Стояла зима, распечатали новый год. Вот так всегда: глянешь на календарь и вздрогнешь. Будто окатили тебя голого ледяной водой. Год промахнул, как по щеке смазал, а что сделано? Долги самому себе растут, как поленница под руками хорошего дровосека.
Той зимой прижало меня к стенке еще и самое срочное, совсем неотложное дело.
Я лихорадочно начал прикидывать, куда бы смотаться? Хотя бы на неделю. В Переделкино? В Комарове? Но литфондовские путевки, во-первых, кусаются, во-вторых, их надо заказывать за год; в-третьих, меня тошнит от бесконечного литературного трепу.
Знакомые люди предложили поехать на озеро Кубенское, в деревню Пески. Вологодские охотники устроили там свое становище. Дом с паровым отоплением и совсем пустой, живи сколько хочешь. Я не стал долго раздумывать. В тот же день, под вечер, приехал в Пески.
Отпустил машину, встал на дороге и стою как дурак. Такая тишина, что звенит в ушах. Ни самолетного гула, ни рыканья мотовозов, которые всю ночь молотят на Вологде-первой. Ни этих диких магнитофонных джазов, ни постоянного телевизорного бурчания в соседних квартирах.
Снег мерцал под луной, воздух был чистый, густой, холодный. Уборщица подала мне ключ от дома, показала комнату. Я остался один, все мои обязанности заключались в том, чтобы изредка подкладывать в печь полено-другое. О чем еще мечтать? Я сходил в деревню и запасся продуктами в маленьком местном магазинчике.
Не спеша разложил свои бумаги. Предвкушая хороший сон, устроил одинокое чаепитие. Было радостно от того, что завтра я займусь наконец делом. Это будет счастливое утро в субботу, тихое, солнечное, снежное утро. Сейчас я усну в спокойном и приподнятом настроении.
Но стоило мне забраться под одеяло, как морозное крыльцо заскрипело от множества ног. Пришлось открывать. В дом ввалилась шумная компания, приехавшая из Вологды. Охотники? Кой черт, охотники! Никто не имел никакого отношения ни к охоте, ни к рыбной ловле, хотя тотчас начались грандиозные приготовления к ухе. Зазвенели коньячные и водочные бутылки. Появился на столе замороженный аршинный судак, выловленный на каком-то городском складе в честь столичного гостя. После обильного ужина пошли «чапаевские» анекдоты, затем в доме послышались набившие оскомину «Подмосковные вечера».
Все мои планы рухнули с шумом. Ни о какой работе не могло быть и речи.
Утром я пошел по деревне, чтобы хоть чем-нибудь скрасить эту нелепую, сразу ставшую тягостной поездку. Зашел в магазин за куревом и спросил, кто в деревне всех старше?
— Да Сиверков, — весело ответила продавщица. — Зовут Иваном.
— Ходит?
— Сиверков-то? Бегает.
Вечером я без труда нашел дом Сиверкова. Зашел. Но пожилой дядечка, который долго сажал меня пить чай, оказался не Иваном, а сыном Ивана. Он показал мне, как идти к «дедку», то есть к его отцу — Ивану Павловичу Сиверкову.
Дедко жил в небольшом, но совсем новом домке, похожем на избушку. Но все же это была не избушка, а домок. Он стоял веселый, глядя в ночной озерный простор своими небольшими, освещенными электричеством, окнами. Дым белел над трубой.
Дедко открыл ворота. Впустил меня в тепло, затем усадил на лавку.
— Партейный? — спросил он.
— Да.
— А я-то дурак.
Так мы познакомились.
Он сидел на кровати, курил вонючую сигарету, какой-то вроде бы «Дымок». Одновременно колол короткие дровяные чурочки и тут же подкладывал в печку. Я спросил, сколько ему лет. Оказалось, что пошел девяносто четвертый.
Иван Павлович был глуховат, мне приходилось громко говорить каждую фразу. Но ведь в таких случаях намного приятнее слушать, чем говорить. Вскоре я забыл про все свои неудачи. Нет худа без добра! Я не без тщеславия вдруг обнаружил, что старик был удивительно похожим на одного моего литературного героя… Поэтому встреча была приятна вдвойне.
