — спросила Киюшка.

— Да Лелечка! И ко мне который раз за пазуху лазает. Еще и щиплется.

— Ты бы свиснула по руке-то, штобы синяк! Больше бы не полез. А то бы и в самую харю.

— Девушки, ну-ко чево скажу-то. Ведь второй-то взвод. Убежали домой. Почти весь. Пять девок осталось.

— А мы-то чево? — встрепенулась Маруся. — Паек от нас утаили, каменье собрано. Ись нечево.

— Согласные вы, ежели убежим? — спросила шепотком Киюшка. — Дома скажем, что отпустили.

Фаинка даже преобразилась вся, недолго думая, кинулась собираться.

— Да ты погоди, погоди. Севодни-то уж ночуем как-нибудь, а завтре вместе с солнышком.

— А куды идти-то? В какую сторону? — спросила Маруся.

— Сперва на Кириллово! Мне сказывала хозяйка, в какой стороне Кириллово-то. Пойдем по солнышку. По дороге-то не пойдем, вдруг ловить будут. Может, и милиция уж поставлена.

Улеглись голодными, прижимаясь друг к дружке, долго перешептывались. Фаинка уснула первая после глубокого горького вздоха.

Полуночные петухи не разбудили окопниц, разбудили предутренние. Заря за окном занималась широкая, розовая.

Деревня вот-вот пробудится. Киюшка сбегала к хозяйке, которая вышла доить корову, поспасибовала.

Заохала тетка Александра, сразу все поняла. Забежала в дом, сунула девкам каравай, перекрестила на дорогу. И все молчком, чтобы никто не учуял. Девки задами, по холодной бусой росе вышли к околице. Озираясь во все стороны, испуганные и возбужденные, они не заметили, как перелезли через две изгороди.

— Не беги, не беги бегом-то, — громким шепотом остановила Маруся Фаинку. — Иди степенно, как будто по ягоды.

Чем больше отдалялось жилье, тем громче заговорили.

— По дороге-то не пойдем, пойдем пока полем. Сперва прямо под солнышко, а после у людей спросим. — Фаинка слово в слово повторила Киюшку.

Солнце, большое и теплое, слепящим и яростным сгустком поднималось с востока. Дело шло к осени и жаворонки, как висячие в небесах колокольчики, уже не трезвонили из небесной, еще безоблачной сини. Вот первое облачко, пухлое и белоснежное, появилось позади торопливых беглянок, загудели первые оводы, залетали кругами. Фаинка остановилась вдруг и положила котомку:

— Ой, ой, девушки, чево будет-то.

— Чево?

— Да гребенку на окошке оставила.

— Иди, не греши! На вот мою. Бери, бери, у меня две.

Маруся на ходу подала Фаинке гребенку. Фаинка не успела

слова сказать, как впереди объявился конский табун. Двое подростков верхом гнали коней. Девки шмыгнули в рожь и присели. Когда крики подростков и лошадиное фырканье стихли, Киюшка распрямилась:

— Пойдемте-ко! Эту деревню обойдем, а потом уж и про дорогу спросим. Авось Лелечка еще спит. А ежели и не спит, дак наплевали мы и на Лелечку-то.

— Да, поди-ко наплюй! — не согласилась Фаинка. — Говорит, что всех, кто убежал, будут ловить милицией.

Снова перелезли через две изгороди.

— А если заблудимся? В ту ли бежим сторону-то?

— В ту, в ту! — успокоила Киюшка. — Мне тетка Шура так и сказала, идите сперва прямо под солнышко, а после спросите. Еще и каравай в котомку сунула.

— А далеко ли до Кириллова-то? — не унималась Маруся.

— Не знаю, Маня, не знаю. Может, день, может, два. А может, и все три.

Опрометью пробежали еще два поля, обошли еще две деревни. Дальше дорога уходила в лес. И заболела у всех троих душа.

У сеновала вздумали хоть немного опнуться.

— Ой, девушки, вроде мозоль на ноге! — пожаловалась Фаинка, подходя к рубленой, без пазов сеновне.

Только сели на порог сеновала, только успела Фаинка снять сапог и вдруг вся занемела. У нее округлились глаза. «Чево?» — шепотком спросила Маруся. Но у Фаинки и язык отсох. «Шпиены.» — прошептала она. От страха девка не могла сдвинуться с места.

— Чуете?

Киюшка с Марусей тоже замерли, прислушались. Ничего они не услышали, только тревожно шелестели осины. Кукушка трижды кукнула и затихла.

«Сиди, все тебе, Фаинушка, блазнит», — хотела сказать Киюшка, да и сама осеклась. Только сейчас заметили девки остатки пожога. В углу сеновни все трое увидели какой-то чемодан. Кто-то явственно кашлянул из глубины перевала. В ужасе схватили девки котомки и побежали, но побежали не к лесу, а в сторону деревни.

— Стой, стой, на месте шагом марш! — послышалось сзади. Девки бежали что было мочи.

— Идите сюда! — кричал им кто-то из сеновала. — Мы тут картошку печем!

Киюшка первая остановилась и оглянулась:

— Ой! Фая, Фая, гледи-ко!

Фаинкин растрепанный вид об одном сапоге совсем привел в чувство и Киюшку и Марусю. Второй сапог Фаинка зажала левой рукой, корзину держит в правой.

— Осподи! — Фаинка опамятовалась и всплеснула руками. — И правда ведь. третий взвод. А мы-то, дуроцки, бежали без памяти, шпиеныти. Лаврушка ведь!

Фаинка, сидя на траве, торопливо обула сапог, встала и топнула оземь:

— Вот!

— Чево вот?

— А хоть пляши.

Из сеновала к Лаврушке вылезло еще четверо из третьего взвода. Одни ребята, ни одной женщины.

— Куды девок-то бросили? — спросила Фаинка, когда подошли поближе.

— А оне давно убежали! Еще третьего дня, — доложил кудреватый. — Картошку будете?

— Будем, будем, — проговорила Фаинка. — Где наворовали картошки-то?

— Колхозная. А мы чуем, идет кто-то. Ну, думаем, диверсанты, раз, и спрятались в сено. А вы? Убежали?

Маруся незаметно за кофту одернула Фаинку, но та не обратила внимания:

— А каково нам водяного ждать? Все каменье собрали.

— Ну дак пойдем все вместе! — зашумел третий взвод.

— А вам куды? — спросила Киюшка.

— Мы на Череповец!

— Нет, мы на Кириллово.

— Дак у вас картошка-то испеклась? — спросила Фаинка.

Маруся опять дернула ее сзади за кофту, но Фаинке явно не хотелось уходить от третьего взвода. Товарки перетянули ее на свою сторону. Распрощались с ребятами и дальше, лесной дорогой. Лаврушка долгонько провожал Фаинку, она приотстала на повороте. Когда догнала товарок, когда ребята остались далекодалеко, все трое давай вспоминать встречу. Хохотали над своим страхом, пробирали почем зря третий взвод.

— На берегу-то, помните, Лаврушка и плясал в лаптях.

— Износил на окопах. Счас в сапогах. Сапоги-то, наверно, в котомке держал. Разрешите, грит, письмо послать.

— Адрес-то записал? — спросила Фаинку Маруся.

