Я крепче сжал баранку, словно боялся от волнения выпустить ее из рук. Виолета тоже смутилась, встревоженная нечаянной встречей. Я слышал ее прерывистое дыхание. В кабине довольно тесно, далеко не отодвинешься. К тому же ехать вот так вместе и не думать друг о друге нельзя.
Она сложила руки на сумочке и не смела пошевелиться. Оба мы абсолютно не представляли себе, как держаться дальше, с чего начать разговор. Машина громыхала на выбоинах, но я отчетливо различал каждый звук в моторе. Он работал нормально. И с фарами все в порядке — далеко освещают дорогу.
— Ты все еще в общежитии? — неожиданно произнесла она, быстро взглянув на меня и словно сразу же пожалев, что нарушила молчание.
— Да, все еще там.
— Наверное, неприятно в общежитии.
— Нет, отчего же… Приятно, — ответил я.
— Неудобно.
— Ничего, мне удобно.
Она замолкла. Небось подумала: «Все такой же упрямый». И назидательно, как десять лет назад, проговорила:
— Тебе надо снять комнату.
— Там ведь тоже комната.
— Много расходов.
— Хорошие комнаты не дешевы. Частники дерут.
— Да, но зато отдельно, самостоятельно.
— А что мне в этой самостоятельности?
Я ждал, что она мне сейчас «выдаст», как бывало. Она не замедлила это сделать, язвительно сказала:
— А толк в том, что не придется жить под одной крышей с такими, как Евгений Масларский.
Мне стало жалко Виолету. Понял, что ревность ее гложет. Опять (в который уже раз?) она обманулась. Я видел ее утомленное лицо. Ни пудра, ни помада явно не помогали. Около рта — морщинки, глаза усталые. Такое впечатление, что перед тобой состарившийся ребенок. Жалость к ней сдавила мне сердце. Неужели я позволю себе злорадствовать? Решил больше не противоречить, не подливать масла в огонь. Раньше, когда мы были женаты, такого я за собой не замечал. Видно, становлюсь добрее, во всяком случае, снисходительнее.
Несколько минут мы молчали. Потом я проявил инициативу: спросил, не в этом ли квартале она живет. «Да», — ответила она. Из дальнейших расспросов я узнал, что запахи с химического комбината долетают сюда только при восточном ветре, но это случается редко. К тому же река рядом, освежает воздух. Квартал явно с будущим. Строят здесь очень много. Болгарину только дай волю — немедля начнет строить дом. В сущности, это положительная черта. Не так ли?..
Она оживилась. Не знаю почему, но вдруг вспомнились конфеты, которые она мне прислала ко дню рождения. Ассоциация странная, но вполне логичная. Мне стало неловко, что до сих пор ее не поблагодарил. Хотел было прервать ее, но передумал — жаль было портить ей настроение, уж очень увлеченно хвалила она квартал. Возле реки, оказывается, живописные уголки — плакучие ивы, беседки, много роз, теннисный корт, даже свой альпинарий. У меня чуть не сорвалось: «А как насчет эдельвейсов?» Вовремя спохватился. Она говорила серьезно, и ее серьезность передалась мне.
— Да, у нашего квартала большое будущее. И квартиры отличные.
— Я сегодня видел.
— Прекрасно! А где?
Я рассказал про Лачку. Она сначала никак не могла припомнить, кто это такой, но когда я пояснил, что он заведует закусочной, сразу вспомнила. Заметила, что живет неподалеку от него, но в подробности вдаваться не стала. А когда я попробовал его хвалить, ее странное молчание меня несколько озадачило.
— Он, видно, человек трудолюбивый, — сказал я. — Своими руками построил отличный дом. Это ведь непросто. Очень трудолюбивый.
— Да, — ответила она. — Этот трудолюбивый человек получил последнее предупреждение за свою «деятельность» в закусочной.
— Да что ты! Просто не верится.
— Отчего же? Старается человек… как все мошенники.
Виолета открыла сумочку, чтобы достать платок. Я снова ощутил давно знакомый мне аромат ее духов, и это было очень приятно. Она вытерла свой вздернутый носик, сердито глядя прямо перед собой. «С чего она так разозлилась?» — подумал я, а вслух сказал:
— А ты все такая же идеалистка, как и прежде.
— Куда там!
— Серьезно.