Домок был небольшой, новый, теплый. Косяки, стены, двери и потолок еще не успели почернеть. Печка с плитой грела хорошо. В углу размещался стол, заставленный немытой посудой, у кровати стоял сундучок с кой-какими инструментами и пачками того же «Дымка». Старик периодически брал топорик и колол дрова на деревянном обрубке, не вставая с кровати. Обут он был в валенки, одет в засаленные штаны с заплатами на коленях, в сатиновую, кажется, синего цвета, рубаху и пиджачок неопределенного фасона.
Иван Павлович говорил со мной, как со старым знакомым. Меня смущало сначала то, что он хоть и умеренно, и всегда к месту, но употреблял матерные слова. Но и к этому как-то привыкаешь…
— Родился-то я тощоват. Худенькой был, морной. А бабу взял хорошую, очень матерую. Иной раз сам ее побаивался.
— Чего ж такую взял? Поменьше бы выбрал. — А пахала больно добро!
— Сам-то не пахал, что-ли?
— Ходил, носил ей завтрекать.
Было непонятно, шутит он или говорит всерьез, но разбираться мне было некогда.
— Я то, что, — продолжал он. — Сам женился, меня не приневаливали. А вон Харитон-то Иванович…
— Кто, кто?
— Да Харитон Иванович, совдат.
…Мне было странно слышать о Харитоне Ивановиче, солдате николаевского времени, потому что рассказывали о нем так, как будто я его видал, или, по крайней мере, слышал о нем. Словно все это произошло на днях.
— Двадцать пять годов прослужил Харитон Иванович. Пришел домой, а ему от начальства приказ: «Женись!» Харитон Иванович говорит: «Какой из меня жених?»— «Нет женись. Вот эту бери». Припасли уж с другим робенком. «Не буду». — «Нет будешь». — «Нет». — «Ах, вот как?» Вызвали в волость: «Дать ему двадцать горячих!» Виц нарубили. Начальник из избы попросил всех выйти, спрашивает: «У тебя, Харитон Иванович, голос-то хороший?»— «Добр голос-то», — говорит Харитон. — «Дак ты реви, как медвидь, а я тебя хлестну не шибко». Харитон на скамью лег и порток не снял. Хлестнули разок, он и взревел. Тут другой начальник, с уезда, в избу заходит: «Хватит, хватит ему». Я тогда мал был. А женили Харитона Ивановича все одно. — Дедко подкинул в печку. — Теперь-то лучше, розгами не дерут. У нас, помню, барин был очень хороший, конфеты народу на праздники покупал. А другой — сука. До того злой, что и с народом не здоровается. Мужики и задумали: как барина уничтожить? Весной пахали, он идет. Сел за куст. Все время за этот куст ходил, сидел подолгу. Пища хорошая. Ну, а тут только сел, его раз! С заду бухнули из ружья. Посередь поля яму вырыли, закидали. Потом запахали и заборонили ровненько.
Иван Павлович помолчал.
— Вот есть такая книга: «Самое мудрое слово». Не читывал?
— Нет.
— А я-то ее в руках держал, — Иван Павлович даже причмокнул с досады, дескать, близко локоть, да не укусишь. — Держал, держал я эту книгу. Все в ней точно прописано, что есть и что будет. Может, она и сейчас где-то близко лежит. Да никто не знает, где.
— Библия, что ли?
— Нет, не Библия! Библию я знаю, это другая, не Библия.
Он вновь помолчал. И пристально поглядел на меня:
— Ты в невидимую силу веришь?
— Да не очень.
— Есть! — он бросил топорик на пол, под ноги. — Вот мы с Анкой, сестрой, робетешками были. Послали нас за рыбой. К пирогам надо успеть, к рыбникам. Идет с озера, корзина тяжелая. Устали. Маленькие еще. Давай, говорю, посидим. Сели около деревни. Солнышко вот-вот подымется. Глядим, выходит к пруду баба. Разболокается. Стала голая. Заходит в пруд. Мы глядим, нас-то она не видит. Лобок оммочила, постояла маленько и бульк с головой в воду! Только круги пошли. Мы с Анкой глядим. Нет и нет бабы. Не выныривает. «Ведь утонула?» — «Утонула». Солнышко из лесу выкурнуло, а бабы нету. Мы сидим, ждем. «Ой, рыбу-то надо к пирогам!» Побежали. Дома рассказываем: утонула баба, видели сами! Чья? А это, говорят, Домна-ворожея. В ночь на Иванов день траву ищет. Днем пошли в эту деревню — баба живехонька. Сами видели — утонула. Вот. А ты говоришь….