— У меня, грит, и так память хорошая, чего, грит, записывать? На фронт, грит, поеду, письмо напишу. У тебя-то лейтенант записал адрес? — как бы ненароком спросила Фаинка.

Маруся вспыхнула: никак она не догадывалась, что Фаинка знает про лейтенанта. Ведь он и всего-то один разок захаживал к ним в зимнюю избу. Или Фаинка видела, как однажды сидела Маруся с лейтенантом на ночной лавочке, пока плясали у первого взвода? Такая проныра, все углядит.

Память всколыхнула нечто волнующее, сладкий, короткий всплеск под левой грудью сменился тоскливой мыслью. Никогда, никогда уж, наверно, не увидит она этого лейтенанта. И все опять отодвинулось в сторону только что пережитым страхом. Про лесных шпионов лучше было бы тоже Фаинке не вспоминать. Дорога завела в лес, березы шумели над сенокосной полянкой. Прошли еще с версту, и вскоре шумные сосны обступили со всех сторон, запахло горячей иглой. Высокие папоротники обрамляли дорогу словно зеленым кружевом. Кричала неспокойная сойка. На одной веселой горушке остановились и под стук дятла накинулись на крупную спелую землянику. Ягоды успокаивали, но пробудился голод, а есть было нечего. Каравай, поданный хозяйкой, был уже на исходе, и остаточки лежали в котомке у Киюшки. Немецкие диверсанты у всех троих опять не выходили из головы.

Озираясь, в поту и в тревоге, побежали от земляничной горушки. К счастью, лес начал редеть, вновь пошли поляны с покосами, и вскоре открылось широкое паровое поле. Навозные колыжки, налаженные к завалке, усохли, их не успели раскидать и запахать. Две-три початые полосы так и остались недопаханными, в одной, на самой средине, торчал железный плуг с оглоблями.

Поле было совершенно безлюдным. Носились над ним крикливые чибисы, медленно, тихо шли над ним белые, словно ватные облака, но никто не пахал паренину, никто не заваливал обсохший навоз. Подруги враз догадались, куда подевались здешние пахари.

— Девки, девки, каменья-то на полосах до чего много, каменье-то до чего добро! — приговаривала Фаинка. Маруся с Киюшкой не приставали к разговору и торопились дальше. Обе то и дело оглядывались, нет ли погони.

Фаинка вздумала подразнить Марусю:

— Хоть бы лейтенант догонял! От ево-то мы бы не стали и убегать, правда ведь, Маня?

— От Лелечки тоже не побежим! — не осталась в долгу Маруся, и Фаинка прикусила язык.

Дорога вывела к гумнам. Деревня встала на пути вспотевших беглянок. И опять решили не заходить на деревенскую улицу, чтобы никому не показываться на глаза. Не дай Бог как раз в этой деревне и ждут их милиционеры либо начальство из сельсовета. Только перелезли через изгородь, и, как назло, бабы с серпами. Хотели спрятаться за гумно, однако ж было уже поздно. Пришлось останавливаться. Бабы тоже остановились.

— Девушки, вы чьи? — спросила старушка в белой рубахе. — Откуда экие?

— Здравствуйте, — поздоровалась Киюшка. — Мы дальние.

Женщины заговорили все сразу:

— Больно добры девки-ти, наверно, с окопов.

— Дак откуды баские экие? Куды направились?

— Мы на Кириллово, а после еще дальше.

— Дак ведь в Кириллово не по этой дороге. Что вы, Господь с вами!

Начали объяснять дорогу на Кириллово, заспорили между собой, перебивая друг дружку.

— Не ланно оне пошли, не ланно! — махала руками одна.

— Чево не ладно? — не соглашалась другая.

— Правда, правда, можно и тут, — вступилась третья.

— Да ведь заблудятся!

Еле разобрались. Велено было зайти в деревню, пройти в тот конец и через другой отвод выйти в овсяное поле да через лес. А там дорога колесная до Иванова Бора. И чтобы где надо — у людей спросить. Будет какой-то мост, а после будто бы взять левее и все вдоль да подле реки. Сколько верст, никто ничего не сказал.

— А миличию-то не бойтеся, нетутка миличии тутотка! — издалека вослед кричали женщины. — Ежели только у реки караулят, а тут нету.

Девки так все и сделали, как было сказано. Просвистали они деревней как угорелые. Без всякой оглядки вышли в овсяное поле и, чуть не бегом, по колесной дороге, к лесу. Как будто за тем лесом и дом, и родимая маменька.

— Мы куда к ночи-то выйдем? — спросила Маня Киюшку. — Тебе чего хозяйка-то сказывала?

— А то? Утром, грит, идите прямо на солнышко, в обед чтобы оно было справа, а вечером чтобы в спину пекло. Вот, грит, ночуете где-нибудь, утром — через реку да и въедете прямо в Кириллово.

Солнце и правда пекло с правой руки. Пошли еще шибче. Все трое надолго замолчали. Дорога была сухая, колея шла ровно. Фаинку пропустили вперед. Сперва она начала балабонить что-то насчет Лелечки, затем заговорила про дом.

— Сколько дней пичкались! Давно бы надо домой стелелехивать, давно бы дома были.

— А зря и боялись твоего Лелечку, — согласилась Киюшка. — Это ты ему потачку дала, вот он и привык за пазухи лазать.

— Нет уж, нет уж, Киюшка, — не согласилась Фаинка. — Я как двинула его локтем в рыло, он от меня враз отскочил. А вот ты-то домой придешь, уж Колюшка твой от тебя не отскочит. Чего будешь делать-то?

Киюшка промолчала. Она остановилась, чтобы переобуть сапоги. Фаинка с Марусей тоже решили переобуться.

— Я от тебя не отступлюсь, Киюшка, нет, не отступлюсь, пока не расскажешь, — по-сорочьи трещала Фаинка.

— Про чево рассказывать-то?

— А про первую ночку. Вишь, мужика оставила одного, и сама на окопы.

— Не расстраивай ты ее! — остановила Фаинку Маруся, когда все трое уселись на траву.

— Нет уж, нет уж, все равно узнаю.

— Да чево узнавать-то будешь?

— А про первую ночку!

Киюшка рассердилась:

— Выходи сама да и узнавай! Вон Лелечку как завлекла.

— Нашто мне ево. Как бы лейтенант.

Фаинка стащила сапог с Киюшкиной ноги. Запах от пропотелых портянок отшиб у девок прежнюю тему. Они решили у первой же речки постирать не только портянки, но и еще кое-что.

— Стыд-то какой. Тяпушка и в сапогах!

Фаинка воротила на свое:

— Ладно лейтенанта нет, а то бы он в лес убежал от этого духу. А Колюшка-то? Ведь и на постелю не пустит.

— Отстань к водяному! — всерьез заругалась Киюшка.

— Скажешь еще, выдергаю волосья.

Фаинка хихикнула:

— Где, с какого места дергать-то будешь?

— Уж я-то знаю, где у тебя свербит.

Маруся рот ладонью зажала: «Бесстыжие!». Все трое давай хохотать. Опомнились, схватили котомки. Фаинка опять бежит впереди. На ходу начала представляться. Пустую котомку с кашемировкой превратила в гармонь. Играет как бы и поет под ротовую игру ребячьи песни:

Тыры-тыры-т ыры-т ыры.

