ЗА ДАЛЬНИМ МЕРИДИАНОМ

(Очерк)

Сигнал боевой тревоги врезался в мозг и подкинул меня на подвесной койке. Он не стих и тогда, когда я очумело спрыгнул вниз; с пронизывающей настойчивостью он будил и будил затуманенное сном сознание. Над головой прокатился тяжелый грохот матросских ботинок. Я быстро оделся, хотел выбежать из каюты, но вспомнил, что мне лучше сидеть и никому не мешать. Как я догадывался, это было все, что от меня требовалось. Правда, с молчаливого разрешения командира я мог наблюдать и ходить по всему кораблю, мне никто не запрещал этого. Но сейчас я не хотел быть наблюдателем. Роль гостя, то есть человека лишнего и ненужного на военном корабле, тоже меня не устраивала. И я не знал, что делать…

Плафон освещал бортовой скос каюты с иллюминатором, неумело задраенным мною. Стол и две подвесные койки. Репродукция картины популярного русского пейзажиста, шкафчик с необходимыми туалетными принадлежностями и мемуарная книга — вот и все, что учило сейчас меня дорожить уютом.

За бортом глухо шумели океанские волны. Где-то подо мной что-то надрывно гудело, что-то вздрагивало. Легкая, еле заметная бортовая качка порождала ощущение неестественности. Интересно, а как бы я выдержал настоящую, притом килевую, качку? На таком корабле при четырехбалльном ветре даже в океане этого не узнать. Но я вдруг почувствовал самоуверенность: ведь говорят, что даже адмиралу Нельсону ставили на мостик специальное деревянное ведерко. По шуму воды за бортом, по частоте ритмических вздрагиваний и по каким-то неосознанным ощущениям я догадался, что корабль идет на предельной скорости. И я вдруг почувствовал физическую близость грандиозной океанской стихии. Подо мной и вокруг меня, всюду была мятущаяся вода, океанская, непостижимая, не подвластная ничему бездна. Безбрежная, тревожно-непонятная, ничем не обузданная, существующая помимо человека, независимая стихия. Размеры ее не умещались в пределах человеческих представлений, это подавляло и унижало.

Но как же я очутился за тридевять земель от близкого сердцу мира, над этой бездной среди океана?

В раннем возрасте мир, окружающий нас, кажется не только удивительно гармоничным, но и образным. Помнится, глядя на глобус, я думал, что Земля в самом деле оплетена меридианами. Эдакие прочные толстые стальные струны, протянутые по странам и океанам, сходятся на полюсах, образуя прочные узлы. И я терялся в догадках, что же делают, когда такая струна вдруг отвяжется или лопнет?

С годами один за другим лопаются меридианы наших детских наивных представлений. Но, даже будучи школьником, читая Арсеньева, я нет-нет да и представлял старого гольда Дерсу в таком виде: он бредет по Уссурийской тайге и, отмахиваясь от комаров, ворчливо перешагивает через стальную, оплетенную корнями струну… Может быть, тогда и зародилась мечта побывать на Дальнем Востоке, увидеть зеленые перепады Сихотэ-Алинского хребта, услышать шум океана.

По-разному сбываются у людей мечты. Однажды, полушутя и не веря в успех, я попросил военную комиссию Союза писателей дать мне командировку на Тихоокеанский военный флот. Написал заявление и, забыв обо всем, уехал в свою Тимониху. Теплое, тихое вологодское лето настроило меня на рабочий лад. Между делом я бродил по лесам и удил на озере окуней, а самое главное, ходил с ружьем на лабаза в надежде перехитрить медведя.

Небольшое овсяное поле было за речкой на возвышенности, рядом с маленькой деревушкой. Сосны стояли прямо в хлебах, как на картине Шишкина. Я приходил сюда еще при солнышке, устраивался поудобнее на средних мутовках, проверял заряженные жаканами патроны и затихал. В течение многих часов нельзя было не только курить, но и шевелиться. В первую ночь медведь не пришел, во вторую я слышал только, как треснул невдалеке сухой сучок.

Очень осторожным был этот зверь! Утром на следующий день я увидел на влажной лесной дороге его свежий след: я не терял надежды на удачу.

