Конечно, деньги мне не безразличны. Отмахав сверх положенной нормы, — скрывать не буду, — я беру карандаш и прикидываю, сколько получу в конце месяца. Нынче вот получка будет явно больше, чем у бригадира Иванчева, и это тешит мою гордость, даром что слава давно уже меня не волнует. Ни к чему мне теперь аплодисменты, приветственные адреса. Я человек без дома, без жены, без детей. Есть у меня один-единственный расхожий костюм, старые туристские ботинки, послуживший на своем веку макинтош, купленный еще в 1951 году, а уж вылинявшая зеленая куртка — та вообще была свидетельницей нелегальных студенческих сходок, которые мы устраивали до Девятого сентября[1]. Учился я в Свободном университете (сейчас это звучит, как «Французская революция», хотя там хватало всякой нечисти и мракобесов!). В университете, которому было отдано два с половиной года и который пришлось бросить, потому что накопились «хвосты», я кое-чему научился, и это помогает мне теперь строить личные расчеты. Думаю, мне понадобится самое малое полгода, чтобы встать на ноги. Неприятно, конечно, что пока приходится рассчитывать лишь на койку в заводском общежитии, но делать нечего — жилищный кризис! Иногда спрашиваю себя: для того ли мы строили этот город? И чувствую, что не прав: понастроили много, но ведь нынче время великого переселения — село двинулось в город…
Я здесь пока новичок, почти ни с кем толком не знаком, если не считать уборщицы с автобазы, тети Златы, и ее мужа Драго, который разъезжает на электрокаре по заводскому двору. Да еще коменданта общежития Гюзелева — с ним-то я познакомился прежде всего. Низенький такой, любит напускать на себя строгий вид. Его называют Карликом, а некоторые почему-то величают Маршалом. Есть у него канцелярия, в ней телефон, регистрационная книга, кипа квитанций, печать, стеклянная чернильница и пресс-папье. Хотя канцелярия чаще всего заперта, что меня вообще-то мало касается, — присутствие коменданта все равно ощутимо. Поэтому я весьма осторожен, особенно когда прохожу мимо канцелярии. Даже запертая, она внушает страх! Такое же смущение вызывает у меня униформа. Отец мой был дорожным сторожем и, сколько я помню, всегда носил старые офицерские галифе и фуражки, чем очень гордился, словно был не заурядный деревенский будочник, а офицер штаба при местном гарнизоне, откуда кстати, и получал галифе и фуражки. Ими он мог испугать разве что ребятишек-пастушат. Ваш покорный слуга это и в грош не ставил. Злили только его постоянные упреки: почему, мол, я не подался в чиновники. А я, судя по всему, пошел в мать. Жаль, рано она умерла. Погибла. Несчастный случай… Работала в госхозе на молотилке, подавала снопы в барабан — ее и затянуло ремнями. С той поры я еще больше отошел от отца. Он не очень горевал о маме. Женился во второй раз, а через десяток лет опять овдовел. Сейчас он пенсионер, живет у моего брата, в селе. Мы настолько отвыкли друг от друга, что когда я однажды случайно встретил его на улице, кажется, в Софии, чуть было не прошел мимо. Он, слава богу, здоров. Расхаживает с палочкой по селу и читает другим пенсионерам газету, которую каждый день получает по почте.
Про униформу я упомянул так, в скобках, потому что еще не свыкся с порядками в заводском общежитии. Полагаю, что с Карликом мы столкуемся, хоть и щеголяет он в галифе, какие в свое время носили полицейские. Он очень гордый, по крайней мере так мне показалось, однако уже дважды просил подбросить его к стадиону, где играли «Раковский» и «Динамо». Похоже, он завзятый болельщик.
Как и всюду, в этом городе соперничают две команды. Я пока не определился, но, вероятно, скоро определюсь. Возможно, примкну к болельщикам «Раковского», как и наш комендант. Он мне об этом говорил. А еще я слышал в коридоре, как он, пьяный, всячески поносил «Динамо». С этим деятелем у меня явно будут неприятности. Он думает, будто «зил» специально создан для его вояжей по стадионам. Разок я ему уже отказал. И понял, что ему это не понравилось. Может, поэтому вчера вечером, когда я вернулся из дальней поездки, он запер ванную. Куда это годится! Раз такое дело, не стану болеть за «Раковского». Пусть продувает!