Тыры-тыры-т ыры-т ыр.

Ох, кто бы нас задел,

Эдаких молоденьких,

Мы бы всех перестрылели

Из наганов новеньких.

Тыры-тыры-т ыры-т ыр.

Жара, оводы так и лезут на девичий пот. Фаинка, хоть и голодная, знай наяривает:

Я мальчишка фулиган,

Меня судили за наган…

Не заметили, как прошли насквозь все овсяное поле и небольшой лесок, очутились в другом лесу. Переправились через завор, в поскотину. Дорога пошла хуже, зато стало немного прохладней.

Но к оводам добавились комары.

На печке спал,

Стало боку жарко.

На полати перешел,

Стало девок жалко,

во все горло спела Фаинка. В лесу она стихла вдруг. Оглянулась. Киюшка и Маруся шли позади тоже как по угольям. Сразу вспомнили про войну, вспомнили разговоры про немецких десантников, о том, как пастух наткнулся на свежий пожог и увидел проволоку на дереве.

Лес, словно жалея девок, расступился, начались сенокосные пустоши. Какая-то речка блеснула невдалеке. Стало как будто повеселее, но тут на бережке подали весть и усталость и голод. От каравая давно не осталось ни крошки.

Сколько верст прошагали с утра? Они ничего не знали. Спросить бы, да кого спросишь? Ни сенокосников, ни жнецов.

Решили единогласно выкупаться и постирать.

Никого не было вокруг, одни кусачие оводы летали около. Все равно долго оглядывались, нет ли кого, разболоклись — и к воде.

Облака, отраженные в речном омуте, качнулись, Фаинка с Марусей не удержали восторженный визг. Киюшка вошла в воду без визгу и намного степенней. Не стала Киюшка развязывать кокову, не стали и косы расплетать Маруся с Фаинкой. Бултыхнулись, разогнали дружную густую стайку мелкой, словно овес, плотвы и давай пить из реки.

Медовый запах реял над лугом и речкой. И отлетели в сторону все невзгоды.

— Господи, песочик на дне, до чего добро-то!

Киюшка с головой окунулась в воду.

Небо как дома было синим, бездонным. Оводы тоже, хоть и кусались, но были как свои. И так же, как дома, белел ромашковый луг, алела в траве пронзительно ясная гвоздика. Ласточки чертили над речкой воздух, и словно не шла война под Ленинградом, чуть ли не около Вытегры.

Фаинка зажала пальцами уши и нос, чтобы тоже с головой окунуться в омут:

— Девки, девки. Господи благослови. Ух!

Она вынырнула, отфыркалась и, как маленькая, начала бить по воде ладонями, брызгаться.

Фаинка начала рвать кувшинки, чтобы сделать бусы на берегу. Маруся, не расплетая кос, тоже вздумала с головой окунуться в омут. Когда-то ее научили глядеть под водой, и вот она увидела песчаное дно, камушки и даже мелких сорожек, убегающих вглубь.

Одна за другой вылетали девки на берег. Фаинка начала скакать на одной ноге, наклонив голову. Вода попала ей в правое ухо.

Мышка, мышка, вылей воду

На тесовую колоду.

— Девки, девки, за лесом вроде урчит, — насторожилась Киюшка. — Хоть бы дожжа не было.

— Ой, вроде гроза уркает!

— Какая тебе гроза, ведь не оболошно.

Гроза налетела неизвестно откуда. Какой-то странный надрывный поднебесный рык стремительно приблизился к омуту, нежданно-негаданно обрушился с неба. Грохот объял, задушил весь тихий зеленый мир и луга с медовыми запахами, и земляничный лесок, и речку, и синее небо с белым облачком. Все объялось этим нездешним дьявольским громом, прежде чем что-то темное оглушительно со свистом обрушилось сверху. Голые девки, судорожно прикрываясь одеждой, без памяти скочурились на берегу. Черная тень мгновенно накрыла их, обдала вонючей и жаркой волной бензиновой гари, оглушила вселенским грохотом и так же стремительно удалилась.

Маруся очнулась. Она не видела, как мелькнуло черно-желтое брюхо и большие кресты на крыльях. Когда она слегка опамятовалась, то сразу начала трясти Киюшку, ничком лежащую на траве, потом птицей кинулась к Фаинке. Та была совсем без памяти. Маруся с Киюшкой то с ревом трясли Фаинку за плечи, тормошили, терли виски, то искали свои сарафаны. Фаинка беспомощно, как льняное повесмо, висела на их руках.

— Тряси, Маня, тряси!

— Господи, что будет-то.

— Ну-ко, ну-ко, за подмышку давай, она вроде щекотки боится.

Когда полезли Фаинке за пазуху, она очнулась, глаза открылись. Отбрыкнулась от подруг, схватила чужой сарафан, чтобы закрыть наготу.

Далекий завывающий гул самолета заглох за лесною грядой. И вдруг он снова быстро начал усиливаться. Голые девки не успели прийти в себя.

— Маня, вбеги в воду-то, ведь увидит! — сквозь нарастающий гул завопила Фаинка дурным голосом.

Самолет, стреляющий жаром и вонью выхлопов, вновь налетел, накрыл, заглушил пронзительный женский визг. Казалось, немец хотел разрезать крылом лужайку у омута. Голова в шлеме, в больших очках на миг оскалилась в бесовской улыбке, когда голые девки от стыда и от страха бросились в омут.

Летчик помахал черной рукой, и железный громовой дьявол, стреляя выхлопами, мелькнул желтым брюхом, окрестил их черными обоими крестами и, спешно набирая высоту, ринулся в небо.

Девки не смели вылезти из воды. Они стучали зубами, дрожали вроде бы от холодной воды. На берегу Фаинка, заикаясь, попробовала ругаться:

— Где, где сарафан-то? Со-со-сотона, лешой, б-б-болотной.

И заревела от страха.

— Не реви, Фая, не реви. — промолвила дрожащая Киюшка, торопливо натягивая рубашку. — Не стрылил, дак и то ладно. Ведь и стрылить бы мог, либо бомбой. Не реви.

Легко сказать, не реви. Марусю тоже трясло. У всех троих подгибались коленки, когда схватили котомки и бросились на дорогу подальше от омута.

Куда было бежать, куда идти? Они ничего не знали. Знали только, в какой примерно стороне город Кириллов. Немецкий самолет полетел прочь от солнышка. Они же выбежали на дорогу и направились прямо под солнышко. Оно светило им прямо в глаза. Оводы под вечер не кружились вокруг. Полевые чибисы с тревожным печальным писком поднимались с гнезд. Небо на западе еще белело пухлым спокойным облаком. Не верилось, что только что без памяти метались на речном берегу, что черные чужие кресты дважды чуть не вдавили в зеленую землю, что все трое чуть не оглохли от нездешнего трека. Вода и смерть уже коснулись их черным своим рукавом, но им все еще не верилось, что это война. И расстраивались и ругались они не от того, что война, а от обиды, что их увидели голыми. Да еще сверху, да еще чужой.