Но сколько всего было кругом, не считая медведя! Я залезал по мутовкам на сосну, держа в зубах ремень двустволки. Усаживался и замирал, растворялся в родном, ласковом, окружающем меня мире. Был теплый август, может быть, конец июля, но почему-то не было ни комаров, ни мошки, ничто не тревожило меня на этой теплой сосне, которая не шевелила ни единой иголочкой, но жила. Жила полнокровно, с большим достоинством: я все время ощущал это достоинство и полнокровие. Солнце золотилось в иглах, нагревало оранжево-медные ветки и наконец медленно опускалось за лес. Я видел, как внизу в речной пойме зарождался туман, слушал, как вокруг одна за другой стихали и устраивались на ночлег птички. В деревне до поздней поры медленно затихала жизнь, слышно было далеко и очень отчетливо: как стучит телега с молочными флягами, как лают собаки и как женщины кличут домой разыгравшихся ребятишек. Видно было тоже очень далеко и отчетливо. Заря за лесом, меняя золотистые, оранжевые и бордовые тона, незаметно переходила в глубокое, несмотря на сумерки, лазурно-синее небо, зеленоватые мелкие звездочки незаметно зажигались на противоположной от нее стороне. Но странные эти сумерки как будто еще более прозрачным делали воздух — незаметный для дыхания и пахнущий сеном, росою и ароматами поздних цветов. Помнится, я сидел на сосне так тихо, что лесная синица, не заметив меня, слетела к самому моему уху. Она попищала, поприпрыгивала и угомонилась, видимо решив ночевать именно тут и нигде больше. Я начал тихо поворачивать голову и увидел сонную бусинку ее глазка, который сморенно затягивался пленкой нижнего века. Но ей пришлось улететь, а мне пришлось переменить положение. Ночь понемногу затемнила даже ярко желтеющие овсяные полосы, медведь снова надул меня.

Я тихо слез на землю, а через десять минут крепко заснул на чердаке под овчинным одеялом. Я знал, был уверен, что мой медведь все равно придет на овес, рано или поздно, но придет. И я спал тогда счастливо и крепко.

Утром же меня срочно вызвали в Вологду. Мне хотелось работать и ходить на медведя, мне никуда не хотелось ехать… В Вологде я попробовал хлопотать об отмене поездки, дело дошло даже до канцелярии военного министра. Но уже через восемь дней я оказался за сто тридцатым меридианом. За несколько тысяч километров от моего медведя. Очнулся лейтенантом Тихоокеанского флота в фуражке с белоснежным чехлом, которая была мне слегка маловата. Она стягивала вверх кожу на лбу, отчего я выглядел пучеглазым и забывал иногда приветствовать старших по званию…

Уже на Ярославском вокзале в Москве ощущается далекое дыхание океана. Оно сказывается в особой, сдержанной простоте пассажиров-дальневосточников, выделяющихся неторопливой деловитостью, а также искренностью прощальных слов. Владивостокский поезд можно узнать и по обилию белых фуражек: моряки возвращаются из отпусков, уезжают на службу после учебы. Многие пассажиры, как и я, ехали за сто тридцатый меридиан впервые. Во всяком случае, тот молоденький симпатичный лейтенант, почти мальчик, ехал на восток явно впервые. Он был в безукоризненно свежей форме морского летчика и с кортиком. Возбуждение и неопытность помешали ему заметить, как многозначительно и насмешливо переглянулись два офицера— два его соседа по вагону. Наверное, прослужив на флоте несколько лет, узнав цену книжной романтике, они увидели в нем свою же юность и с доброй снисходительностью простили ему его новенький кортик. (Еще не доехав до Урала, молоденький лейтенант спрятал оружие в чемодан.)

«Россия», стуча колесами, стремительно увозит нас на Дальний Восток. Нужно забыть на время о существовании звенящих «ИЛов» и «ТУ»; взять железнодорожный билет и выдержать семидневное путешествие. Иначе никогда не увидишь, как велика, как бескрайна и грандиозна наша страна. Не почувствуешь свою причастность к ней в полную меру. Впрочем, ощущение грандиозности, чувство физической бескрайности Родины приходит еще до Урала…

Мы перевалили Уральский хребет глубокой ночью: за окном спокойно мерцали редкие огни рабочих поселков. По-видимому, для этих городов и поселков-тружеников совсем ни к чему богатая столичная иллюминация.

Поезд очень долго вырывался из хвойных объятий, пока утром однажды тайгу не сменили ясные лесостепи, с березовыми прозрачными рощицами, ровными полями и скирдами обмолоченных злаков. Березовые колки тянулись за поездом долго и настойчиво, пока не показались вдали призрачно-серебристые горы.

И я вспомнил тогда, что эти грандиозные расстояния похитили у меня пять часов жизни. Странно, но это было действительно так: если не возвращаться обратно, то я проживу в этом мире на несколько часов меньше. Парадокс времени толкает людей к философским раздумьям, но жизнь всегда интереснее отвлеченных понятий. Наш поезд остановился и долго стоял в преддверии Байкальского моря. Невдалеке, на одном из поворотов встречный грузовой поезд сошел с рельсов: мы ждали, пока рабочие не подняли паровоз домкратами и не водрузили его на место. Полотно дороги лежало в глубоких скалистых выемках, казалось, что громадные каменные глыбы, висящие над дорогой, держатся чудом и вот-вот обрушатся. Но даты, изображенные на скалах, говорили о том, что глыбы десятки лет неподвижно висят над дорогой.