— Нет, я стала хуже. Злая. — Она запихнула платок обратно в сумочку, щелкнула замком, словно хотела кому-то отомстить. — Люди меня сделали злой.
Мы снова помолчали. Я боялся продолжать разговор — кто знает, чем это обернется. К тому же мы приближались к железному мосту, а от него до центра города рукой подать.
— Можешь остановиться на площади, перед самым заводом?
— Где пожелаешь, — ответил я.
Виолета, видно, почувствовала, сколько доброжелательности я постарался вложить в эти два коротких слова. Во всяком случае, она улыбнулась, настроение у нее снова поднялось. Это было заметно хотя бы по тому, с каким интересом смотрела она сквозь стекло кабины.
Обогнув театр, я погнал машину к заводу. Весь остаток пути мы не проронили ни слова, как будто высказали все, что можно было сказать.
На площади перед заводом светло, хоть иголки собирай. Я спросил:
— Что это тут за торжество?
— Литературный вечер, в память об одном поэте. Приходи! Будет интересно. Вечер начнется через час.
Я затормозил точно перед входом в клуб, где она и просила. Постарался. «Спасибо!» — сказала Виолета, вылезая из машины. Не забыла она и поблагодарить за рекомендацию, которую я ей дал.
— Я уже перешла работать в заводскую библиотеку, — сказала она, — теперь будем видеться чаще.
— Конечно, Виолета.
— А сегодня вечером тебе бы не повредило послушать стихи. Или ты по-прежнему ненавидишь поэзию?
— Пожалуйста, не говори так.
— Да чего уж, я ведь знаю.
Она повернулась и победно простучала каблучками к ярко освещенному подъезду.
И вот через час я оказался на литературном вечере. Партер и оба балкона были переполнены. Люди у нас любят литературно-музыкальные концерты. К тому же в конце обещали показать кино.
Не без смущения вошел я в зал: с ярко освещенной сцены уже читали доклад. За столом рядом с кафедрой со смиренным видом расположился президиум. На заднике сцены висел портрет поэта, выполненный углем. Скорее всего, работа нашего заводского художника. Портрет обрамляли лавровые ветки.
Какая-то женщина в синем халате, вероятно распорядительница, провела меня в первый ряд, где обычно оставляют места для официальных лиц. Я еще больше смутился от этого внимания, тем более что из ближайших рядов меня разглядывали с откровенным любопытством. Лишь усевшись, я немного успокоился и тут обнаружил, что в президиуме находится моя бывшая супруга, бригадир Иванчев, Драго и Гергана. Докладчик, незнакомый мне паренек с буйной шевелюрой и, судя по всему, близорукий, читал, уткнув нос в исписанные листки. Ему явно мешала лампа, светившая прямо в лицо. Он назвал самоубийство поэта знамением времени, в которое тот жил. Так, значит, поэт не умер, а покончил с собой? Это меня очень заинтересовало. Я стал вслушиваться в то, что говорил докладчик. И чем дальше слушал, тем становилось интереснее, потому что паренек начал цитировать стихи поэта. Я невольно ловил их, словно мячи, которые мне подбрасывали со сцены. Стихи западали в душу — казалось, они относятся непосредственно ко мне.
… В воскресный день на торжище на берегу Марицы
вы сможете увидеть — продают пальто…
Прошу вас, люди, посмотрите:
купил его за тысячу, за сотню уступлю —
пальто, но не себя, нет, сам я не продамся…
Не будет никогда товаром песнь моя…
Мне очень грустно, грустен этот мир…
Мой друг, тоска меня снедает…[3]
Мне очень хотелось понять причину душевных терзаний поэта, мой интерес к нему рос, казалось, я познавал самого себя. Почему он покончил с собой? Я вдруг почувствовал, что меня подавляет этот огромный зал, наполненный людьми, которые пришли услышать правду. В чем она, эта правда?.. Жил на свете юноша, обуреваемый жаждой подвигов и славы.
…Буйный ветер, налетай, закружи надо мною!
Не давай мне заснуть и забыть хоть на миг
все былые улыбки и слезы,
эти зори над городом нашей мечты
и леса, что одели дома,
исхоженные мной мостовые.
