16

— Знаю, ты против таких, как я, — начала она, устроившись в мягком кресле напротив. — Небось думаешь: вот еще, решила меня испытывать…

— Ну, что ты…

— Не отпирайся. Я все понимаю.

— Очень уж ты стала подозрительной.

— Что поделаешь, привычка.

— И то правда.

Она усмехнулась:

— Быстро ты перенял тактику моего благоверного. Он тоже всегда соглашается, чтобы избежать моих атак… А мог бы и поспорить со мной… Хочешь сигарету?

Она потянулась к пачке, лежавшей на столе, подала ее мне. Я сказал, что не курю, чем очень ее удивил.

— В самом деле?

— Никогда не курил, даже в тюрьме… Ни в первый раз, ни во второй.

— Ну а я закурю.

Она щелкнула зажигалкой, лежавшей рядом с пепельницей, прикурила. По тому, как она затянулась, как держала сигарету, видна была старая курильщица. Меня это удивило, хотел даже спросить, когда она освоила это дело, но Гергана сама уже объясняла, что курит лишь тогда, когда очень расстроена.

— Сегодня у тебя не было причин к тому, — сказал я.

— Да, не было, — рассеянно ответила она, отхлебнув кофе. — Может, просто все принимаю слишком близко к сердцу… А вы с Векиловым рассердились, что оставила вас одних?

— Но ведь детям пора было спать.

— Да, конечно.

Она глубоко затянулась, помолчала. Затем, без всякой связи с предыдущим, проговорила:

— Счастливая супруга!.. Вымыла мужа, уложила спать. В другой комнате спят дети и племянница… Что может быть лучше этого? Служба, деньги, семейное счастье…

Я вдруг подумал, что сейчас она швырнет мне в лицо чашку и выгонит прочь за то, что заявился в ее дом незваным гостем. Но она спокойно поставила чашку на стол, вздохнула:

— Жаловаться на него у меня нет оснований. Хороший парень. Отец моих детей. И честности ему не занимать. На других баб не заглядывается. Вряд ли имеет даже представление об измене. И все же что-то у нас неладно… Иногда я так тоскую по юности, по нашим молодежным бригадам. Помнишь, как ты хорохорился передо мной со своими тачками?

— Помню.

— Вы, мужчины, не любите подобных воспоминаний. А я вот до мельчайших подробностей помню, как ты объяснялся мне в любви.

— О себе я такого сказать не могу.

Она громко рассмеялась, встала и пошла на кухню за холодной водой. Яркий халат был ей давно узок — еле сходился на ее полной фигуре. Она, видно, почувствовала, что я за ней наблюдаю.

— Раздобрела, отупела… Неприятно, правда? А тогда ты остановил меня у реки и грозил, что утопишься, если не отвечу тебе взаимностью. Я засмеялась и сказала: «Ну и топись!» А ведь не утопился.

— Да, конечно!

Мы оба рассмеялись, хотя, признаться, мне было не очень весело.

— Я жестокая. Не случайно выбрала себе такую профессию.

— Почему же? Профессия гуманная. Заботишься о тружениках.

— Не особенно. Перепутье человеческих судеб… Не люблю копаться в жизни людей. И выколачивать для них летние путевки.

— Пожалуй, верно. Ты создана для иного дела. Я об этом всегда твердил. Тебе бы стать дипломатом.

— А тебе?

— Я уж такой, каков есть. Ничего большего мне не надо.

— Ну да?

— Серьезно. Я доволен своим положением.

— Какое самодовольство!.. Выпей-ка водички!

Она молча ждала, пока я допью воду и продолжу разговор. Я так и сделал. Только в свою очередь спросил ее:

— Скажи, а в чем я перед тобой провинился? В том, что не нашел сил утопиться?

— Нет, я была довольна уже тем, что ты выразил готовность умереть из-за меня. Большего мне тогда и не нужно было…

Она задумалась, потом добавила:

— Сказать по правде, я часто вспоминаю об этом случае. Особенно теперь, когда никто не пойдет из-за меня на такое. Я как будто и не живу… Или, точнее, не жила… Разве не страшно быть одинокой среди стольких приятелей и друзей, среди стольких близких и родных?.. Безобразно быстро мы постарели! Да и юношеские наши идеалы как-то быстро поблекли… Сейчас вот мы с Иванчо мечтаем переселиться в Пловдив, дать детям образование. Как-никак здесь провинция по сравнению с Пловдивом.