Люди самоутверждаются по-всякому, в том числе и подобным образом: большие несколько прямолинейные надписи, изображения инициалов и восклицательных знаков были, вероятно, следами строителей и туристов, — вспоминались строчки из блоковского «Соловьиного сада»:

Я ломаю слоистые скалы…

Скалы были действительно слоисты, мне, равнинному северному жителю, была непонятна раньше эта строка.

Говорят, что в Байкал впадает более трехсот речек и рек. Чистые, словно детские слезы, эти реки питают пронзительную голубизну Байкальского моря. Поезд несколько часов бежал по голубым прибрежным извивам, пересекая эти прозрачные речки.

Долго, очень долго шел мой поезд. Пространства Сибири и Забайкалья будят противоречивые чувства, в душе почему-то тревожно от того, что еще пустуют эти безбрежные и богатые земли. Но природа своей могучей полой вновь отгораживает тебя от этих раздумий…

Рыже-зеленые, округлые, словно облизанные веками холмы Бурятии, бесконечные гряды холмов, зеленое Приамурье — непостижимое богатство ландшафтов, разнообразие всех поясов, всех климатов. Еще на станции Ерофей Павлович был иней и холод, а уже в Хабаровске тот же Ерофей Павлович стоял на теплой, несмотря на раннее утро, площади, и люди ходили в одних костюмах. Могучий и добрый казак, мой земляк Ерофей Хабаров стоял на каменном постаменте. На нем была шуба с борами, он как бы улыбался в густую бороду. Я поздоровался со знаменитым устюжским землепроходцем и сразу же попрощался: мой поезд спешил дальше, к самому морю. Приближался сто тридцатый меридиан, но стога, стоявшие на полянах вдоль дороги, были точь-в-точь такие, как на моей родине.

В гостинице «Приморье» мест не оказалось, ночевать пустили с великим трудом. Я подписал хитрую бумагу, обязывающую покинуть «Приморье» до девяти утра. Гостиница «Челюскин», по-видимому, соревновалась в гостеприимстве с «Приморьем», ее администраторша отослала меня в другую гостиницу с не менее романтическим названием: «Золотой рог». Но и в «Золотом роге» мест не было, он вежливо боднул меня, выпроваживая на улицу.

И все же Владивосток изумительный город. Наверное, надо совсем утонуть в будничной текучке, чтобы не замечать этих светлых улиц, то взмывающих высоко на холмы, то спадающих вновь к заливам и бухтам, этих мощных, обросших лесами сопок, этих шумных причалов, где шлепаются сине-зеленые волны. Однажды, получив обмундировку для моей двухмесячной службы и при помощи флотской газеты устроившись на ночлег к морякам-подводникам, я вышел к Амурскому заливу. И то ли от мягкого тугого ветра, то ли от восторга перед всей этой красотой, у меня перехватило дыхание. Веселый город выбежал на высокий каменный берег и затих, словно из уважения к морскому шуму. Море посылало к берегу бессчетные свои волны. Белые яхты с косыми треугольными парусами, кренясь, на галсах пробивались навстречу ветру, другие бесшумно неслись в обратную сторону. Цепи сопок неясно обозначились в сиреневой дымке. В зеленых волнах лениво качались нерестящиеся медузы с изображениями двух перекрещивающихся восьмерок. Мальчишки, не боясь ожогов, ныряли с пирса прямо к медузам. Около спортивной станции «Водник», где торчали свинцовые кили перевернутых яхт, я увидел пожилую чету: он жилистый и тощий, как Дон-Кихот, она с бурым лицом — могучая и дебелая. Оба» игриво и добродушно подшучивая друг над другом, полезли в воду. Где-то недалеко, вторя морскому прибою, вздыхал набитый болельщиками стадион, футболисты местной команды «Луч» играли со своими дублерами. Здесь, на краю России, все было так же, как в Москве или в Вологде. «Козел! Верблюд» — кричал мальчишка лет десяти, как видно заядлый болельщик. Другой ругал дублеров «дубами», но дублеры все равно выиграли, и мальчишки, не дожидаясь конца матча, с возмущением покинули стадион.

Я тоже вышел с ними и еще раз прошел вдоль залива. Солнце, усталое от собственной ярости, скатывалось за дальние сопки, ветер стихал. А пожилая чета была все еще на прежнем месте. Они в обнимку сидели на деревянном настиле и очень красиво пели какую-то не знакомую мне украинскую песню. Прибой с шипением омывал их до пояса. И столько доброты, доверия и верности друг другу было в их песне, что я опять с горечью вспомнил одну женщину, ехавшую, видимо, из отпуска, в нашем вагоне.