Бежали, бежали окопницы от несчастного омута, бежали голодные, перепуганные, не успев причесать волосы и одуматься. Натерпевшись безумного страху, бежали под солнце. На ходу, то одна, то другая, начинали было в голос реветь, но сразу стихала то одна, то другая. Плакать при ходьбе не больно сподручно. Маруся глотала слезы. Киюшка промокала глаза рукавом, у Фаинки они в два ручья текли по щекам. Бежали без оглядки и молча, тратили последние силы на колесной дороге среди ржаных и овсяных полей.

Перед какой-то деревней Фаинка хряснулась на скошенный луг. Остановились, присели и Маруся с Киюшкой. Все трое снова досыта наревелись. Затем кое-как причесались. Потом переобулись. Только теперь почуяли голодную дрожь и неодолимую тяжесть в ногах.

— Сотона! Рогатой бес! — ругалась Фаинка. — Лешой поганой, шею-то вытянул, да и глядит, и глядит.

— Кресты на крыльях-то. Черные, а брюхо желтое, — скороговоркой добавила Киюшка. — Пойдем, пойдем… Вдруг опеть прилетит.

Собрались с силами, поднялись, пошли споро, но шагом, без всяких пробежек. Забыли и про милицейский пост, о котором говорили встречные бабы. В открытую прошагали через большое село. Дорога уперлась прямо в реку. На пароме стояла упряжка.

— Чево, девки, на ту сторону, што ли? — крикнул мужик. — Давай подсобляй, ежели на ту.

Паромщик велел тянуть за канат, сам взялся за большое, как на барже, правило. Мужик-ездовой тоже начал тянуть, спросил:

— Откудова, девушки, чьи?

Киюшка честно доложила, откуда и чьи. Мужик языком поцокал, объяснил, сколько верст до Кириллова и куда идти от парома. Рассказали про самолет. Мужик не поверил: «Будет самолет с вами связываться». Как во сне переправились на другой берег и опять чуть не бегом: вдруг догонят с милицией? Но теперь никто не наладил за ними погоню. Зато ноги у всех троих отказывались служить. Фаинка нет-нет да и всхлипнет. Она заикалась теперь и уже не пела частушки. Она то и дело начинала реветь.

— Манька, твой-то лейтенант куды глядит? — сквозь слезы твердила она. — Для чево он поставлен, ежели самолеты летают? И шпиены в лесу. А он только каменье сбирает.

— Велено ему, вот и сбирает! — строго сказала Киюшка. — Иди, не реви, чево ревишь-то опеть?

— Немечь. голую видел. — всхлипнула Фаинка. — Стыд. Лешой рогатой. Харю-то выставил. А ежели на карточку снял? Ой, чево будет-то?

И Фаинка завыла в голос.

— Отстань, ради Христа! — рассердилась Киюшка.

Деревни одна за другой оставались позади. Ведреный долгий день кончался, а на какой-то развилке они еще раз свернули направо, то есть под солнышко. Оно садилось. Когда страхи, усталость, жара и голод сдавили душу, как раз начался сосновый лес, без комаров и без оводов. Сухой смолистый воздух реял между дерев, на горушках, почти у самой дороги густо краснела крупная земляника. Не было сил пройти мимо этих горушек, и все трое, не сговариваясь, побросали котомки. Молча, торопливо набирали в горсть, кидали в рот ароматную и теплую живительную ягодную мякоть. Земляника незаметно перешла в черничник. Но солнышко. село. Не заметили спутницы, что солнышко село, что в лесу быстро свежело, темнело, затягивало низинки туманом.

Охнули все трое, а встать не могут. Долго на четвереньках ползли к поклаже, а поклажи не оказалось. Долго ли они искали свои котомки? Они и сами не помнили. Когда нашли, то Киюшка, как самая старшая, первая ступила на дорогу:

— Ой, хоть бы дойти до деревни-то, ой, ведь ночь, ой, велик ли волок-то.

Все трое брели еле-еле, как старухи. К счастью, лес оказался не очень большим, он сменился полянкой, а когда совсем стемнело, девки вышли снова в ржаное поле. Страшась потерять дорогу, они уже в сумеречной мгле нашли стог и начали теребить, вытаскивать сено. Сделали в стогу большую нору, не разуваясь, забились в нее вместе с котомками.

Вначале они уснули в стогу, как убитые, не чуя ни комариных укусов, ни криков болотного дергача. Но вскоре громы дальней ночной грозы смешались с пережитыми за день страхами. Тревожные непонятные образы до утра корежили, мутили и перебивали девичий сон. Фаинка то и дело дергалась и даже начинала по-младенчески подвывать во сне. Дальний гром то приближался, то затухал. Самолет все летел где-то, летел прямо к ней, близко уже, сейчас, сейчас. От страха она скулила во сне, и Киюшка, сама в тревоге, прижималась к Фаинке, успокаивала ее своей близостью. Под утро они снова заснули покрепче.

Звонкий собачий рай разбудил их. Ошарашенные, они вылезли из-под стога, схватили котомки. Деревня просвечивалась в белом тумане. Собачка тявкала, не обращая на них внимания. Почуяв крота, она рыла землю совсем рядом, за стогом. Они увидели ее и чуть успокоились. Людей не было. Солнце всходило в синюю тучу, откуда уже с утра урчал гром.

— Жучка, Жучка, чево разлаялась-то? — позвала Киюшка, и это слегка успокоило Марусю с Фаинкой.

— Ой, ой, на ноге-то мозоль, а в голове-то. Трухи от сена насыпалось, густо.

— Надо было платком завязать.

— Да ведь завязывала.

Вытряхнули из волос сенную труху. Переобулись. Ноги болели у всех троих, но голод не мучил с утра. По ранней утренней свежести прошли три поля и две деревни. Волость тянулась большая.

У колодцев здоровались с местными жителями и молча скорей, скорей по дороге. Шли долго без всякого отдыха.

— Девки, а идем-то мы ладно ли? — встрепенулась однажды Маруся. Все трое остановились. И впрямь, солнечный сноп пробился из ночной тучи вроде бы не справа, а слева. По солнышку была уже середина дня. Киюшка опять успокоила, вспомнила, что говорила хозяйка. Утром идти под солнышко, в обед оно будет по правую руку.

— Которая правая-то? — остановилась Фаинка. — Эта ли эта? — Фаинка поворачивалась то одним боком к солнышку, то другим. Она все еще заикалась после вчерашнего. Мозоль на ноге мешала ей идти по-людски, девка сильно прихрамывала. Да ведь и голодные все трое. Второй день ни крошки во рту, не считая вчерашних ягод. Остановились у ржаной полосы, на ходу брусили ржаные колосья. Выдували мякину, кидали зернята в рот, но силы от этого не прибывало.

Под вечер второго дня они остановились у отвода в какой-то деревне и увидели вдали церковные купола.

— Слава тебе, Господи, — перекрестилась Киюшка. — Слава тебе, Господи, до церквы дошли. Маня, давай скажем молитву-то, ты крещеная. Которую в школе-то учили. И ты, Фая, крестись!

— Да как? Я уж забыла.

Фаинка озиралась, не видит ли кто, неловко перекрестилась.

— Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое. — шептала Киюшка. — Маня, как дальше-то?