— Верно.

— Нет, неверно! Разве мы строили этот город не для того, чтобы жить в нем? Разве не назвали его городом молодости? Не клялись, что оставим свои кости на здешнем кладбище?.. Не могу примириться со своей канцелярией. Ты все же на производстве, что-то делаешь… А я? Оформляю личные дела, изучаю чужое прошлое… И мечтаю построить квартиру в Пловдиве.

— Ну, это уж ты перебарщиваешь.

— Ничуть.

Она встала и распахнула окно, впуская в комнату свежесть летней ночи. Верхушки берез, освещенные уличным фонарем, казались припорошенными снегом.

— Ты, может, думаешь, я стала мещанкой? — продолжала Гергана, вернувшись на место. — Нет, не стала! Нет!

Она боролась с теми же призраками, от которых часто отбивался и я, когда накатывало тяжелое настроение. Все это мне было понятно. Она стала мне ближе и милее, когда я почувствовал, что ее тяготит. Хотелось обнять ее и утешить, тем более что и сам я искал утешения.

— У нас великие идеалы, Гергана, — сказал я. — Идеалы нации, народа, мы строим новую жизнь, новое общество… Разве это не прекрасно, не величественно?

— Нация, народ, идеалы… А наше место где?

— Вместе со всеми.

— Страшат меня эти утешительные обобщения. Они-то и довели до квартиры в Пловдиве, до заводской канцелярии… А ведь я могла стать другой… Так же, как и ты… Как и бывшая твоя жена… А что из нас получилось?

Я даже вздрогнул, услышав о Виолете, подумалось: «А не она ли причина этого разговора? Пожалуй, надо быть начеку, спрятаться за невидимой баррикадой».

— Каждый день на нее приходят анонимки, — продолжала Гергана. — И кто их только царапает? Как времени не жаль на эту грязь?.. Читаю их и думаю о людях. Недобрые мысли лезут в голову… Недобрые!

— А что пишут?

— Мерзости.

— И ты веришь?

— С чего ты взял? Нет, конечно, но, знаешь, от клеветы всегда что-то остается. Вот так же, как невозможно сразу отмыться от вонючей грязи.

— Виолета сбилась с пути после моего ареста.

— Не уверена, что ты выбрал точное слово. Как это «сбилась»? А если она вообще не знала правильного пути? Если с самого начала была такой?

— Нет, причины тут глубже. О Виолете нельзя так говорить, я с этим не согласен. Удар, который нанесли мне, пришелся и по Виолете, хотя она и развелась со мной. Разметало нашу маленькую семью… Зимний вихрь разметал. В этом все дело…

Гергана вдруг разозлилась, нахмурилась.

— Не могу ей простить, — заговорила она медленно, как бы подчеркивая каждое слово, — не могу простить того, что она попрала честь и достоинство нашего поколения. Я ее плохо знаю, но, в конце концов, и она была когда-то в наших рядах, в рядах тех, кто строил наш город, наши фабрики, заводы, прокладывал дороги через перевалы, создавал сельские кооперативы… Почему она пренебрегла этим, растоптала свое достоинство? Не могу простить! И прямо тебе скажу: сожалею, что ее приняли к нам на работу.

— Так увольте.

— А как уволишь? Жить-то ей надо?

— Все образуется как-нибудь.

— Не образуется. Совсем пропадет баба. Напугана она, хотя и делает вид, что ей все нипочем. Этого мерзавца надо наказать, да вот никто не возьмется!

— Его же исключили из комсомола.

— Мало! Она должна его исключить. Понимаешь? Вырвать из сердца.

— А если влюблена?

— Чепуха! Все мы были влюблены!.. Надо быть непримиримыми к таким безответственным людям!.. К нам ведь тоже были строги.

— Но не жестоки.

— Нечего меня ловить на слове!.. Хочешь еще кофе?

— Если можно.

