Стараясь ступать как можно тверже, я шел по улице и даже пытался разобраться в ситуации, в которой оказался. До квартиры далеко. Надо миновать центр, свернуть к реке, перейти по мосту, и только после всего этого доберешься до дома Лачки. Путь долгий и трудный. И я по нему двинулся.
Расчеты мои явно оказались не самыми лучшими. Сначала я, кажется, ломился в закусочную, решив, что это и есть моя квартира. Проторчал там с полчаса, потом тронулся дальше. Пересек железнодорожную линию и направился на кладбище. Поискал могилу поэта, но, так и не найдя ее, снова вернулся к железной дороге. Как раз в это время проходил поезд, и мне захотелось догнать его. Поезд был скорый — ничего у меня не вышло. Тогда я перешел на другую сторону насыпи и пошел по ней: ждал, что вот-вот пройдет встречный поезд и уж на него-то я обязательно вскочу, хотя бы в последний вагон. И я бы это сделал, да поезда все не было… Долго ли я так шел, не помню. Никак не мог найти реку и мост, который надо было перейти. Все, что попадалось мне на пути, было сделано из твердого материала: камни, стены, даже деревья — я к ним часто припадал, чтобы убедиться, что они твердые. В камнях-то я был уверен, а вот насчет деревьев сомневался. Мне все казалось, что они из железа: я обхватывал стволы и бился о них головой, чтобы проверить, звенят или нет, и убеждался, что не звенят. Только тогда я окончательно уверился, что это деревья, а не железные столбы. И уж никто бы не смог меня разубедить.
Сколько все это продолжалось, не берусь сказать. Только очутился я перед заводским общежитием. В полной уверенности, что это и есть мое новое жилье, пинком ноги я распахнул дверь и поднялся по лестнице. Как обычно, из подвала несло брынзой, но ведь и у Лачки в доме такой же запах. Так что это меня не смутило. Я добрался до третьего этажа, направился к своей комнате. Толкнул дверь — заперто. Снова подергал ручку и услышал, как за дверью кто-то прошлепал по полу. Кажется, я крикнул, чтобы мне открыли. Щелкнул замок, — передо мной возникла полуголая фигура. Белые трусы, торчащие ребра, спина, изогнутая, словно знак вопроса.
— Тебе чего? — спросил я, пригляделся повнимательнее и узнал Евгения Масларского. Это меня разозлило. — Значит, ты залез в мою комнату? Так, что ли? И вместо того, чтобы сразу открыть, торчишь тут передо мной да еще задаешь вопросы. Чего тебе? Ну!
Он растерянно молчал.
— Ну! Отвечай!
Я толкнул его в грудь. Он охнул и растянулся на полу. Вот уж не ожидал, что он так быстро свалится. До чего же дохлый! Потом у меня мелькнула мысль, что он просто хитрит. Я уперся ногой ему в спину и обозвал подлецом. Тут он принялся кричать, перебудил соседей. В одном белье они повыскакивали из своих комнат и оттащили меня. Парень поднялся, начал стряхивать пыль со своих ребер. Я крикнул, что сотру его в порошок за то, что он залез в мою комнату. Соседи схватили меня за руки, а то бы я ему еще врезал. Меня куда-то повели. Куда — не знаю, только утром разобрал, что очутился в милиции. Попытался припомнить весь путь, проделанный за ночь, и не смог. Помнил только, что шел долго и вот очутился здесь, в этом помещении. Положение не из веселых, а я ведь не мальчик. Как теперь Векилову в глаза смотреть?
Солнце освещало подоконник. В камере я был один. Подошел к окну, приподнялся на цыпочки и выглянул наружу — надо же узнать, где именно нахожусь. Испугался — можно ведь и на работу опоздать, — постучал в дверь и попросил, чтобы меня отвели к следователю. Оказалось, следователь завтракает. Я начал протестовать, но милиционер не обратил на это никакого внимания. Привык к таким вещам.