Она производила довольно приятное впечатление. Светло-синие глаза и черные волосы, книга стихов в руках и вполне уместные реплики в разговоре о театре. И если б не излишняя полнота да еле различимые морщинки у глаз, ей можно было бы дать не более тридцати. Наверное, тот молоденький лейтенант, уезжавший из Москвы в парадной форме и с кортиком, не замечал этих морщинок, ведь мы склонны замечать только те физические недостатки, которые есть у нас самих. А на лице лейтенанта не ночевала еще ни одна тень или морщина. Вероятно, женщине с поезда больше всего и импонировало это, в общем-то не такое уж и плохое обстоятельство. Большую часть совместного пути она провела с лейтенантом в вагоне-ресторане. Лейтенант сошел с поезда чуть позже ее и наверняка совсем без денег. Но я до сих пор не понял, кто же из них и за кем ухаживал больше? Было приятно наблюдать их милое, стремительно развивающееся знакомство, я даже не испытывал чувства неловкости, связанного с нескромностью этого наблюдения. Люди нравятся друг другу, им приятно быть вместе — что тут плохого? Но на полустанке, где за полночь сошла эта синеглазая женщина, поезд ожидала группа военных. Среди них был и ее муж, высокий офицер в зеленой фуражке пограничника. Я не различил, сколько звездочек было на погонах высокого офицера с усталым лицом, не видел и того, какие были глаза у его жены, вернувшейся из московского отпуска. Друзья офицера бережно подхватили ее чемоданы.

Верность, а что это такое? Люди испокон веку презирали предателей, и нет ничего страшнее такого презрения. Есть солдатская верность Родине и народу, вскормившему нас. Есть материнская верность, о которой даже никто не говорит, так она естественна сама по себе. Есть верность сыновья, нежная и, может быть, чуть застенчивая; есть благородная и немногословная верность в мужской дружбе. Но есть и еще одна верность — верность в любви. Ее высокое постоянство необходимо людям как хлеб и как воздух. Без этой верности рушится все на свете, она утраивает сопротивляемость человека невзгодам, верность делает нас сильнее, чем мы есть на самом деле. Но среди непреходящих человеческих ценностей, это понятие может быть самое беззащитное. Даже неопытный демагог может легко поставить его под сомнение. Однажды снисходительно назовет верность в любви устарелым, косным человеческим свойством. И вот мы, боясь оказаться несовременными, уже ступаем по фальшивому следу. Ступаем с необъяснимой поспешностью, бездумно, отрекаясь от собственных ценностей, иначе от самих же себя. Разве не так разрушались и разрушаются и другие ничем не заменимые человеческие ценности? Вероятно, самое главное в этом нечистоплотном деле — это поставить истину под сомнение. Ведь, посеяв сомнение, можно уже спорить, можно полемизировать, а там… Там еще неизвестно, чья возьмет. Не менее удачный способ подобного разрушения и в том, чтобы поставить в один логический ряд разновеликие ценности, компрометируя подлинные и возвышая фальшивые. Я думал об этом, уезжая в автобусе на одну из военных баз.

Суровость морской, тем более военной службы ощущается еще на берегу, вдалеке от боевых кораблей. Я смотрел на все глазами непосвященного и то и дело ловил себя на чувстве глубокого уважения к труду моряков, к их нелегкой службе, полной не мнимых, а явных опасностей. Море спокойно плескалось и мерцало в живописной, окруженной зелеными сопками бухте. Силуэты кораблей были недвижимы в этом мерцании. Их крутые, серо-стального цвета бока растворялись в сиренево-солнечной мгле. Мичман, у которого я спросил, как пройти по нужному мне адресу, ничего не ответил: здесь не принято изъясняться с незнакомыми личностями. Я нашел контрольно-пропускной пункт части по собственной интуиции и остановился у автоматического шлагбаума. Матрос, вооруженный пистолетом, знакомится с моими документами, звонит куда-то и пропускает. Затем короткая беседа с дежурным офицером и опять проверка документов. Перед выходом на корабль она повторяется еще раз.

Наверное, я выглядел смешно на этом громадном военном корабле. Чистейшая палуба была пустынна, лишь изредка, козырнув на флаг, проходил матрос или офицер, здесь не было ни тесноты, представлявшейся мне раньше, ни толкучки. Ракетные установки громоздились надо мной, таинственные и грозные. Грозные даже в своем молчании. Где-то в их нутре, а может быть, в трюмах, дремала невиданная энергия, способная в любую минуту послушно проснуться. Задраены двери и люки с медными табличками. Было тихо, только где-то в железном чреве корабля сопела машина турбинного двигателя: корабль словно отдыхал после большого похода.