Вообще-то вернулся я очень поздно, в половине двенадцатого. Поставил грузовик перед общежитием — куда тут было ехать на автобазу. Поднялся на третий этаж, где моя комната, которую я делю с тремя постояльцами. В доме тишина. Все спят. И хотя двери комнат закрыты, оттуда тянет грязными портянками и несвежими одеялами. Ничего не поделаешь — проза жизни, так сказать. Плохо, что уборные вечно настежь, из них разит, словно там побывала рота солдат. Не понимаю, неужели трудно принести ведро извести и продезинфицировать? И почему не закроют подвал, из которого несет лежалой брынзой?
Устал я зверски, поэтому отказался от намерения взломать дверь ванной. Прямиком отправился к себе и лег. Комната у нас довольно просторная, в два окна. Двое моих соседей — наши, с автобазы, третий парень — из кислородного цеха. Все мы здесь временные, бесквартирные. Парня я видел мельком; говорят, его исключили из комсомола за пристрастие к модерным танцам. Не понимаю, чего ради он оказался у нас. Может, хочет переквалифицироваться? Пожалуйста. Впрочем, лично мне помощник не нужен. И к танцам я никакого отношения не имею. Никогда в жизни не танцевал, даже когда жена моя увлекалась балетом (был и такой период!).
Кровати наши поставлены в два ряда. Моя около двери, в самом неудобном месте, — соседи меня опередили. Да мне все равно. Я ведь здесь только ночую. Ничего, как-нибудь перебьюсь.
Я разделся и юркнул под одеяло. Ну и воздух в комнате — какая-то тухлятина! Окунувшись в кошмарную атмосферу огромного сундука, называемого общежитием, я мгновенно захрапел.
Проспал я почти до восьми утра. Когда открыл глаза, соседи уже проснулись. Парень из кислородного расчесывал чуб, глядясь в осколок зеркала. Наконец-то я его толком рассмотрел. Высокий, худой, с угреватым лицом и ярко-голубыми глазами, которые как-то не вязались с нашим шоферским бытом. Он смочил водой густые русые волосы, и гребешок отчаянно скрипел, продираясь сквозь них. На парне клетчатая рубашка с отложным воротником, ковбойские брюки со множеством пуговиц, напоминающих заклепки. Прическа модная — «каллипсо».
Откинув одеяло, я бодро вскочил на ноги. Хотелось выглядеть перед парнем молодцом. Он не обратил на меня никакого внимания, продолжал укладывать свое «каллипсо». Потом продул гребешок, глянул еще раз в осколок зеркала и вышел из комнаты. Мы остались втроем. Соседи поинтересовались, который час, и тоже поднялись, зашлепали босыми ногами по доскам пола. На всех на нас были кальсоны, и мы походили на солдат армии Османа Пазвантоглу. Я первым направился в умывальню. Она, общая на весь этаж, расположена по соседству с уборной, их разделяет только дверь, которая вечно распахнута. Не доходя умывальни — ванная, но она и утром оказалась на замке. Говорят, ее откроют только в субботу, когда нам полагается мыть голову и стричь ногти. Кто-то написал на двери: «Женщины протестуют». Против чего — не совсем ясно. Надо надеяться, комендант прислушается к их протесту. В самом деле, мы, мужики, можем раздеться до пояса и поплескаться холодной водой в умывальне. А они? Что им, женщинам, делать, когда ванная заперта?
Я начал умываться и, взглянув на свое отражение в оконном стекле, обнаружил, что мне явно пора бриться. Вернулся в комнату за бритвой. Один из соседей сидел на кровати и, положив на колено путевой лист, заполнял его. Вопрошающе посмотрев на меня, он провел ладонью по своему щетинистому подбородку, словно бы обращаясь ко мне с немым вопросом. «Ничего, еще денек потерпит», — бросил я ему, и он опять занялся путевым листом.
Я вернулся в умывальню. Намыливаясь, приходится привставать на цыпочки, потому что зеркало прибито слишком высоко. Над раковиной два крана, но один из них намертво заварен автогеном — думаю, ради экономии горячей воды, необходимой для душа. Сколько я тут живу — не бывает дня без реформ. Не удивлюсь, если в один прекрасный день заткнут и оставшийся кран.