Спустя некоторое время я услышал шаги в коридоре. Они приближались в моей камере. Забренчали ключи, и дверь отворилась. На пороге стоял Векилов, высокий, улыбающийся, с белоснежным подворотничком на кителе. Он уже позавтракал, во рту у него торчала зубочистка. И настроение у него было отличное. Может, потому, что стояло ясное утро, обещавшее теплый летний день.
Оставив дверь открытой, Векилов вошел в камеру, присел на соломенный тюфяк, поинтересовался, удобно ли мне было здесь ночью. Я ответил, что вполне.
— Ну да, ты привык, — усмехнулся он. Глаза его лучились. Можно было подумать, ему приятно сидеть со мной в камере, изучать условия, в которых содержатся арестанты. Смотрите, дескать, какой я демократ. Меня подмывало сказать, что для полного демократизма не мешало бы ему провести тут хотя бы одну ночь, чтобы со всеми условиями познакомиться. Но я решил не задираться, потому что на эту тему он смог бы проговорить не меньше часа. Спросил только, долго ли будут держать меня под арестом. Он ответил:
— Пока не протрезвеешь.
— Я уже трезвый.
Он посмотрел мне в глаза. Наверное, они были воспалены, потому что он спросил, не болел ли я чем-нибудь.
— Никогда.
— Завидую тебе. А я вот не могу избавиться от болезней.
Я посоветовал ему лечиться, а он ответил, что ничего не помогает.
— Расплачиваемся за грехи наши, — вздохнул я.
— Вот именно. Если, впрочем, борьбу можно назвать грехом.
— По отношению к здоровью — да. А по отношению к народу — нет.
Он долго смотрел на меня, потом неожиданно сказал:
— Ты умный человек. Почему выбрал себе эту профессию?
— Потому что она самая обыкновенная и ни у кого не вызывает зависти.
— Хитришь что-то. Ты бы мог стать директором предприятия, милицейским начальником, командиром в армии, председателем земледельческого кооператива… Преподавателем в экономическом техникуме, ассистентом в университете… Работником партийного аппарата… И чего ты застрял здесь? Ты орел! Тебе летать надо!.. Чего застрял-то?
Я засмеялся: и так каждый день пролетаю на «зиле» сотни километров. Мало ему этого?
— Нет, не тот путь ты себе выбрал! — настаивал он.
— Наоборот, мне очень нравится эта профессия. Прекрасная профессия!
— Давай без шуток…
Он поудобнее устроился на тюфяке, а мне предложил сесть на табуретку, стоявшую возле двери. Я пересел, и камера показалась мне вдруг довольно уютной. Солнечные лучи веером падали сквозь раскрытое окно. Долетал сюда и уличный шум, возвращавший меня во внешний мир. Я почувствовал себя спокойнее, потому что на тюфяке сидел начальник милиции, а моя милость восседала на табуретке — мы словно бы поменялись ролями. Не скажу, однако, чтобы это обстоятельство слишком уж меня радовало. Просто было любопытно.
— Послушай, — продолжал Векилов, — оставим глупости. Вопрос очень серьезный. Речь идет о твоем будущем.
— Каком там еще будущем? — возразил я. — Шутишь ты, что ли? Мне уже скоро сорок. Все в прошлом. И кроме того, эта работа больше всего подходит для моих расшатанных нервов. Не могу я долго оставаться на одном месте. Понимаешь? Дорога, движение — вот что мне нужно. Не хочу я никакой другой службы. Зарплаты хватает, а в почестях не нуждаюсь.
— Только бы тебя оставили в покое? Так, что ли?
— Приблизительно так.
— Скажи, пожалуйста, новый вид обывательщины! Бегство от ответственности. Никаких стремлений. Великолепно!
— Стремления остались в Хаинбоазе и Димитровграде[4].