Но он и впрямь отдыхал после длительного и сложного похода. Экипаж выполнял боевую задачу в дальних незнакомых широтах. Вдали от Родины, во время жестокого шторма погиб один из матросов. Замполит большого ракетного корабля — совсем еще молодой офицер — рассказал мне о том, как команда похоронила матроса, похоронила в океане, по морскому обычаю, с воинскими почестями. Потому что верность погибшим — это особая верность: она никогда уже и ни у кого не может вызвать сомнения.

В моей каюте, хозяин которой в отпуске, светло и уютно. Я слышу, как журчит в шпигате вода и как мерно жужжит вентилятор. Выхожу наверх: внимание привлек матросский хохот. На флоте далеко не всех развозят на белом катере, существует еще бак, иногда ют корабля, где отведено место для курения. Обычно здесь и стоит «фитиль», то есть большая урна, около которой собираются в редкие свободные минуты матросы, слушают неистощимых заливал, вспоминают далекую, ставшую уже призрачной, гражданку. Я угодил на одно из традиционных морских действ. Происходила так называемая продажа нулевого шпангоута. Смысл этой церемонии в том, что служащие последние месяцы передают право перехода за нулевой шпангоут младшим, тем, кто служит по третьему году. Эти-то младшие и выкупали сегодня вечером нулевой шпангоут, выкупали двумя ящиками печенья. И я поспел как раз к печенью… Однако флотский юмор был вовсе не в том, чтобы съесть два ящика печенья, я убедился в этом очень скоро. Еще до того, как спустился задом по отвесному трапу, я леер перекрестил в трос. Шуток по этому поводу было ровно столько, сколько необходимо, и я понял, что здешний народ не только весел, но и воспитан.

Вечером в мою каюту зашел матрос, он застенчиво сказал, что пишет стихи. Стихи были о любви и о доме, о службе и о матросской жизни. «И только чайки грусть матроса понимают…» — читал мне Саша, корабельный машинист, он же и корабельный поэт. Может быть, и не только чайки. Но вот Людмилка, которая живет в городе Сальске и которая вышла замуж на втором году Сашиной службы, вряд ли что-нибудь понимает. Поговорить бы с этой Людмилкой…

Саше пора было на вахту, и он ушел, а я долго глядел, как мигают сигнальщики на соседних кораблях. И почему-то вновь ощутил сердечную горечь. Я знаю сейчас, что женская верность нужна моряку, как нужна их верность родимой земле. И не об этой Людмилке, не о той синеглазой, с поезда, сложены морские песни, не в их честь названы в океанах бухты и острова.

Ночью я впервые в жизни увидел, как швартуется большой военный корабль. В парной темени неожиданно ярко обозначились огни крейсера. Стальная громада быстро приближалась к бетонному пирсу, вот уже ясно слышны подаваемые по мегафону команды. Стремительно прибежали и выстроились на пирсе две группы матросов, которые будут принимать швартовы. Вспыхивают прожекторы. Команды командира сменяются каждую секунду. «Правый средний вперед!» — «Есть правый средний вперед!» Левый малый назад, самый малый назад, правый малый назад, стоп правый… Голос командира напряжен, как напряжены сейчас и зрение, и слух, и то шестое профессиональное чувство, которому нет покамест названия. Сколько же нужно сноровки, умения, выдержки, как надо чувствовать малейшее движение железной громадины, чтобы она послушно отреагировала на приказ с мостика? А приказ один — пришвартоваться… Соединить тысячи тонн металла, этот грандиозный монолит, обладающий невообразимой силой инерции, с бетонным монолитом причальной стенки. В лучах прожекторов стремительно и бесшумно, словно призраки, мелькают фигуры матросов. Они быстро выбирают швартовы — этих многотонных стальных змиев. Бурлит в ночи океанская вода, от кормы нарастают и уходят в бухту ее валы. Но вот затихает тревожно ноющий гул винтов и широкий шум кормовых бурунов. Борт громадного крейсера коснулся бетонного пирса. Коснулся нежно и незаметно, как мать касается спящего младенца, поправляя ему одеяло…

«Варяг» замер у пирса. Да, это был «Варяг», воспетый народом, не сдавшийся на милость врагу, погибший и снова воскресший крейсер русского флота. Воскресший в своем новом обличье. Я с волнением ступаю на его борт, дивлюсь долголетней славе и причудливой, порою трагической судьбе корабля…

В начале мая тысяча девятьсот первого года в Кронштадте пришвартовался четырехтрубный крейсер, построенный в Филадельфии по заказу русского адмиралтейства. Это был двухмачтовый корабль водоизмещением в шесть с половиной тысяч тонн, вооруженный двенадцатью стапятидесятидвух-, таким же количеством семидесятипяти-и восемью сорокасемимиллиметровыми орудиями. Пушечное вооружение дополнялось двумя пулеметами и шестью торпедными аппаратами. Тридцать котлов давали жизнь двум паровым машинам мощностью в десять тысяч лошадиных сил каждая.