Кое-как, шепотком, оглядываясь, сбивчиво дочитали молитву. Никто вроде бы не увидел и не услышал.

Зашли в деревню, чтобы спросить дорогу. У одного палисадника бабушка держала на руках завернутого в одеяльце младенца, отгоняла от него комаров. Спросила, как обычно:

— Вы чьи, матушки? Куды правитесь-то?

— В Кириллово, баушка.

Девки остановились.

— Дак ведь Кириллово-то вы уж давно прошли. В другой стороне ведь Кириллово-то.

Все трое так и сели прямо на землю. Фаинка взвыла.

— Дак вам куды надо-то? — допытывалась бабка.

Маруся с Киюшкой в слезах объяснили, куда им надо.

— Ой, больно далёко, ой, больно далёко.

Ребенок, видимо, напуганный Фаинкой, тоже взревел на руках у старухи.

— А ты дак, Иванко, сиди! Сиди и рот не отворей, цево тебе мало? Сыт, пьян и нос в табаке.

Иванко послушался и стих. Ясные круглые глазенки васильками удивленно светились из-под какого-то ситцевого башлыка, глядели прямо на Киюшку. Киюшка успокоилась под взглядом младенца, расспросила бабушку, куда и как надо идти.

— А вот, матушки, идите-ко сперва к Мартемьяну да Ферапонту, тут близко. Тамотко и выходите прямо в нашу-то деревню. Я вить оттудова и замуж выхаживала. В деревню-то как ступите, так и спросите, в котором дому Иван-то Петрович, так вы в етот дом и зайдите! Поклон, скажите, от сестреницы Августы! Он вас и направит куды надо.

Поднялись на ноги еле-еле. Пошли.

— Матушки, дак вы не голодные ли? — окликнула бабушка. — Зашли бы в избу-то, дак я бы вам самовар поставила.

Фаинка подзамялась. Но Киюшка дернула ее за руку, оглянулась и сказала бабке спасибо. И пошла, пошла Киюшка, пошла не оглядываясь.

«Где это, какой Мартемьян с Ферапонтом?» — вертелось у нее в уме. Фаинка сзади бурчала что-то себе под нос: «Вишь, только и думает о своем Колюшке. Торопится. А ноги-то совсем не идут. Сейчас в траву повалюсь. Только и думает о своем Колюшке, нет, чтобы в избу зайти.»

И открылось перед ними большое красивое озеро. Оно лежало широко и спокойно, уже покрытое кое-где сизым туманом. Две лодки недвижно стояли на плесе. Рыбаки лениво махали длинными удами. Будто и не было никакой войны около Ленинграда. Увидели странницы и еще одно озеро, ниже первого, а между озерами, на зеленой горе, монастырские невысокие колокольни и купола. Белой оградой обнесен был этот небольшой монастырь. Под горкой увидели девки деревянный мост, услышали шум воды словно на мельнице.

«Тут и есть, — подумала Киюшка. — Мартемьян с Ферапонтом. это ведь сюда хаживали на богомолье. Ходили и наши старухи. И божатка-покойница про Ферапонтове баяла много раз».

Скотина шла из поскотины, коровьи ботала побрякивали на разные голоса. Ребятишки с криками играли в рюхи посреди улицы. А ноги не шли теперь ни у Маруси, ни у Киюшки. Еле добрели они до деревни, про которую сказала бабушка Августа. Дом Ивана Петровича показали им сразу.

Сивый, но еще моложавый старик, пристроившись у зимнего крылечка, отбивал косу. Он с любопытством оглядел трех девок, стоявших под черемухами.

— Иван Петрович не тут живет? — спросила Киюшка.

— Здравствуйте.

— Доброго здоровья, доброго здоровья. — Старик отложил молоток и поставил косу к домовой обшивке. — Я-то и правда Иван Петрович. А вы-то кто?

Киюшка объяснила. Сказала поклон от Августы.

— Ладно, дело хорошее. Проходите.

Услыхав разговор, вышла опрятная старушка, гороховым передником она утирала руки. Девки и с ней поздоровались. Едва стоя на ногах, они дружно попросились переночевать.

— У вас чево в котомках-то? — сказал Иван Петрович. — Ежели вино, дак пусть ночуют.

Старуха замахала на него руками:

— Не слушайте вы его, бухтинщика, не слушайте! Проходи-те-ко в верхнюю-то избу.

О, запомнят навек и Киюшка да и Маруся с Фаинкой эту верхнюю избу! На всю жизнь и все отпечаталось в сердце, хотя в глазах были круги, и все трое чуть не спали, поднимаясь по белой лесенке, усаживаясь на крашеных лавках.

Большое было семейство у Ивана Петровича: невестка с сыном да четверо внуков, но за ужином за большим невысоким столом на широких лавках хватило всем и места и хлеба. Приставили, правда, скамью. За печью из рукомойника гостьи вымыли руки. Сели за стол. Хлеба было нарезано целое решето. «Видно, кончился Петров-то пост», — подумалось Марусе, когда от шестка потянуло запахом мясных щей. Господи, неужто правда, неужто в яви, а не во сне? Которые сутки голодом. Трясущимися руками взяли по ложке. Изо всех сил стараясь не торопиться, откусили от хлебных урезков, хлебнули из большого общего блюда. Щи-то были суточные, их ненадолго хватило. Зато картошки с кишками бараньими да разваренной заспой оказался целый непочатый горшок! Под конец принесли простокваши и двоежитного пирога.

— Ешьте, матушки, ешьте, на нас не глядите, — потчевала старушка. — Мы-то дома, а вы в дороге.

«Господи, как бы остановиться-то, чево нонче про нас подумают», — мелькнуло в голове у Маруси.

Иван Петрович ел не спеша, расспрашивал, много ли накопали окопов. А когда узнал, как налетал на них самолет, то сперва не поверил, что самолет был немецкий:

— Не правда это, наверно, свой.

Но хозяйка вступилась за Киюшку:

— Да как не правда? Ежели оне вон кажинный день уркают, еропланы-ти. Здря бы не уркали.

Когда Киюшка рассказала, что на крыльях были кресты, поверил-таки Петрович!

Не пришлось Киюшке второй раз говорить. Поверил и сказал так:

— Ну, девки, вы топере стали крещеные. Немец вас окрестил. Заместо купели в лесном омуте.

«Да мы и были крещеные», — хотела возразить Киюшка, но тут все чуть не расхохотались. Фаинка, с ложкой в руке, спала, уронив белую голову прямо на плечо старику. Они сидели с Петровичем бок о бок. Маруся ткнула ее под бок, но Фаинка пробудилась лишь со второго тычка. Все семейство со смехом поднялось из-за стола. Иван Петрович крякнул, заговорил строго:

— Вот, матка, а ты говоришь, что я устарел! Нет, больше я тебе не работник, ищи нового. Подавай гармонью, открывай шкап! Завтре пиво заварим, мало ли что война.

Гармонь все же осталась лежать в шкапу. А окопниц хозяйка уклала под полог на верхнем сарае.