Я ничего и не говорил, стараясь быть равнодушнее. Чтобы не сбить старика, поглядел в ночное оконце. Снег желтел под луной, темнели молодые недвижные елки. Призрачная ночная даль озера чуялась далеко-далеко, на многие километры.
— А то еще другая ворожея. У одной семьи украли одежу. Все унесли, до нитки. Робята в совдатах служат, а всю ихнюю одежу унесли. Отца с маткой расквелили-расслезили, нет одежи. Хозяйка и пошла к ворожее. Так и так, укажи, кто унес. Ворожея говорит: «Вот, матушка, иди по всем домам. Иди да говори: «Ночевали здорово, здравствуйте, все ли ладно?» Хозяйка так и сделала. Везде на ответ слова одинакие: «Слава богу, все ладно». А в одном дому говорят: «Все бы ладно, да бабу в больницу увезли». Пошла она в больницу к той бабе и говорит: «Пока чужое в чулане, домой не бывать. Не выхаживать!» Та из больницы выпросилась. Обратно все сама принесла. — Иван Павлович опять закурил. — У мамки, помню, рубель из кошелька потерялся. «Ванька, ты взял, больше некому!»— «Не брал». — «Отдай, кому говорят!» — «Не брал! — «Вот сичас вицу возьму!» А я уж был порядочный, не боялся. Отца на войне убило, рос вольницей. Попробуй, думаю, тронь, я как дам, так и вица улетит. Анка, сестра, ей меня жаль, эдак парня костят. А матку того жальчее. Рубля-то нет. Мамка плачет: «Ванька, лешой, последней рупь уволок!» Анка меня за сарай вывела: «На, возьми у меня рупь, отдай мамке». Я говорю: «Давай, я отдам, долго, что ли?» Она рубель подала: «Только скажи, ты взял?» — «Не брал». — «Отдай рупь обратно!» Я отдал, потом оне на меня обе: «Вот ужо пойдем на праздник за озеро, там ворожея скажет. Ты взял, больше некому». А мне что? Пойдем, я за озером не бывал. Хоть погляжу, какие там дома да потолоки. Как на корёжках катаются. Масленица. Пришли за озеро, я рад, место новое. И забыл, пошто привели. А меня сразу к ворожее. Она на каменной плите лежит уж сорок годов. И без пролежей, ховки[5] сама показывала. Ей надо сести, она за ремень на руках приздымается. Ремень сыромятной к потолку прибит. Меня увидела, говорит: «Ой, ой, экого маленького да в такую даль. А и денежки-то нашлися!» Мы домой пришли, мамка руками всплеснула: «Ой, Ванька, прости меня грешную! Рубель-то, овчину когда делали, отдала. Забыла». Вот, думаю!..
Иван Павлович, словно комара, пришлепнул ладонью к колену смачное непечатное выражение. И тут же рассказал историю ворожеи, которая пролежала сорок лет на плите:
— В девках она была очень красивая. Друг у ее был, сбиралась за него замуж. Ей говорят: «Он уж с другой девкой венчается». — «Я его из-под венца уведу!» Побежала к церкве, а далеко, через лес. Бежу, говорит, по дороге, сама не своя, вдруг елка поперек дороги хлесть! Еле перелезла, опять бегу, а с другой стороны другая елка хлесть поперек. Лес так и валится, то слева, то справа. Прибежала к церкве, а оне уж на коней садятся, обвенчались. Заплакала. Пошла к баушке. Баушка говорит: «Не плачь, милая! Ты другая невеста. Будешь ведать тайную силу, будешь людям судьбу говорить».
— А мужики были колдуны?
