Он приходил в деревеньку неожиданно даже для нас, ребятишек. Как снег на голову. Снимал с плеча громадный холщовый мешок со своею таинственною поклажей, садился на траву прямо посреди улицы, переобувался. Долго кряхтел, кашлял, не обращая никакого внимания на ребятню. Но мальчишкам-то было известно, что все это нарочно. Вот соберемся вокруг все, со всей зеленой улицы, из всех заулков, и начнется самое интересное. Что начнется? Мы и сами не знали что, знали только, что что-то наверняка будет. Потому что в деревне опять появился он, то есть костлявый худой Гриша Фунт.
На вид этому Грише было годов семьдесят, но это только на вид, ему едва исполнилось сорок пять. Он вернулся с войны с искалеченной левой рукой и теперь ходил по деревням с паяльником, чтобы прокормить своих кровных, как он говорил.
Черное, вернее, землистое с большим кривым носом лицо его находилось в постоянном движении: он все время то причмокивал, то подмигивал, то плевался, то посвистывал, то морщился, то похохатывал. Даже уши у него способны были двигаться без посторонней помощи, а язык… Про язык и говорить было нечего.
Итак, он садился на траву и приходил в себя после четырехкилометрового, почти всегда голодного перехода, кашлял, отплевывался и вынимал табак и кресало (катюшу). В левой изуродованной руке двумя, теперь уже не поймешь какими, искалеченными пальцами он зажимал кремень и маленький кусочек трута. Ребятишки ждали, смотрели, как он будет высекать огонь. Гриша вдруг тыкал длинным кривым пальцем в голое брюхо какого-нибудь восторженно глазевшего карапуза:
— Мишка, это у тебя чего?
Мальчонка опасливо отстранялся на безопасное место, молчал.
— Ну? — продолжал Гриша. — Аль язык проглотил?
— Да пуп!
— А почему не подписано? Кто тебе поверит, что пуп? Надо, батюшко, подписать. Ну-ко, вот у меня и карандашик есть. Химицской.
Мальчонка подходил с простодушным восторгом ближе и выставлял брюхо вперед. Гриша вынимал из кармана карандаш, потом плевал на пальцы, мазал живот слюной и старательно выводил печатные буквы: его пуп. Довольный мальчишка с гордостью и еще большим восторгом бежал по деревне, а Гриша просил кого-нибудь принести из избы ножницы. Он ловко показывал фокус с ножницами либо доставал из кармана особым способом сложенный бумажный конвертик. На конвертике был нарисован солдат в высокой фуражке.
— Шел солдатик из похода с девятьсот шестого года! — начинал Гриша, и ребятня обступала его со всех сторон.
— Нёс подковку и часы! — из пазух конвертика один за другим вынимались уголки, и в левой руке солдата оказывались часы, в правой подкова.
— Часы променял на фунт колбасы, — отгибался еще один уголок.
— Подковку променял на сороковку, — отгибался еще один. — Наелся, напился, царем оборотился.
Вместо солдата на развернутом конвертике красовался теперь царь, но всё еще только начиналось. Гриша отгибал углы по складкам, конвертик оставался таким же, а рисунок всё время менялся.
— Надоело быть царем, сделался барином. Надоело быть барином, сделался татарином. Надоело быть татарином, сделался извозчиком, — отгибался очередной угол, и ребятишкам открывалась другая картинка. — Надоело быть извозчиком, сделался перевозчиком.
— Катался, катался, к чертям в плен попался!
Все углы были отогнуты, листок разворачивался окончательно и детским взорам открывалась последняя, во весь лист картинка: солдат упал из лодки и барахтается в воде, а вокруг кишмя кишат когтистые черти.
— Вот теперь и сложи в обратное направленье!
Пока ребятишки наперебой начинали складывать этот занятный фокус-конверт, Гриша вынимал из мешка сделанную из ведра треногу-жаровню, большой нелепый паяльник и пару старых напильников. Две-три хозяйки уже стояли над ним, держа в руках то самовар с отвалившимся краном, то котелок с дыркой, то прожженную алюминиевую миску.
— Ой, Григорей, хоть ты пришел-то.
— А куды я деваюсь? Я вашу деревню не обхожу. Чего с самоваром-то?
— Да вот опять крант вывалился, ты и паял. Гриша внимательно изучал самовар, совал палец в дырку, говорил:
— Нет, матшка, это не я паял. У меня бы не отвалилось.
— Да еще летось прихаживал! Как сичас вижу, у меня того дни сажа в трубе горела. Вспомни-ко!
— Сажа? Горела сажа-то. Забыл, кто на крышу-то лазил. Вроде бы тоже я.
— Это и есть.