Ночи как будто и не было. Утром ведерный чугун парной рассыпчатой картошки стоял посреди стола. Хлеба опять было нарезано целое решето, но от молока девицы дружно, скрепя сердце, заотказывались. Очистили по картошине, взяли по резку хлеба, посолили из берестяной солоницы. Когда встали из-за стола, то спросили, какие будут деревни на их долгом пути. Иван Петрович начал перечислять:

— Бумажки-то чистой нету? Матка, где у нас химической карандаш!

— Тебе нашто? — послышалось из кути.

— Надо заявленье писать. В партию.

— Сиди, дурак сивой, цево мелешь? Не слушайте ево, он такой и есть.

— Это какой такой? — не унимался Иван Петрович. Он расправил на столе чистый листок, выдранный из тетрадки. — Я не хуже других и прочих. Меня в партию сколько разов звали, не то што тебя. Вот, девушки, слушайте указ первой номер. Из отвода ступайте-ко все прямо. Две деревни минуете, будет Теряево. Там ричку по мосту пройти и встанет Глебовское. За Глебовским Дор, после Ивановское, потом Куракино, с Куракина идите на Большое Осаново.

Иван Петрович слюнявил листок с деревнями, записывал дальше:

— Идите вдоль воды, до Большого Коровина, от Коровина спросите Татьянинскую дорогу. После все лесом да лесом, верст шесть аль семь. Не будет жилья до самого Острецова. Там я и сам бывал только одинова, деготь возил. Вот, бумажку-то берегите.

— Ой, спасибо, Иван Петрович, ой, спасибо за хлеб-соль и на добром слове!

— Идите, язык до Киева доведет. — Петрович вручил бумажку Киюшке. — Вина много не пейте, с медведями здоровайтесь по имю-отчеству.

— С Богом, девушки, со Христом! — проводила хозяйка с крыльца.

Остальное семейство Петровича все поголовно еще спало в горенке. Окопницы взяли поклажу, по бусой росе вышли в конец деревни. Отворили скрипучий отвод. Начался третий день их голодной ходьбы.

— Я дак тольки две картошинки и очистила, — сожалела Фаинка. — Думаю, надо скорее остановиться, а то все съедим, теленку ничево не останется.

— Господи, далеко ли нам идти-то еще?

— Записку-то с деревнями не потеряй, Киюшка!

Одна деревня, другая. Третья. У четвертой околицы перевели дух, перевязали платки. Старая, может, еще позавчерашняя усталость опять быстро копилась в ногах и во всем теле. Уже к полудню еле-еле брели. Казалось, что не будет конца мученью.

Солнышко в полдень опять встало по правую руку, а сзади сначала слегка, потом в полнеба растеклась темная синева. Гром, сначала глухой и дальний, настигал, становился ядреней и трескучей. Оглянулись, а туча уже надвинулась совсем вплотную. Ветер со свистом ударил с запада, начал рвать и трепать все на своем пути: полетели шапки с ржаных суслонов, две или три тесины подняло с гумна. Черемухи и березы вскинулись в одну сторону. И вот сзади, совсем близко, вместе с громовым грохотом обрушился с неба проливной дождь. Пока отвесные потоки воды не ударили в землю, спутницы, несмотря на усталость, успели свернуть с дороги и проворно шмыгнуть в сенной сарай. Шум воды и лесного ветра затопил все остальные звуки. Трескучий сплошной гром рвал небо и землю, стелился над всем миром, и в этом водяном шуме что значили Фаинкины и Марусины слезы?

Долго и жутко летал над потемневшим миром угловатый сверкучий поднебесный огонь, долго метался из стороны в сторону громовый треск, и сплошные потоки воды долго бухали в желобовую крышу сеновни. Фаинка зарылась от страха в сено. Маруся и Киюшка, глядя в проем, прижались друг к дружке, вздрагивали и крестились. Но вот сплошной водяной и ветряной шум начал понемногу стихать. Гром ворчливо летел и стелился теперь где-то дальше, уползал в ту сторону, где был дом, родные места. Тучу вскоре развеяло ветром, она пожелтела, и бирюзовые, ослепительно-солнечные продушины обозначились в небе. Наконец и последние капли перестали стучать по крыше. Солнце выглянуло, лес и трава осветились зеленым золотом, запели птицы.

— Вставай, Фаинушка, вылезай! Надо идти. — сказала Маруся. Киюшка уже вышла из сеновни. Растрепанные, перепуганные, но все же отдохнувшие, побрели они дальше и дальше. Голодная слабость опять опускалась в отяжелевшие, больные от водянистых мозолей ноги.

— Девки, девки, чево ись-то будем? — заикаясь, по-собачьи скулила Фаинка. — Ведь не дойти. Хоть бы гигилья нарвать. И ягодки есть на горушечках.

— Далеко ли убредешь на ягодках-то? — воспротивилась Киюшка. — Нет, девушки, нет.

Она недоговорила того, что хотела сказать. Даже одна мысль о том, что придется просить милостыню, кидала в краску. Но что было делать? Мысли о подаянии все еще не приходили в голову ни Фаинке, ни Марусе. Перед большим, на много километров, волоком, о котором говорил Иван Петрович, оставалось всего две или три деревни. «Не пройти нам без хлеба этого волока. Ослабнем, загинем. Не выбрести.»

Так думала Киюшка, оказавшаяся самой старшей среди подруг, поскольку была замужней. Променять бы на хлеб что-нибудь из котомок? Об этом нечего было и думать. Разве расстанется Фаинка со своей атласовкой или Маня с новомодными башмаками? С голоду лучше умрут. Нет, видно, придется просить кусочки. Везде ведь люди живут.

Ливень был не долгим, но таким хлестким, что земля до вечера не успела впитать влагу. Везде на дороге стояли хоть и теплые, но глубокие лужи. В яружных низинках было за голенище воды. Хлюпало в сапогах, и как только вышли на очередную деревню, решили переобуться, пообсохнуть и отдохнуть. Высокая спелая рожь стояла по обе стороны. Окопницы на ходу срывали колосья, мяли в ладонях. Приходилось останавливаться, класть котомки на землю и выдувать мякину.

— Ой, девушки, нам эдак ведь не дойти! — сказала Киюшка.

— Не дойти, — согласилась Маруся.

— Я дак совсем пакнула. Сцяс свалюсь. — Фаинка села на сухое место во ржи, Киюшка начала ее поднимать.

— Не вались, Фая, не вались! Повалимся, дак тут и погинем. Да отступитесь вы от колосьев-то! Уж лучше в избу зайти да попросить милостинку.

— Стыд, Господи.

— Стыд не дым, глаза-ти не выест! — сказала Киюшка. — За волоком-то. Километров двадцать, рядом считай. Божатка в деревне. Попросим ради Христа, дойдем до божатки-то. А уж там-то и дом близко, за день дойдем.

— А ну как на волоку-то умрем?

— Давай, Фаинка, ты первая! Зайди в избу, перекрестись. И скажи: «Дайте милостинку, ради Христа!».

Фаинка замахала руками:

— Ой, нет! Мне ни за что не сказать! Маня, иди ты.

— А вот, — распорядилась Киюшка. — Мы по жеребью. Завязывай, Маня, три узла на платке!

— Не буду и тянуть, к лешему, к водяному, — запротестовала Фаинка.

Маруся тоже заотказывалась.