Я не вправе смирить эту вечную в сердце тревогу…
Я не все понимал из того, что говорилось со сцены, а еще труднее было согласиться с толкованием стихов, которое давал докладчик. Он, видно, любил поэта, но вроде бы не решался сказать всего, что знал о нем. Он рассказывал о родном селе поэта, о ватнике, в котором тот приехал строить наш город, о воспетых им лесах новостроек… Говорил о могиле поэта, о поросшем травой одиноком кургане, мимо которого бегут по равнине поезда… Дымят трубы, встает над землей солнце, к нему тянется трава — поэт живет. Я все больше и больше погружался в свое одиночество, которое и прежде смутно ощущал, но никогда не принимал близко сердцу. А вот сейчас словно бы ворвался кто-то мне в душу и бросил упрек, что я многое загубил в собственной жизни своим равнодушием и безразличием.
…Я жаждою томим,
но утолить ее хочу не в кране медном,
а в кристально чистом роднике,
что плещет под нависшею скалою, —
колени преклонив,
я прямо из него стремлюсь впитать земли живую влагу…
Ты плачешь, мама,
теплую слезу роняешь на бесчувственно холодный камень..
В любом из человеческих сердец
всегда мечта таится — жажда ласки…
Но почему, родные колыбели, так рано изменяете вы нам?..
Я прикинул по годам и понял, что поэт — мой ровесник. Мечты и печали, стремление бороться — все это было общим для нашего поколения. Человеку вообще свойственно грустить, ощущать неудовлетворенность самим собой. Но почему он, мой ровесник, так поспешил? Мне захотелось увидеть его рядом, в соседнем кресле, я похлопал бы его по плечу, но это невозможно: он уже в могиле, укрыт холодной землей, так что с ним не поспоришь, не упрекнешь в излишней поспешности. В конце концов, разве у меня не было оснований сделать то же самое? Слезы подступают к глазам — моим бесстрастным глазам. Кого я оплакиваю? Мертвого? Или живых, затянутых водоворотом дней и событий? Неужели нас до такой степени ослепили собственные подвиги, что мы перестали замечать ослабевших, вынужденных покидать наши ряды?
…Мятущейся души моей порыв,
мой крик, взорвавший утреннюю тишь покоя, —
лети повсюду в поисках ответа,
лети и правду отыщи…
Лети, схватись с бетоном в споре,
Коль выпадает радости момент,
всегда я знаю, что тому причиной,
но никогда не знаю, почему
вдруг скорбь заполонит всю душу…
Доклад закончился. Паренек с буйной шевелюрой ушел. И президиум покинул сцену. Я сидел, уставившись в одну точку, и не знал, как вырваться из плена нахлынувшей на меня тоски. Вдруг я почувствовал чью-то руку на своем плече, поднял голову — Драго. Он улыбнулся мне:
— Как дела? Идут?
— Идут, дядя Драго.
— Куда бы ни шли, только бы двигались…
Он был доволен — как-никак целый час на сцене, у всех на виду. Хорошо, что есть такие поэты. Оказывается, поэт был его приятелем; случалось, вместе пропускали по рюмочке-другой. Однажды лакомились и уткой.
— Вообще-то к еде он был равнодушен, а вот анисовку пил, как воду. От винца тоже не отказывался.
Драго присел рядом.
— Пили вместе, и не раз!.. Как-то, помню, до того набрались, что еле ноги передвигали. Доволок я его до почты, а дальше он ни в какую: «Желаю говорить по телефону с председателем Совета Министров. От этого разговора зависит будущее Болгарии!..» Большой был чудак!.. Да, беседовали мы с ним, вот как я сейчас с тобой. Однажды он здорово меня подвел, уснул, понимаешь, в парке на скамейке. А утром пошли люди на работу, увидели его, прикрыли от мух газеткой. Проснулся он, вскочил и давай стихи декламировать. Вот какие истории! Не поймешь, ни где начало им, ни где конец…
Я молча его слушаю. Перед нами стоит Гергана, строгая и недоступная. Может, и она по-своему переживала тревоги поэта, которые были нашими общими тревогами? Драго — что он понимает? Его оптимизм раздражал меня. Вот, пожалуйста, опять приглашает на карпа и утку, опять хвастает дочкой, которая устроилась в теплицу, где можно прилично заработать. Опять припомнил сына, что на государственные средства постигает науки, строит какие-то там планы, а какие именно, этого Драго не дано понять.
Я молчу, глядя в открытое окно.