Командир корабля капитан первого ранга Бэр и старший офицер Крафт, вероятно, не отличались широтой характера: насаждая бездумную дисциплину, они с педантичным упорством муштровали команду. Командир кронштадтского порта адмирал Степан Осипович Макаров не раз пытался облегчить судьбу людей, одетых в холщовые матросские робы. Однако у Бэра была невидимая рука где-то в придворных недосягаемых сферах, и адмирал ничего не мог сделать.

В августе 1901 года «Варяг» вышел из Кронштадта, чтобы пополнить многочисленную Тихоокеанскую эскадру. После полугодового через три океана плавания крейсер прибыл в Порт-Артур. Здесь ненавистный матросам Бэр был наконец смещен, и в конце декабря 1902 года командиром «Варяга» стал Всеволод Федорович Руднев — капитан первого ранга и потомственный моряк, всю свою жизнь посвятивший русскому военному флоту.

В исторической справке, выпущенной политуправлением флота и любезно подаренной мне заместителем командира, говорилось: «В декабре 1903 года Руднев был вызван на флагманский броненосец «Петропавловск», где получил приказ от командующего эскадрой адмирала Старка идти в корейский порт Чемульпо для охраны русской дипломатической миссии.

Японское командование торопилось окончательно захватить Корею и превратить ее в плацдарм для своей агрессии против Маньчжурии и России.

В Чемульпо «Варяг» прибыл 12 января 1904 года, где стояли английские, американские, французские, итальянские, японские и русские военные корабли. 18 января в порт пришла канонерская лодка «Кореец» под командованием капитана второго ранга Григория Павловича Беляева. Находившиеся в Чемульпо русские корабли, крейсер «Боярин» и канлодка «Гиляк» были вскоре отосланы Рудневым в Порт-Артур с дипломатической почтой и донесениями о приготовлениях японцев к высадке десанта в Чемульпо. Руднев понимал, что посылка новейшего корабля, каким был «Варяг», на роль охранника русского посольства в Корее представляла серьезную ошибку, так как это было распылением сил флота. Кроме того, в случае войны с Японией из отдаленного порта Чемульпо будет невозможно прорваться в Порт-Артур…

Далее авторы справки сообщают:

«Известие о начале войны с Японией Руднев получил от командира английского крейсера «Тальбот», являвшегося старшим на рейде среди иностранных кораблей. Командир «Варяга» развил бурную деятельность, пытаясь избежать смертельной ловушки, каковой теперь оказался Чемульпо. Он лично ездил к русскому посланнику в Сеул, пытаясь добиться согласия на немедленный уход в Порт-Артур, но получил отказ. Через некоторое время из Чемульпо была отправлена канлодка «Кореец» с задачей пройти до главной базы, но японские корабли, уже закрывшие выход в море, — принудили «Кореец» вернуться в Чемульпо, атаковав его торпедами в нейтральных водах.

9 февраля 1904 года на крейсере «Тальбот» состоялось совещание командиров иностранных военных кораблей, где Рудневу был вручен ультиматум японского адмирала Уриу — до 12 часов «Варягу» и «Корейцу» выйти в море, в случае отказа японский флот откроет по ним огонь прямо в порту. На совещании Руднев заявил, что русские корабли примут этот бой с превосходящими силами и не подвергнут опасности иностранные корабли. Он просил сопровождать русские корабли до выхода из нейтральных вод, на что получил отказ от командиров английского и американского кораблей. Командир английского крейсера «Тальбот» нанес предательский удар в спину русским морякам. Он, сразу же после совещания, известил японцев о намерениях Руднева и заявил, что если русские не решатся выйти в море из порта, то иностранные корабли переменят места якорей стоянки, чтобы не мешать японцам расстрелять «Варяга» и «Корейца» в порту.

Вернувшись на «Варяг», командир объявил экипажу о своем решении, которое было встречено единодушным одобрением. В случае неудачи прорыва мичману Черниловскому-Соколу поручалось взорвать артиллерийский погреб…

Обед был роздан команде в 10 час. 45 мин., и в 11 час. 20 мин. «Варяг» и «Кореец» снялись с якоря и двинулись на выход из Чемульпо. Французские, итальянские, английские и американские матросы понимали, что русские корабли идут на верную гибель, и восхищались их храбростью. Командиры иностранных кораблей были выстроены на палубе, а часть матросов, нарушив строй, взобралась на мачты и надстройки. С берега русских провожали толпы корейцев — жителей Чемульпо. С кораблей доносились прощальные приветствия, на итальянском крейсере «Эльба» оркестр играл русский гимн. Два русских корабля шли навстречу японской эскадре, состоявшей из 14 боевых кораблей. Силы были слишком неравными. На предложение о сдаче на милость победителя Руднев приказал не отвечать.