Продолжаю намыливаться. Борода сопротивляется, а надо спешить. Разглядываю свою физиономию. Вот уж не предполагал, что я такой страхолюдина. Даже не верю зеркалу. Нос у меня с горбинкой, у основания широк, словно гусиный клюв, только что не оранжевый, а смуглый, с мелкими, едва заметными волосками. Брови черные, торчат, будто стружки, да к тому ж еще срослись между собой в лохматую скобку. Лоб высокий, и это меня в какой-то мере утешает. Рот большой, с плотно сжатыми тонкими губами, свидетельство — так утверждала моя бывшая супруга — что я плохой человек. Когда засмеюсь, что бывает крайне редко, видны почерневшие мелкие зубы, которые я очень давно не лечил, поскольку это, по моему глубокому убеждению, пустая трата времени: приемные, иллюстрированные журналы, старые газеты и женщины, вечно занятые вязаньем.
Я скребу бритвой по намыленной щеке. Перекашиваю рот и снова скребу. Вытягиваю шею, чтобы не упустить из поля зрения намыленную физиономию. И все это на цыпочках.
Плохо, когда человек одинок. Мысли постоянно теснятся в голове, досаждают и утомляют. Даже во время бритья о чем только не передумаешь. Вот и сейчас память восстанавливает черты бывшей жены, странным образом они сливаются в зеркале с моей намыленной физиономией. Я вижу платье, в котором она ходила десять лет назад. Оно колышется, словно крылья летучей мыши, и все норовит задеть меня. Надо бы отогнать видение, но руки заняты. Она думает соблазнить меня балетом. Не выношу притворства. Поэтому стараюсь побыстрее закончить бритье и убраться отсюда. Несколькими резкими движениями соскребаю щетину с другой щеки. Теперь я гладкий и свежий, будто яблочко. Невольно поворачиваюсь к окну, оглядываю себя в стекле — хочу лишний раз убедиться, что не все еще для меня потеряно. Потом подставляю голову под ледяную струю и долго плещусь, радостно фыркая и отдуваясь. Холодная вода в мае действует умиротворяюще… Очень она полезна.
Когда я вернулся в комнату, коллеги мои уже ушли. Небось уплетают говяжью похлебку внизу, в столовой, готовятся в путь-дорогу. Надо их догонять. Швырнув на кровать полотенце, я натягиваю рубаху на широкие плечи, а сам тем временем прислушиваюсь к песне, которая гремит в репродукторах, — «Говорила Димитре мама…»
Настроение у меня бодрое. Распахиваю окно — даю дорогу песне. Пытаюсь даже подпевать. Воздух свеж. Под легким ветерком трепещут на березах листья. Похоже, и нынче ожидается «переменная облачность, временами дождь». Но это к нашему городу не относится. Сегодня мне предстоит несколько рейсов на «Вулкан», если, конечно, не изменили график.
Мама продолжает наставлять свою Димитру. Ей вторят два кавала и гайда[2]. Но я не унываю. В такое утро ничто не заставит меня грустить. Весело поглядываю в окно. Мама наконец все высказала Димитре. Забил барабан, завопил кларнет, вслед им зачастили годулки. Я поначалу даже вздрогнул, но потом попривык. Концерт продолжается — на радиостудии завели рученицу.
Вот я и готов. Надеваю на руку часы и собираюсь выходить из комнаты. Тут неожиданно влетает малый из кислородного. Испуганный, бледный, шумно переводит дыхание.
— Что-нибудь случилось?
Парень перегораживает мне дорогу, подозрительно смотрит. Я не придаю этому значения — привык к подозрительным взглядам.
Парень кидается к моей кровати, переворачивает подушку. Потом стягивает одеяло, откидывает тюфяк. Я удивленно гляжу на него:
— В чем дело?
Он продолжает ворошить мою постель. Опять вплотную подходит ко мне:
— Отдай мой бумажник! В нем десять левов и заявление. Меня зовут Масларский.
— Очень приятно. Я тоже Масларский.
— Меня это не интересует. Отдай бумажник. Не то позову коменданта. Моя фамилия Масларский.
— Прекрасно. Я понял. У меня та же фамилия — Масларский.
— В милиции этот номер не пройдет. Отдай бумажник. В нем заявление.
— А еще что?
— Это мое дело.
Мне стало неловко. Никогда еще меня не обвиняли в воровстве. В самом деле, как убедить малого, что я не брал его бумажник? Я не сдержал улыбки, и это явно усилило подозрения парня. Подперев спиной дверь, он заявил, что никуда меня не выпустит, пока не получит назад бумажник, в котором лежали десять левов, заявление, карточка и паспорт на имя Масларского. Для доказательства вытаскиваю свой потрепанный бумажник, в котором только пять левов, расческа и паспорт на имя Масларского. Парень смотрит во все глаза.
— У меня было десять левов!