Она наполнила кофейник, поставила на плитку и вернулась, чтобы продолжить разговор. В это время проснулся Иванчо. То ли смутная ревность его подтолкнула, то ли просто из любопытства он вышел в гостиную. На его тощем теле мешком висела новенькая полосатая пижама. Редкие волосы на голове торчали в разные стороны, делали его еще более жалким. К тому же Иванчо был хмур и бледен, словно его только что вытащили из ледяной воды. Казалось, он совсем не удивился тому, что я еще здесь и беседую с его женой. Он молча сел на софу, виновато улыбнулся. Попросил воды. Гергана нехотя поднялась и пошла на кухню налить воды и сварить ему кофе, как и мне.

За окном было тихо, свежо. Гергана варила на кухне кофе, а мы с Иванчо смущенно посматривали друг на друга. В такую позднюю пору, как утверждают поэты, приходят странные мысли. Почему-то я представил себе, что женщина, которая варила сейчас кофе, — моя жена. Как подобает любящей жене, она может позвать меня в соседнюю комнату, супружескую спальню, и мы ляжем там вместе спать, как это делают все супруги… Оно бы так и получилось, не будь она гордячкой десять лет назад. И был бы у меня теперь такой же жалкий вид, как у этого шмыгающего носом человека на софе, которому до смерти надоела его повелительница… Кто знает! Мне даже захотелось отомстить ему за то, что вмешался в нашу жизнь, которая могла бы быть более счастливой и устроенной. Но разве виноваты люди в том, что со слепым упорством стремятся друг к другу, чтобы потом до могилы тащиться в одном ярме? Почему «императрица» предпочла шута?.. Можно было бы встать, пойти на кухню, обнять Гергану, как я мечтал об этом когда-то, сказать, что не могу без нее, заглянуть ей в глаза, которые всегда были холодны как сталь, лед, могила… Нет, я не сделаю этого, хотя и уверен в успехе. Все мы сейчас в равном положении: и я, и она, и Иванчо — все постарели и порядком устали от пережитого. Я буду последним подлецом, если позволю себе даже посмотреть на нее грязным взглядом пьяного шоферюги, третьего лишнего, явившегося сюда нарушать людской сон и покой.

И вот я вижу: она выходит из кухни с подносом, на нем три чашки кофе. Снова передо мной эта величественная фигура, которая покоряет и подавляет всякое сопротивление. И снова холодный свинцовый взгляд, он пронизывает, вскрывает мои порочные замыслы. Я притворяюсь, что абсолютно ничего не произошло, что муж ее может быть совершенно спокоен, как был спокоен все предыдущие десять лет. И меня берет досада — я отступаю, хотя и не чувствую за собой никакой вины. А ведь это они должны чувствовать себя виноватыми, должны уступить мне и постель, и любовь свою… Они должны пасть мне в ноги и молить о прощении за то, что похитили надежды моей юности. У меня есть на то право, и справедливый суд, несомненно, подтвердил бы это. Зачем они меня пригласили? Она из тщеславия, а он от усталости?.. Да будут благословенны их дети! Допью сейчас кофе и удалюсь с миром, как порядочный человек.

Слышу, как она говорит:

— Завтра воскресенье, можем лечь и попозже.

Не смею взглянуть на нее, потому что это «можем лечь» звучит для меня приглашением перейти в другую комнату. Ее муж нетерпеливо тянется за чашкой, но Гергана, снисходительно улыбаясь, подает кофе мне:

— Гостю в первую очередь. Ему — преимущество.

Снова ухватываюсь за цепь соблазнительных ассоциаций, и рука моя, протянутая к чашке, дрожит, я боюсь расплескать горячий напиток. Не сомневаюсь, что преимущество за мной. Но для чего оно мне теперь? Иванчо давно отодвинулся на краешек софы, и в этом его сила. Какое значение имеет то, что я получил кофе первым? «Императрице» негде больше спать, как рядом со своим единственным — тем, кто дал ей и детей, и уверенность, и место в обществе, среди нормальных людей. А уж мне суждено оставаться в положении фантазера, возомнившего, будто он имеет право первой ночи.

Слышу, как она говорит:

— Осторожнее, обожжешься!

Это она предостерегает меня, чтобы не вздумал выпить кофе одним глотком — так недолго и горло ошпарить. Мы шумно отхлебываем из своих чашек и молчим. В открытое окно вливается густой аромат созревших хлебов. Мне вдруг представляется, что я на току. Слышу даже шуршание зрелых колосьев, подаваемых на барабан молотилки… Молотилка… Она отняла у меня маму — единственную мою радость. Как же давно это было!.. Приятно вдыхать полной грудью благоухание фракийской долины, которую я исколесил вдоль и поперек по дорогам, тополиным аллеям, под сенью старых раскидистых орехов…

— Что это мы примолкли? — говорит Гергана.