Нет, упряма была и Киюшка. Начала считалку на троих, как играли, когда были маленькими: на кого выпадет, тот идет первый просить милостинку. И выпало как раз на Марусю.

Фаинка обрадовалась, а Киюшка виду не подала:

— Иди, Маня, иди не бойся! Дома не скажем.

Легко сказать «иди»! Никогда в жизни в чужих людях Маруся не попрошайничала, не христарадничала и большая Марусина родня. Даже на погорелое место не ходили просить, когда лет сорок назад случился пожар. А тут.

Пришлось Марусе идти.

Деревня была невдалеке от дороги. Фаинка и Киюшка остались во ржи. Спрятались, затаились.

Маруся оставила поклажу с ними, пересилила себя и пошла. Тропа, обросшая подорожником и мать-и-мачехой, вывела ее к первым амбарам. Куда идти? В какие ворота? «Господи, подсоби. Господи, прости, спаси и помилуй, стыд-то какой.».

Она не осмелилась заходить в ближний обшитой и крашеный дом, она ступила к воротцам старых, с обросшим въездом хором. Ворота были открыты. Ноги едва не подкосились, когда Маруся поднялась в сени и взялась за скобу. Ступила за порог, остановилась у двери, молча перекрестилась. Щеки горели как в кипятке. За столом, под святыми, сидела семья, то ли чай пили, то ли была паужна. Человек шесть, с мужиками. Девка и молодой парень с любопытством глядели. Кошка подошла, потерлась о Марусину ногу. Хотелось Марусе убежать либо хоть провалиться от стыда в землю, но тут хозяйка догадалась, кто пришел и что надо делать. Она отрезала от каравая большой урезок, посолила и позвала светлоголовую девчушку, которая играла на лавке в кумушки:

— Катюшка, бери-ко да подай милостинку.

Девочка взяла хлеб и несмело подошла к Марусе, издали протягивая ручонку с куском.

— Чево, девушка, ты пройди да присядь! — сказал мужик, бритый, но с усами. — Вроде ты не похожа на нищую-то.

— Да тибе-то, Михаиле, што? — заругалась хозяйка. — Похожа ли не похожа. Просят, дак надо дать. Ну-ко вон отщипни ей сахарку.

Маруся даже не помнила, как оказалась на улице. «Сказала ли хоть спасибо-то? Вроде сказала. — Лихорадка трясла Марусю. — Нет, хватит одного куска, больше она не зайдет ни в один дом».

Маруся вернулась в рожь. Кусок хлеба Киюшка разделила на три части, но Маруся не хотела жевать. Сидела во ржи, глотала слезы.

Фаинка с Киюшкой в одну минуту ополовинили милостыню. Они вышли из ржи и попили из дождевой лужи.

— Пойдем, Маня, пойдем. Не плачь.

Поле оказалось широким, дорога до следующей деревни очень долгой. В той деревне очередь просить милостыню была Фаинкина, и Фаинка не постыдилась зайти в два или три дома.

В третьей деревне просить пошла сама Киюшка.

Фаинка с Марусей подождали ее за околицей. Она прибежала как нахлестанная:

— Девушки, матушки, гли-ко, чево мне дали-то! И хлеб, и пирог, да еще и пареница. Весь чугунок высыпали!

Она развернула передник, в нем красовалась целая куча пареной брюквы.

Похохотали за торопливой едой, да надо было идти. Солнце опять клонилось к лесу. День снова заканчивался, но силы в ногах как будто прибыло и надо было идти. В последней перед большим волоком деревне снова призадумались, не остаться ли ночевать? Опять все дело поворотила Киюшка: «Пойдем да пойдем, чево нам в Терехове ночевать? Семь верст не шибко и много. Неужто в Ульянинскую к ночи не выйти? А после Ульянинской и до родни-то рукой подать, и всего-то верст десять-двенадцать.».

Забежала Киюшка в крайний дом, не за милостыней, а чтоб расспросить поточнее дорогу. Забежала — и дальше, дальше к лесу. Фаинка с Марусей не успевали за нею.

— Вишь как бежит! — ворчала Фаинка. — Все к своему Колюшке. Маня, чево скажу-то, послушай-ко.

— Чево?

— Да остановись, чево-то на ушко скажу.

Маруся остановилась. Киюшка уходила вперед, не оглядываясь. Фаинка заговорила на ухо шепотком:

— Колюшка-то у ее до цево стыдлив. После-то свадьбы ведь врозь и в баню ходили. Больше нидили жили, а она все в девках. Так и на окопы ушла.

«Ты-то, Фая, откуда все знаешь?» — рассердившись, хотела спросить Маруся. Но не стала грешить, да и Киюшка как раз оглянулась.

Колесная дорога пересекла осек. В поскотине сосновое мелколесье росло по горушкам. Дальше одна за другой пошли сенокосные пожни. Фаинка вдруг взвыла чуть не на весь лес. Подружки остановились, кинулись к ней. «Что да чего, проколола ногу, что ли, сучком? Чево стряслось?».

— А ничево.

— Товды чево ревишь-то?

— Да как. Он. он, сотона. голую видел. может, снял на картоцьку. В Германию свезет да и будет показывать. У-у-у!

Фаинка остановила свой рев потому, что кто-то заухал в лесу, слева и спереди. Девки в молчании переглянулись. Пошли потише. За полянкой начался густой хвойный лес, дорога пошла под уклон к болоту. Перешли вброд небольшую, но холодную и быструю струю лесного ручья. Вода после грозы еще не скатилась в болото. Снова послышался крик из дали.

— Ухают. Наверно, по ягоды ходят, — догадалась Киюшка.

И правда, когда прошли небольшое болотце и дорога совсем сузилась, человек пять до нитки промокших старух и подростков впритык встретились с девками.

— Здравствуйте! — основилась Киюшка.

— Здравствуйте. Это вы куды, девушки? — Старушка поставила к ногам корзину с черницей. — Уж не в Ульянинскую ли на ночь глядя?

Девки рассказали, откуда они и куда идут.

— Ой, далёко! — заохали встречные. — Ой, вы бы ночевали сперва, а утром бы и шли! Ведь вы стемнеете.

— Одна хоть дорога-то? — спросила Киюшка.

— Дорога-то одна, да не больна добра. Будет после тропа. Восемь верст. Больно далёко. Туды уж и на лошадях-то не издят. Да вот за ричку-то переправитесь, там стоит сеновал, после еще одна пожня будет. С избушкой. Ну, а потом-то и отвороток нетут-ка до самой Ульянинской. Только больно далёко.

— Ну да до темна-то выйдут, ежели шибко идти! — приободрила женщина помоложе.

— Выйдут, выйдут, девки молоденькие, — поддержала другая. — Только лучше бы, девушки, шли бы с нами в деревню да ночевали.

— Спасибо, пойдем.

— Ну, со Христом, — сказала старуха, поднимая корзину с ягодами. Она несла ягоды через плечо на перевязи. Ягодники скрылись за поворотом лесной дороги, стало совсем тоскливо без них. Солнце едва пробивалось сквозь хмурые ельники. Закричала тревожно последняя вечерняя сойка. Дятел простукивал своим носом сухую лесину. В последний раз послышалось сзади бабье уханье.