— А расческа?
— Я ее ношу в заднем кармане брюк.
— Сожалею, товарищ, но ничем не могу тебе помочь.
— Мне нужен бумажник!
— Э, я бы тоже не отказался, да кто ж мне его даст! — С этими словами я отстранил парня, чтобы пройти. Но он завопил:
— Нет, ты отсюда не выйдешь! Я позову милицию!..
— Идем-ка лучше завтракать, а то не достанется похлебки, — говорю я ему. — Хватит орать!
— Мне нужен бумажник.
В этот момент в коридоре послышались шаги. Дверь отворилась, и на пороге появился комендант. Услышал нашу перепалку и решил выяснить, в чем дело. Вид у него важный--дальше некуда. Само воплощение строгости.
— Так, — говорит он, пройдя на середину комнаты, что здесь происходит?
Я молчу. Парень начал жаловаться. Чудно даже, откуда он таких слов понабрал. Комендант выслушал в строгом молчании, потом сказал:
— Опиши в точности предметы в твоем бумажнике… Десять левов, говоришь? Одна бумажка или несколько?.. Две пятерки, хорошо. И заявление. Кому?.. В комбинат, чтобы перевели на автобазу. Понятно. Что еще?.. Паспорт. Ясно. Значит, твоя фамилия Масларский и его — тоже. Совпадение. Только он Марин, а ты Евгений. Хорошо. Еще что?..
— Я узнаю свой бумажник! — кричит парень. — Это он его взял… Больше некому…
— Так. — Карлик подошел к окну, словно бы приглашая нас полюбоваться его фигурой. Затем резко обернулся и возвестил с ухмылкой: — Прошу!
Он вынул из кармана новенький коричневый бумажник и ткнул им в нос растерявшемуся парню. Тот было потянулся взять находку, но комендант проворно спрятал бумажник в карман.
— Чья там карточка? — спросил он, испытующе глядя на парня.
Тот поморщился:
— Так, одной девушки.
— Как зовут девушку?
— Виолета.
Я вздрогнул, но вовремя сообразил, что речь идет о другой Виолете — дочке уборщицы, и успокоился. Комендант продолжал следствие:
— А другая карточка?
— Другой нет, — возразил парень.
— Так-таки и нет?.. Во внутреннем кармашке, пополам согнута. Без надписи, только вопросительный знак…
— А, эта, — спохватился парень, — ничего особенного… Одна там, из самодеятельности… Дело давнее, вылетело из памяти…
— Врешь небось, скотина! — Карлик подмигнул мне. — А третья?
— Какая третья?
— Цветная. С надписью на обороте.
Парень покраснел, его угреватое лицо так и запылало. Впрочем, он тут же овладел собой, даже побледнел.
— Из бухгалтерии… Глупая затея… Я про нее и забыл.
— Первомайский привет и поцелуи. Ну что ж, ладно. Поживем — увидим!
Комендант достал бумажник, повертел им у парня перед носом и, ухмыляясь, объявил, что нашел его в уборной, на ведре из под извести. Ведро это накрыто доской, вот на ней и лежал бумажник. Услышав про известь, я хотел было поставить вопрос о гигиене, но тут же решил, что ни к чему сейчас выставлять коменданта в невыгодном свете. Лучше промолчать. Тем более что парень принялся его благодарить.
Кончив объясняться с парнем, комендант повернулся ко мне и сказал, что меня вызывают в завком, им надо кое-что выяснить. Поначалу я не понял, о чем идет речь, но потом, когда дошло, не на шутку разволновался. Верно сказано, что в доме повешенного не следует упоминать о веревке. Так вот и со мной. «Надо кое-что выяснить» — это для меня вроде веревки, которая уже не раз норовила захлестнуть мою шею. Впрочем, я постарался не выдать своих чувств и спокойно ответил:
— Отчего ж не пойти, обязательно схожу. Только ведь время сейчас рабочее.
— Все равно, — сказал комендант, — надо пойти!
В столовке наверняка уже все съедено. Рассеянно спускаюсь по лестнице, ни на кого не обращая внимания. Из подвала разит кислятиной. В кухонном окошке показался повар. Он что-то кричит мне, но я не слышу. Может, хочет предупредить, что похлебка кончилась.
Отчего и у меня нет какой-нибудь Виолеты, которую я мог бы носить у сердца? Ни розовой расчесочки, ни зеркальца, хоть и надколотого… Ну что из того, что его исключили из комсомола?.. Снова подаст заявление…