— Нет, матшка, не я паял.
И Гриша опять внимательно изучал самовар.
Потом ему приносили углей, он разжигал жаровню и, пока грелся паяльник, шаркал напильником самоварный кран и место, откуда этот кран вывалился. Бережно доставал олово и крохотную бутылочку с драгоценными каплями соляной коричневой кислоты. Где он достал кислоты, никому не известно, но кислота никуда не годилась. Гриша напрасно мазал ею по металлу куриным пером. Олово на большом черном паяльнике совсем не держалось. Гриша сопел и подолгу тыкал паяльником в место пайки. Наконец-то какая-то оловянная капля схватывалась с краном и самоваром, мастер кое-как приляпывал кусочки олова вокруг крана. И подавал изделие терпеливо и почтительно ожидавшей хозяйке:
— На-ко, матшка! Да неси-то помаленьку. Не колони обо что крантом-то. Ежели и потечет, дак не больно много, а ты посудину какую-нибудь подсовывай.
— Ой, спасибо, Григорей!
За работу ему давали кто что мог, он ни от чего не отказывался. Кто тащил пару яиц, кто корзинку картошки. Иные просили сделать в долг, он охотно соглашался, приговаривая:
— Долг не веревка, не сгниет.
Котелки и дырявые миски Гриша клепал свинцом, ведра— если дырка была иголочная — замазывал густой масляной краской.
Пока он пичкался с допотопной посудиной, старухи и бабы стояли над ним, спрятав руки под свои передники, а ребятишки таскали его нелепые железяки.
— Отойди, пазгну! — беззлобно ругался Гриша. — Ишь, рукосуи!
Но никто из ребятишек его не боялся, а тут подходил новый клиент
— Зубы-ти, Григорей, не рвешь? Третий день болит у золовушки. Не пьет не ест, не знаем, чего и делать.
— Замуж подет, дак вырву.
— Сиди страшной.
— А вот, говорю, слушай-ко! Как в округе от зубов-то спасаются. Не слыхала?
— Нет, Григорей, не знаю. Кабы узнать-то.
— А напьются да врукопашную. Друг дружке зубы выбьют, оне и не болят. Самое это верное средство. И денег на лекарство не много идет.
— Ой тебя водяной! Ой, ты, сатана, опять замолол. Женщина просит у Гриши кислоты, чтобы помазать золовкин зуб. Гриша не дает, бережет бутылочку как зеницу ока. Он выбирает кого-нибудь из ребят, которые постарше, велит стеречь мастерскую и идет в дом спасать золовку от зубной боли.
Измученная, с завязанной головой женщина готова на всё, только бы помогло. Гриша берет лучинку потоньше, наматывает на кончик немного кудели:
— Отвори рот! Не шевелись!
Прищурившись, он старательно мажет кислотой больной зуб. Женщина с глухим мычанием валится на кровать.
— К утру пройдет, — авторитетно заявляет Гриша. — Должон.
И бережно закупоривает бутылочку с кислотой.
Заодно он похлебает какого-нибудь варева. В другом доме долго чинит часы-ходики. Хозяйка не знает, как ему угодить:
— Больно неловко без часов-то, ночью пробудишься, а в избе — как в погребе.
— Пойдут. Сделаю.
Гриша снимает часы со стены, свинчивает ржавые стрелки, снимает циферблат и полчаса разглядывает механизм:
— Таракан, вишь, залез. В самый центр в шестеренки. Вот им и нет ходу-то.
— Чево?
— Смазать, говорю, надо! Есть карасин-то?
Часы смазывают керосином, но они все равно не идут. Гриша цепляет на гирю дополнительный груз, какой-нибудь старый замок или железку. Выслушивает стук, передвигает маятник — всё бесполезно. Стукнув раз с полдесятка, часы отказываются служить, но Гриша тоже упрям и предлагает:
— Нет, не сделать мне на разу! Надо домой, ежели. Дома сделаю
— Да уж ладно, коли! Отступись.
— Часы да баба — самое ненадежное дело.
— Это пошто?
И начинался новый разговор, в избе незаметно скапливалась куча народу.
Гриша уходил из деревни уже ночью, иногда ночевал. И так он приходил по нескольку раз в лето, появлялся и зимой, и осенью. Женщины ругали его за отвалившиеся самоварные краны и дыроватые ведра, но когда его долго не было, то ругали за то, что не идет, не показывается.
Однажды он не появлялся ни разу за все лето. Женщины, обсуждая это дело, сообщали друг дружке, что с Гриши потребовали «патен», что Грише больше не бывать, не хаживать по деревням: он и паяльник будто бы кинул в крапиву. И сразу стало как-то скучно, особенно ребятишкам.