Он сердито отмахнулся, и я умолк. Не хотелось злить его. Мы смотрели в раскрытое окошко и словно впервые видели солнечный поток, вливавшийся в камеру. Пыльный дощатый пол, на вешалке какой-то фартук, под ним приткнут веник и глиняный горшок. Все очень скромно — как жизнь этого человека, сидевшего сейчас на тюфяке и старавшегося проникнуть в мое будущее. Это мой друг, он любит меня и все же не может поверить, что мне ничего не нужно, что я доволен своим положением, что все другое усложнило бы мне жизнь, сделало бы меня излишне подозрительным и требовательным.
— Значит, нет у тебя честолюбия?
Я не сдержал усмешки и спросил:
— А что это за штука — честолюбие? Я вот считаю для себя делом чести сделать за день по нескольку рейсов, чтобы не задерживать строительство. Разве этого мало? Я непосредственно участвую в строительстве социализма.
— Твои возможности гораздо шире. Ты преступно невнимателен к требованиям жизни, растрачиваешь силы попусту. Неужели не понятно?
— Я не машина.
— Да, но сейчас ты машина… Придаток к своему «зилу».
Его слова глубоко задели меня. В самом деле, что такое каждый минувший день? Разве не череда рейсов?.. Я встал и предложил выйти наружу, вместо того чтобы тратить время в пустых разговорах. Векилов усмехнулся:
— Не забывай, ты арестант и доставлен сюда за нарушение общественного порядка. К тому же следствие еще не закончено.
Я ответил, что нечего ему меня разыгрывать, но он по-прежнему не трогался с места, только с вызовом глядел своими большими веселыми глазами. Я никак не мог понять, чего он добивается — то ли просто развлекается, то ли в самом деле решил перевоспитать меня на склоне лет. Зря старается: из старого дерева дудки не смастерить.
Наконец он поднялся и сказал, что сообщил уже на автобазу о моем задержании. Это меня порядком испугало, но он тут же успокоил:
— Я им сказал, что ты мне нужен как свидетель в одном важном судебном деле. Доволен?
— Спасибо.
— Пойдем-ка к Марице. Знаю, ты натура не поэтическая, но все же и тебе не вредно проветриться. Особенно после такой бурной ночи…
— Спасибо, — пробормотал я в недоумении. Мне показалось, Векилов готовит мне какую-то ловушку. Поэтому я смотрел на него с недоверием.
Он взял меня под руку и вывел из камеры, оставив ее открытой. Милиционер, расхаживавший по коридору, с изумлением воззрился на нас — такого ему еще не доводилось видеть. Мы миновали длинный коридор, поднялись по лестнице и оказались на этаже, где находился кабинет Векилова. Он взял там фуражку, и мы вышли на улицу.
Я шагал рядом с ним, довольный, что на сегодня свободен от работы. Утренняя прогулка к Марице освежит меня. Этим я обязан Векилову. И все-таки странный он человек. Сначала я подозревал его в стремлении что-то выпытать у меня, а потом понял, что никаких дурных намерений по отношению ко мне у него не было.
Вода в Марице помутнела от дождей, пролившихся два дня назад. Река широко разлилась, на противоположном берегу подступила вплотную к полям кукурузы. На середине реки виднелся маленький остров, буйно заросший травой. Старые ивы склонялись над водой. На островке из трубы на крыше хибарки поднимался дымок. Возле хибарки щипал траву осел. Какой-то человек удил с лодки. Поодаль барахтался в воде голый мальчуган, подававший рыболову советы, куда забрасывать крючок. Голос мальчишки долетал и до нас.
Оба берега были низкие, поросшие травой и молодым ивняком. Мы пристроились на полусгнившей поваленной иве и смотрели, как несет река свои воды. Векилов пожалел, что не захватил удочки. Впрочем, и без них хорошо. Мы наслаждались покоем, глядя на воду.