В 11 час. 45 мин. с дистанции в 45 кабельтовых японские корабли открыли огонь, сосредоточив его на «Варяге», шедшем головным. Через две минуты по приказу Руднева русские корабли дали первый ответный залп. Ожесточение боя с каждой минутой нарастало, все чаще и чаще рвались снаряды на палубе и во внутренних помещениях корабля, который шел узким фарватером, исключавшим возможность маневрирования.

Снаряды врага разрушили ходовой мостик, трубы, надстройки, затопило 3-е котельное отделение. «Варяг» накренился на левый борт, перестал слушаться руля и управлялся только машинами. Руднев, раненный в голову, с залитым кровью лицом продолжал командовать кораблем…"

Крейсер не сдался на милость врагу. В 18 часов 10 минут 9 февраля 1904 года, потеряв управление, он скрылся под водой… Он был потоплен по приказу Руднева. Он выпустил по врагу 1105 снарядов. В этом бою был убит командир японского флагманского крейсера «Асама». Крейсеры «Асама» и «Чиода» ушли на длительный ремонт, крейсер «Такачихо» затонул на пути в порт Сасебо. Был потоплен японский миноносец, получили повреждение многие корабли японской эскадры…

Из этой маленькой брошюрки я впервые узнал и о последующей, не менее удивительной судьбе «Варяга». Оказывается, в 1905 году японцы подняли его со дна, а после ремонта и установки орудий присвоили ему имя «Сойя». В 1916 году «Варягу» было возвращено его имя, русское правительство в числе других кораблей выкупило его у Японии. Как сообщает историческая справка, «…к моменту прибытия покупаемых кораблей во Владивосток на рейде бухты «Золотой Рог» стоял русский минный заградитель «Монтугай» с трюмами, загруженными слитками чистого золота. Весь день 21 марта 1916 года и всю ночь 22 марта шла перегрузка русского золота на японские крейсеры «Ниссин» и «Касуга». Только после этой работы состоялось подписание протокола о сдаче и приемке кораблей. В полдень 22 марта японские флаги на «Варяге», «Пересвете» и «Полтаве» были спущены, японские команды сошли на свои крейсеры, которые немедленно покинули Владивосток. 25 марта 1916 года на «Варяге» был торжественно поднят андреевский флаг. 18 июня 1916 года в 16 часов «Варяг» снялся с якоря в «Золотом Роге» и совместно с «Чесмой» вышел в дальний поход через восемь морей и три океана и 11 ноября 1916 года в 16 часов 20 минут вошел на рейд Александровска (ныне г. Полярный). С 13 декабря 1916 года по 25 февраля 1917 года крейсер находился в составе флотилии Северного Ледовитого океана. 25 февраля 1917 года «Варяг» вышел в Англию для капитального ремонта и через несколько дней прибыл в Ливерпуль».

Но, как сообщают авторы брошюры, англичане затянули ремонт, сославшись на недостаток рабочих. Фактически же это произошло из-за политического положения в России, они не знали, кто будет платить за ремонт крейсера. Когда весть об Октябрьской революции дошла до «Варяга», матросы подняли на корабле красный флаг. Англичане арестовали экипаж, свезли на берег и посадили под охрану, а «Варяг» был почему-то объявлен собственностью военно-морского флота Великобритании…

Далее авторы справки пишут, что «дальнейшая судьба крейсера долго оставалась загадочной». Наиболее распространенной была версия, придуманная англичанами, о том, что «Варяг» был потоплен в 1918 году немецкой подводной лодкой в Ирландском море. Правду о «Варяге» сообщил немецкий морской журнал «Шиффбау» в № 18 за 1925 год в статье «Спасательные работы на крейсере «Варяг» в Шотландии» (автор О. Мерсман). Захваченный после Октябрьской революции англичанами корабль впоследствии был сдан на слом и по пути к месту слома в 550 метрах от шотландского берега наскочил на камни. Автор статьи замечает, что «корабль был хорошо застрахован». Заклинившись носовой частью в скалах, корабль сидел почти на ровном киле с небольшим дифферентом на корму. Лишь через пять лет после аварии, когда корабль перешел к другому владельцу, была сделана попытка снять его с камней, чтобы разобрать на ближайшей верфи. Однако состояние корпуса не позволило сделать этого, и крейсер был разобран на металлолом на месте аварии.

Но «Варяг» жил, я слышал сейчас биение его неумирающего, так много пережившего сердца. Сидя в удобной двухместной каюте, я с захватывающим интересом перечитывал историю легендарного корабля, пока в репродукторе не раздалась команда задраить переборки.