— Нет, у нас не было. Мужикам это дело не далось, только баушкам. Вот и сичас у однех корова стельная из лесу не пришла. Облазили всю поскотину, искали двое суток — нет коровы. Сходи, мужику советуют, к баушке. Денег не пожалей. Да денег-то нет, говорит. Взял двадцать копеек, пошел, так и так. «Скажу», — баушка говорит. — «Сколько надо-то?» — «А сколько есть». — «Да вот только двухгривенной». — «Ну, да и хватит. По какому теленку корова-то?» — «По первому, первотелок». — «Вот, найди такого человека, чтобы первой родился. Хоть старик, хоть робенок, только чтоб у матки первой. С ним и поди в поскотину». Он нашел такого. Только завор[6] перешли, корова стоит. И теленочек. Весь лужок вытоптан. Стояли не один день. Сколько разов проходил и не видел. Закрывало, вишь. А тут сразу открыло.
Я спросил:
— А почему мужикам колдовство не дается?
— Дак ведь баба в любом деле мужика хитрей! — Иван Павлович опять употребил нецензурное выражение. — Вот один с бабой-то хорошо жил. А она и занемогла. Пошла в больницу: «У меня ниже пупа так вьет, так вьет». Дохтур ее осмотрел, отвечает: «Все ладно, только с мужиком не спи». — «Долго ли?» — «С годик». Пришла домой, мужик спрашивает: «Ну чево?» — «Да вот, спать вместе нельзя». — «Сколько время?» — «Да довгонько». — «Ишь мать-перемать. Ну, да ладно». Легли спать. А оба в самолучших годах. Мужик вертится с боку на бок. Баба спрашивает: «Чего не спишь-то?» — «Да чево. Знаешь сама». — «Вот, унеси водяной. Терпи уж». Утих. Потом опять заворочался, как на клопах. А баба уж усыпать стала, спрашивает: «Чево?»— «Нет спасу. Как нарошно». — «Ой, тебя лешой! На вот рупь, иди. Найдешь дак и ладно». — «Да где?» — «Вон к Машке иди, она ночевать пускает». Мужик рупь взял, катаники обул. Пошел к Машке. В ворота кулаком стукает. Та вышла в сени: «Кто крещеный?» — «Да я!» — «Чего надо?» — «Да вот, так и так. И денег дала». — «Сколько денег-то?» — «Рупь тольки». — «Ну, ладно, ночуй». Утром пришел домой, жена спрашивает: «Каково ночевал-то?» — «Все ладно». — «И деньги взяла?» — «Взяла». — «От сотона! А я-то ни с кого ни копеечки не брала…»
Иван Павлович снова подкинул в печку, я откашлялся. Разговор хоть и был интересный, но явно пошел не в ту сторону, и я спросил у него про его солдатскую службу. Он рассказал, как воевал с «австрийцем», как вернулся домой, а дома была такая голодуха, что люди ходили «по батогу в каждой руке». Дело было как раз когда «лопнула» царская власть.
— Сестра моя, Анка, с робенком. Поп на робенка молитвы не дал, она ему, вишь, бревна не привезла. Ей как привезти, ежели и лошади нет? Пришел поп в дом, она урезок хлеба заняла у суседей. Подала. Он говорит: «Ты что мне даешь? Я не нищий». В печи кошка варилась. Она говорит: «Вот, батюшко, кошку варю. Ись нечего». — «Век бы тебе кошек варить». Дверями хлопнул. Ну, думаю, я его когда-нибудь потрясу. У меня ружье было. И сичас есть. Заприметил, что поп сидит, на озере удит. Сусед мой тоже пошел на озеро, а поп ему кричит: «Не подходи!» Я ружье за плечи, собаку свистнул. Пошел к попу. Он увидел, говорит: «Подходи, подходи, Иван Павлович! Поудь рядом со мной». На шиша мне твои ерши! У меня вон собака, сичас зайца выгоним. Подошел к попу, говорю: «Хотел я тебя, батюшко, в озере оммочить. Да вот бог отвел, согрешить не дал. А кабы ты сказал мне такие слова, как и суседу, я бы уж оммочил». А то, помню, послали на лесозаготовку. Колхозы начались, думали, всего на нидилю. А оно вона кака. Я норму вырубил и вывез к воде. Домой приехал, надо скоро пахать. Только соху направил, мне говорят: «Мы тебя назначили строить мостик». Пошел в исполком, как так? «Строить! Не разговаривать». И мужик-то знакомый. Ну, думаю, я тебя из ружья дуну. Подстерегу. После одумался, ведь живая душа. Дело на третий день праздника, пошел к нему домой. Нету. Заходит: «Тебе кто на квартеру разрешил заходить?» Я смолчал и говорю: «Да вот так и так. Замени, дело такое, пахать больше некому. Говорю, овцу заколю, мяса тебе принесу». Он подумал и говорит: «Больно у тебя баба шибка. По народу сразу пойдет». Я говорю: «Моя баба народу не боится, это верно. А меня еще побаивается». — «Ладно, приноси». А овца у меня сдохла. Мы самогонку на праздник гонили с евонным свояком. Пойдешь, говорю, скажи: «Мяса хватит».. Он пришел, говорит ему: «Мяса хватит!» Сразу от меня отступились, поехал пахать.