Слышно было, как на островке ворковала горлица, а у нас за спиной, где-то высоко в ветвях тополей, каждые две-три минуты выстукивал свои очереди дятел. Время от времени подавал голос осел, вытягивая шею в сторону противоположного берега, где на лугу паслись кони. Вся округа гудела от его необузданного рева, но кони невозмутимо щипали траву, словно эти призывы относились вовсе не к ним. В паузах слышался плеск волн и словно какой-то отдаленный глухой стон, идущий, казалось, из речных глубин. Векилов сказал, что это водяной пастушок. Я не силен в естественных науках и всегда принимаю на веру, что бы мне ни говорили. Пускай водяной пастушок, какая разница. Гораздо важнее настроение, которое создала нам эта зеленая земля, эта река, бегущая мимо к Эгейскому морю. Спасибо Векилову, что привел меня сюда отдохнуть и почувствовать, что есть и другой мир, отличный от того, в котором я постоянно верчусь.
Векилов сидел на поваленной иве и курил сигарету. Синий дымок вился над водой, ветер относил его в сторону, и запах табака почти не долетал до меня. Опьянял аромат, исходивший от зарослей бурьяна, затянутых прибрежной тиной. Навевали задумчивость звуки, испускаемые таинственным живым существом, которое скрывалось где-то на речном дне.
— Тут пропасть рыбы, — сказал Векилов, — я часто прихожу сюда поудить. Хочешь, и тебя сделаю заправским рыболовом? Отличное дело и для здоровья хорошо.
— Времени нет.
— Тебе так кажется… По воскресеньям будем ходить имеете.
Он взял прут и принялся измерять глубину. Я с удовольствием следил за ним. Припомнилось раннее детство, село, наша речушка, в которой мама отбеливала полотно. Грустно, что никогда больше не вернутся те годы. Я тоже начал мерить прутом глубину. Бессмысленное, конечно, занятие, но очень приятное. Оказалось, у самого берега глубина довольно большая. Векилов предупредил, чтобы я был осторожнее. Сам он с прутом отправился вдоль берега выискивать подводные камни, возле которых, по его словам, прячется рыба. Его захватил азарт рыболова. Он отошел настолько далеко от нашей ивы, что почти скрылся из виду. Прошло около получаса. Вдруг вижу: бежит ко мне и машет рукой. Может, забыл что-нибудь? Впрочем, скоро стало ясно, в чем дело. В сотне метров от нас, там, где река делает поворот, рядом с шоссе разыгралась весьма любопытная сцена, свидетелем которой оказался Векилов.
Он присел рядом и, задыхаясь после бега, начал рассказывать. Я слушал его, и чем дальше, тем больше охватывал меня стыд. На шоссе, недалеко от построенного несколько месяцев назад ресторанчика, он заметил Виолету Вакафчиеву и Евгения Масларского. Возле них блестел на солнце новенький итальянский мотороллер. Разговор шел бурный. Вдруг этот молокосос дал Виолете пощечину и бросился к мотороллеру. Виолета, держась за щеку, кинулась следом, но он даже не оглянулся, рванул по шоссе к городу. Она было побежала, да разве догонишь… Масларский быстро исчез из виду. Она села на обочину, долго вытирала глаза, потом побрела через поля в сторону города…
Мы поднялись выше на берег и долго всматривались вдаль, но никого уже не было видно. Виолета скрылась за холмами.
— Подводили итоги, — вздохнул Векилов.
Я не ответил. Все это было и жалким, и смешным. Еще несколько дней назад она меня уверяла, что окончательно порвала с этим типом. А сейчас снова бегает за ним. Куда подевалась ее гордость? Я ничего не понимал. Какая же тут любовь? Векилов пытался мне втолковать, что это всего лишь отчаяние, но я не мог повесить.
Мы медленно шли лугом, той же тропинкой, по которой прошла Виолета. Река и островок остались позади. Уже не было слышно ни воркованья горлицы, ни стука дятла. Только осел ревел, как и прежде. И я не знал, смеяться мне или плакать.