Она обращается не к нему, а ко мне. И я знаю, что сейчас она думает только обо мне. Она наверняка даже забыла о том, другом, кто в своей новенькой полосатой пижаме сидит себе смирно на софе, и нет у него в душе ни малейшей ко мне неприязни, он все такой же добродушный и гостеприимный, как и всегда. Я вдруг чувствую себя перед ним виноватым: вот он, обжигаясь, пьет кофе, чтобы скорее протрезветь, а его-то она не предупредила, что кофе горячий. Не предупредила потому, что не думала о нем, не видела его. А может, ей даже хотелось, чтобы он обжегся и понял свое ничтожество? Разве я могу примириться с этим ее высокомерием? Он передо мной давеча душу распахнул. И ее тоже должен уступить? Нет, я его уважаю и найду в себе силы противостоять его женушке. Сколько лет минуло с того давнего времени?.. Роли переменились, с былой высоты она спустилась на землю, и я вижу, насколько она постарела. Меня уже не привлекает это увядшее лицо и эти губы, давно разучившиеся целовать и шептать слова любви.

Она спрашивает, как дела в бригаде. До меня не сразу доходит, о чем это она. А, о бригаде, которую мы создали месяц назад, и еще, наверное, о том, что взяли обязательство работать лучше и самим стать лучше, перемениться, как меняется все вокруг.

Я говорю в ответ, что ничего особенного не произошло: и лучше мы не стали, и перевоспитать никого не перевоспитали, и по-коммунистически не живем, хотя и обещали это перед всем заводом. Она рассердилась, начала меня поучать — словом, зашуршали страницы скучного доклада. И как я только мог желать ее?

— Сомневаюсь в ваших обещаниях! — резала она.

— А вы всегда сомневаетесь, — заметил я.

— Кто это «вы»?

— Руководители.

Она отодвинула пустую чашку.

— Какие мы руководители?.. Обыкновеннейшие регистраторы, которых вы непрерывно критикуете.

— С этим я не согласен.

Начинается напряженный и в то же время пустой спор. В нем принимаем участие только мы двое. Иванчо сначала смотрит на нас отсутствующим взглядом, потом ставит свою чашку на стол и тихонько скрывается в соседней комнате — пошел досыпать. И тогда я, выведенный из себя ее назидательным тоном, спросил:

— Любишь его?

Вопрос был настолько неожиданный, что она вздрогнула. А я радовался, видя ее в затруднительном положении. Видел, как ее униженная гордость ползает у меня в ногах и корчится от ненависти ко мне, поставившему ее в тупик. Она ведь отлично понимала, о чем я думаю. И ответ ее прозвучал фальшиво:

— Да, люблю. Он мне друг.

— Поздравляю.

— Не за что. Еще не придумали ордена за такую любовь.

— А надо бы.

— Хотел бы получить?

— Нет, мне никогда не видать его.

— Почему же? Ты еще любишь. Ведь это видно.

— Кого люблю?

— Совсем нетрудно догадаться… Все же по-товарищески должна предупредить тебя: будь осторожен! Дело это очень сложное.

— Ничего не понимаю.

— Сейчас поймешь… Мы слишком сентиментальны и снисходительны, пока нам на голову не сядут… В данном случае я за более решительные меры… Хватит нам сюсюкать и играть в демократию.

Она разозлилась, так и лезла на спор. Я в долгу не остался, меня выводила из себя ее казенная фразеология — о долге, дисциплине… Чем дальше, тем яснее становилось, насколько по-разному смотрим мы на общество, на людей, на мораль. Впрочем, все бы могло закончиться обыкновенным спором, не раскричись она, что в нашем трудовом коллективе нет места для таких, как я и Виолета Вакафчиева.

— Это как же прикажешь понимать? — спросил я, поднявшись.

— А как хочешь… Ты виноват, что мы ее приняли на работу, а теперь она пытается водить нас за нос…

— Ну что же, все ясно! — Я протянул ей руку. — Спокойной ночи.

— Не все тебе ясно.

— Все!

— Спокойной ночи.

Рука ее была холодна.

Загрузка...