Через плечо, на перевязи несли свою поклажу и наши спутницы. Пусто почти, легка девичья ноша, да ноги за три дня ходьбы совсем остамели.

— Говорят, выйдем засветло, ежели шибко пойдем! — сама себя подбодряла Фаинка.

И они пошли было «шибко». И может быть, прошли бы засветло этот длинный волок, если б не набросились на черницу. Хотя придорожные ягодные горушки давно были обобраны, осбираны бабами и оклеваны глухими тетёрами, все равно ягоды еще попадались. Девки жадно брусили, горстями кидали в рот сочные ягоды, жалели, что собранные куски хлеба съели еще в поле, без ягод.

— Девки, девки, а дорога-то где? — Киюшка первая поднялась с колен. — И солнышка нету.

Бросились на дорогу, а дороги нет. В другую сторону кинулись — там совсем бурелом и густой малинник. Дорогу, наконец, обнаружили и начали было наверстывать потерянное за ягодами время, хотя ноги совсем не слушались. Дорога была все еще в две колеи, но вскоре следы тележных колес и лошадиных копыт совсем пропали. Уже в сумерках тропа привела к довольно широкой реке. Вода, не больно чистая, поднявшаяся от обильного дневного дождя, неслась перед спутницами и крутила воронки.

— Милые, — охнула Киюшка, — а где лавы-ти?

Все трое обомлели от страха.

Перехода через реку не было. Там, где, по рассказам, были двойные лавы и куда упиралась лесная дорога, не было никакой переправы.

Кинулись влево, бросились вправо: нет никаких лав! Зажало у всех в груди, защемило на сердце, и слезы были готовы хлынуть у каждой. Но Киюшка прошла немного вниз по течению, увидела за кустами лавы, унесенные грозовой водой. Два стесанных бревна, соединенных на концах двумя поперечными шпонками, прибило к заберегу.

— Господи, чево делать-то нам? — взмолилась Фаинка.

Все трое, совсем ослабелые, притихли на сухом берегу. Вдруг Киюшка начала разувать сапоги.

— Разувайтесь-ко! И сарафаны сымайте. Найдем кол подлиннее. На лавах переплывем заместо плота. Ношу-то и сапоги в сарафаны завяжем. Лямками свяжем да и поплывем, вода теплая как вараток. Чево ишшо?

Киюшка, как бригадир, прикрикнула на хныкающую Фаин-ку, побежала в чащу искать какую-нибудь жердку. Долго искала, нашла, и когда все трое разделись, то связали сапоги, казачки и все остальное в сарафаны. Остались в одних рубахах. Киюшка не дала и опомниться, заголилась да и ступила в воду. Она подтащила лавы поближе:

— Маня, садись ты первая, да на середину садитесь-то, чтобы не огнело! Мой-то уколочей тоже дерни, Фаинушка! А я толкать буду.

Дрожа и ойкая, Фаинка с Марусей уселись верхом на лавы. Киюшка тоже оседлала бревна и начала отталкиваться от вязкого берега. Их понесло по течению. Киюшка ткнула колом в воду, но колышек не достал до дна, и она повалилась, едва успев уцепиться за бревна. Фаинка с Марусей тоже потеряли равновесие, завизжали и опрокинулись. Обе однако ж не выпустили из рук узлы, верещали от страха на весь лес, а река уносила их неведомо куда.

— Девки, держитесь за лавы-то, держитесь за лавы. — кричала Киюшка, а сама вся дрожала. — Господи Иисусе Христе, Господи.

Она бросила свой коротенький бесполезный кол, обняла бревна руками. и вдруг ноги коснулись твердого дна:

— Девки, девки, не бойтесь, тут мелко.

Не веря своим ногам, встали, остановили плот и выпустили из рук злополучные лавы. Вместе с узлами кое-как выскочили на другой берег. На сухом месте они в жгуты крутили одежду, выжимая воду. И тут начало их снова трясти от пережитого страха. Или от холода? Но пока искали дорогу, Фаинка подвывала теперь не столько от страха, сколько от обиды, что замочила атласовку. Все было насквозь мокро.

Ни спичек, ни хлеба, ни человечьего голоса. Со всех сторон один лес да холодная темень ночная.

Как в лесных сумерках удалось им выйти на пустой сеновал? Как провели холодную, почти августовскую ночь, как на следующий день прошли они, голодные, обессиленные, бесконечный лесной волок, известно одному Господу Богу.

Рассказывали потом, что последние две версты ползли на коленках. В деревне, когда узнали, кто они и откуда, их обогрели, накормили, отпоили горячим чаем. Ночевали, а на другой день нашелся добрый человек — конный попутчик. Подсобил добраться до той деревни, где жила Марусина и Киюшкина родня.

У тех божаток совсем уж и пришли в чувство. Отдохнули как следует. И хотя ноги саднило от мозольных прорвавшихся пузырей, за полдня добрались до родимой волости.

Добрались они до нее с другого конца. Волость повернулась к ним как бы другим боком. Фаинке с Марусей надо было сворачивать к своим деревням, и на Росстани они распрощались с Киюшкой. Звали ее погостить, но Киюшка и ухом не повела: торопилась домой.

Словно чуяло сердце.

От сельсовета в другую сторону, то есть в район, на станцию как раз только что отправлялись три подводы с очередными призывниками. Пела гармошка. Ревели в голос матери, сестры и суженые. У Росстани Киюшка разичила среди других и своего Колюшку. Он выбежал к ней из толпы, схватил в охапку, такую неприглядную по одежке, лохматую и похудевшую:

— Прощай, Киюшка, прощай, голубушка. Не свить нам с тобой гнезда. Знаю, что не ворочусь я домой. убьют меня, чувствую я, что убьют.

И сам заплакал. Киюшка хотела крикнуть: «Чево говоришь не дело?», но сердце сжалось, ноги у нее подкосились. Колюшка сильно сжал ее за плечи. Успела только своим платком вытереть ему слезы, и он побежал догонять рекрутскую партию.

* * *

— А и было-то нам по воснадцеть годков, — вздохнула Марья. Киюшка добавила:

— Фаинке-то, поди-ко, и воснадцети не было, она ведь моложе нас-то с тобой. Пока на окопы ходила, стало семнадцеть. Потемнели и ноцьки, покудова шли.

И старухи затихли, вспоминая военную пору.

— Господи, Царица Небесная, матушка, — вздохнула Марья. — Цево не пережили. Киюшка, дак ты от мужика-то так и не получивала никакой грамотки?

— Было одно письмо. Из Кущубы вроде. А больше шабаш. Пропал безвестной. Красное солнышко, пошел дак заплакал. Только и успел сказать: «Прости, Киюшка.». До чево стыдливой был, што и в баню ходили врозь. Он ведь так и не тронул меня, грешную.

— Все годы в ихнем дому и жила? — спросила Марья.

— Я и свекровушку схоронила честь по чести. И золовушка меня век не обиживала.

Помолчала. Добавила:

— Так и осталась я в девках, на всю жизнь.

У Коча на сей счет имелось теперь, конечно, свое особое мнение, но Коча рядом не оказалось. Он не слышал, что говорилось тут без его ведома.

Загрузка...