— В колхоз-то вступил?
— Вступил. Послали раз на овин снопы сушить. С однем стариком. На два гумна. Его на одно, меня на другое. Хорошо. Я ночь просушил. Дров спалил целую клетку. Утром пришли молотить, а и овин не насажен. Ладно, пойдем на то гумно. Пришли, а там печь холоднехонька. Старик-то поумнее меня, с вечера наверх слазал. Доглядел сперва, да и ушел домой. А я-то, дурак, всю ночь сушил. Дымом глаза выело.
— Ну, не все время ведь такие были порядки.
— Чево?
— Не все же время такая неразбериха была? — мне пришлось кричать, чтобы Иван Павлович услышал.
— Так, так. Одно время и в колхозе хорошо жили, А после войны опять худенько. А то кукурузу ету. Либо на силос мода пошла. Траву-то силосовали одинова, семь человек. Яму набили, надо закрывать, умяли трактором. Посчитали друг дружку — только шесть. Где семой? Давай искать. Траву разгребли, он пьяный спит. Засилосовали. Хорошо, что лежал скрайчику, трактор не раздавил. А ты говоришь порядки. Осоки-то вон на озере. Сто голов можно бы прокормить, а косить не дают. Я плюнул, пойду, думаю, покошу себе, все одно пропадет осока. Накосил два стожка. Сусед идет, говорит: «Ничего не выйдет, отымут». Ну, уж отымут, так и отымут. Пусть. И верно, описали. Бирки навесили на стожики-то. А я зимой на чунках[7] поехал, думаю, все одно увезу. Бирки ихние — в снег. Сено перевозил домой, жду, когда ко мне меры примут. В конторе говорят: «Сено по озеру совхозное кто косил?» Всех перебрали, записали. Сусед говорит: «Сиверков тоже косил» И меня туды, в список. Вызывают в контору. Вот, распишись, получи деньги. Дак вот порядки. Я думал, оштрафуют, а тут и денег на вино дали. Какие это… порядки?
Иван Павлович замолчал. Я почувствовал, что надо уже уходить, была полночь. Он расколотил кочергой догорающую головешку, собираясь закрыть трубу.
— Угару-то не боишься?
— Печка добра, угару не копит. Не умру. Мне бы только до весны-то дожить. До токов. Как на тока выйду, так кряду и оживу. У меня и ружье есть.
Я подивился: старик совсем глухой, а собирается на тетеревиные тока…
— Придешь ишшо? — спросил Иван Павлович. — Я тебе про урядника расскажу.
— Приду. Приеду еще.
— Когды?
— А утром в субботу.
— В ту?
— В ту.
— Приезжай, приезжай! Всю нидилю ждать буду.
Он закрыл за мной скрипучие от мороза ворота. Луна светила высоко в небе. Бескрайняя снежная даль Кубенского озера терялась в ее призрачном свете. Стояли вокруг темные елки. Деревня Пески давно спала.
Переночевав, я уехал в Вологду с твердым решением приехать сюда утром в следующую субботу. Но дела помешали приехать. Я отложил поездку на третью, затем на четвертую субботу. Потом совсем закрутился. Приехал в Пески через полтора года. Но Иван Павлович не смог рассказать мне про урядника. Теперь он лежал в земле, на веселой горушке, рядом с деревней.
В его домике жили то ли изыскатели, то ли какие-то исследователи Кубенского синего озера.