Помнится, меня никто не тревожил вчера: я был гостем на борту крейсера. А утром вестовой помог мне отыскать двери кают-компании. Офицеры вежливо предоставили мне гостевое место за общим столом. По флотской традиции никто не приступал к завтраку до появления командира, но командир не заставил себя ждать. Было как-то не по себе оттого, что я наблюдал все это со стороны, что я как бы не касаюсь общего, окружающего меня дела. Вскоре труба заиграла большой сбор. «Корабль к бою и походу изготовить!» Эта команда тоже не касалась меня, я был на «Варяге» гостем…

После завтрака командир одной из БЧ снабдил меня теплой меховой курткой, я поднялся наверх к командирской рубке.

«По местам стоять, со швартовых сниматься!»

В клочковатом рассветном тумане быстро, словно под проявителем, прояснились очертания соседних кораблей. «Варяг», сдерживая свою силу, выходил в море. «Захождение с левого борта!» — снова раздается по радио голос из рубки, и я слышу, как труба соседнего корабля играет нам традиционный привет, привет уходящему в море кораблю. Море серо-стального цвета, словно невыспавшееся, ветер влажный, берега в сером перемежающемся тумане. Приближаются разведенные катерами буи противолодочной сети, на «Варяге» снова звучит сигнал боевой тревоги. Сколько же раз прозвучит он во время похода? «Варяг» идет со скоростью 8—10 узлов. Но вот исчезают в дымке пустынные сопки, и корабль, наращивая и высвобождая свою мощь, все стремительнее и туже разрезает перекаты океанских валов, все напряженнее свист вентиляционных устройств и утробный гул многотонных гребных винтов.

На посту гидроакустиков тонко поют приборы, бегут зеленые синусоиды, мерцают экраны осциллографов. Нащупав подводную цель, гидроакустики ни на секунду не выпускают ее из-под контроля приборов. Бип — боевой информационный пост — при помощи счетно-решающих устройств моментально обрабатывает поступающие к нему сигналы и тут же посылает их в боевую рубку. Крутятся без устали антенны локаторов — глаза и уши ракетного крейсера. С самолета в горящий перемещающийся в волнах буй летит торпеда, вторая, вновь и вновь самолет заходит над кораблем. Вдали, еле видимая, носом уходит в морскую пучину подводная лодка. Управляемый по радио катер-мишень, не видимый без бинокля, зигзагами ходит где-то далеко-далеко. Гремят оглушительные залпы орудий, на «Варяге» идут боевые учения.

Океан катит свои валы-исполины. Дробятся вороха бисерных брызг, и солнце, пронизывая их, рождает мимолетную радугу. Бегут валы, а за кормой кипят и клокочут зеленые нестихающие буруны.

«Варяг» идет дальше…

Он шел «дальше» весь день и всю ночь, я не успевал закреплять в сознании свои ощущения. Где — то сейчас мой медведь? Мне становиться стыдно, что я хотел убить моего медведя. Теперь я никогда не смогу убить медведя… Еще совсем недавно я сидел на теплой вечерней сосне, слушал беззаботных лесных свистулек и мычанье коров…

Легкое головокружение от бортовой качки вывело меня из забытья. Я думал, что еще день, надел куртку, вышел на бак. И замер, оцепенел: всюду была ночь, морская серая мгла. Безлюдный корабль стремился куда-то в океанской ночи. Чернели силуэты надпалубных сооружений, кругом было темно. Но вот я увидел большую оранжевую луну.

Океан тускло мерцал в ее прозрачном ядовитом свете. Громадные неисчислимые валы лениво и мощно катились из мрачной дали и качали корабль. Сейчас он был совершенно пустынным. Словно летучий голландец, несся он по темным безбрежным океанским стихиям. Было в нем что-то загадочное, непонятное: нигде нет людей, а он, этот железный гигант, раздвигая пучины, идет и идет в темноте. Горело лишь несколько сигнальных огней, да на мачтах крутились антенны. Кругом была ночь, исчезла даже луна, кругом властвовала демоническая стихия, а пустынный крейсер шел и шел, стремился куда-то, летел по неведомому мне курсу. Что-то рокотало, гудело, свистело, и все было таинственно, непонятно: и ночь, и грозная безбрежная эта вода, и этот безлюдный, несущийся в темноте гигант. Куда мы идем? Я не знал, где восток и где запад, не знал, чем может все это кончиться и кончится ли вообще. Всюду была ночь, темень и бесконечно-тягостный океан. И вдруг в этой тревожной темени, в этом железном гуле и тягостно-необъятном шуме воды по-домашнему щелкнул невидимый репродуктор. Кто-то хрипловатым от усталости, но не теряющим иронически-добродушного оттенка голосом произнес:

— Первой боевой смене пить чай.

И все сразу встало на свои места: в сердце и в океане…

Загрузка...