В заведении было накурено и шумно. Разговоры велись вокруг сегодняшнего матча. Бог весть почему я был настроен против «Раковского», но вмешиваться в споры не стал. Прямым ходом направился к стойке, за которой лысый краснорожий детина с черными усиками обслуживал многочисленную клиентуру. Я заказал себе анисовой, потому что этот напиток забирает меня сразу, не дает рассуждать и сомневаться. Предпочитаю пить ее без воды — не то что мои коллеги, которые аккуратно, по капельке разбавляют анисовую водой, пока жидкость в рюмке не побелеет. Они называют это пойло кобыльим молоком. Размышляя об этом, я быстро выпиваю рюмку и тут же принимаюсь за вторую. Вокруг толчея, я оказываюсь в группе железнодорожников. Закопченные, перепачканные сажей — видно, явились прямиком со станции. «Все мы путники, — думаю я, — судьба у нас общая». И это действует на меня успокоительно. Я уже смакую третью рюмку и слышу, как один из железнодорожников на чем свет стоит ругает буфетчика за то, что тот ему разбавил вино водой. Краснорожий отпирается, а железнодорожники смеются, подначивают:
— Кто же крестный? Кто окропил водицей?
Краснорожего это задело. Он кричит, чтобы они убирались вон из заведения, те на него ноль внимания. Наверное, потому, что их «подавляющее большинство». Зачинщик ссоры прямо так и высказался, когда красномордый пригрозил его стукнуть. Меня уже «повело», и я вмешался в перебранку.
— В самом деле, — сказал я, — кто же крестный?
Буфетчик повернулся в мою сторону:
— А ты кто такой?
— Гражданин, — ответил я.
— Какой еще гражданин?
— Гражданин республики.
— Мразь — вот ты кто!..
Ну, можно ли такое стерпеть? Я потянулся, чтобы схватить его за воротник, но воротника не оказалось: краснорожий был в одной майке — в эти дни внезапно наступила жара, необычная для июня, — и я ухватился за загривок. Железнодорожники пришли в бурный восторг.
— Осторожно… полегче… придушишь еще, — сквозь смех говорили они мне.
— Иной смерти он и не заслуживает, — отвечал я, стараясь добраться до горла моего противника.
— Ты вот, значит, как, задушить хочешь? — завизжал красномордый, с силой отталкивая меня. Я покачнулся и упал на руки железнодорожникам.
— Он меня душит! — вопил буфетчик.
— Да, хочу его придушить, — признался я.
Железнодорожники хохотали. Они изготовились еще раз подхватить меня, но я им не доставил такого удовольствия. Противно было прикасаться к этому отвратительному загривку, жирному, словно поросячья ляжка. Кожа у мордатого потная и скользкая; видно, он тут, за стойкой, давно — оплыл. Смотреть на него — и то противно.
— Поганец, зачем людей обманываешь? — спросил я его.
— А ты что за птица?
— Нет, ты мне ответь.
— Сейчас я тебе отвечу… Товарищ милиционер! — заверещал он почище свистка. — Товарищ милиционер, арестуйте этого хулигана. Руки распускает… Посягнул на жизнь…
— На чью жизнь?
— На мою.
Милиционер посмотрел на него с недоверием. В руке он держал стакан с вином. Я спросил:
— Твое небось тоже покропил?
Он не понял. Тогда я объяснил:
— Вино не разбавлено?
— Ничего, пить можно, — ответил он, сделав глоток.
— Ну, конечно, для народной милиции всегда без водицы!
Милиционер нахмурился.
— Что ты этим хочешь сказать?
Железнодорожники притихли.
— Разве так уж трудно понять?
— Я вот не понял. Объясни.
— Пусть он тебе объяснит, — кивнул я на краснорожего.
Железнодорожники как в рот воды набрали. Я глянул на них с презрением.
— Бабы, — говорю им, — глотайте свою анисовку! Чего уставились?
Один из них поднес фонарь к моему лицу, хотя и без того было светло. Я повернулся и пошел. Красномордый тут же завопил, что я не уплатил за анисовую.
— Верно, — сказал я, возвращаясь к стойке. — В этом ты прав. А вот что вино разбавляешь — не прав!.. Дай-ка мне еще одну анисовку.
— Не дам.
— Как это так? А план?.. Товарищ милиционер…
Обернулся — милиционера уже и след простыл. И железнодорожников нет — удрали. Видно, я в самом деле был порядком пьян. И до того мне стало грустно — все-то от меня убежали, снова я один как перст. Прямо хоть плачь! Захотелось вдруг заорать, устроить бучу, да такую, чтобы вмешалась милиция, но я передумал. Какая от этого польза? Я покинул забегаловку, которую неизвестно почему нарекли закусочной, и двинулся куда глаза глядят. Тоже мне, не смог даже милиции насолить!..
Шагаю по улице, а в душе свербит — хорошо бы сейчас полаяться с кем-нибудь. Но с кем? Тихо вокруг, пусто. Еще и десяти нет, а все расползлись по своим углам. Зеленая, провинциальная скука! Пересекаю площадь, останавливаюсь посередине, там, где белым кругом обозначено место милиционера, и начинаю регулировать несуществующим уличным движением. Никто мне не препятствует. Некому препятствовать! Иду дальше. В ногах особой уверенности не ощущаю, но постепенно ветерок освежает меня. Со стороны Марицы веет прохладой.
Я поворачиваю к реке. Мной овладевает желание искупаться. А что? Сейчас июнь, ночь теплая, я один… Прохожу по мосту на тот берег, спускаюсь к ракитнику. Никогда еще не был я таким решительным. Впервые так радует меня природа. До чего же я сообразительный! И наблюдательный. С поразительной настойчивостью упиваюсь красотой июньской ночи. Все отлично видно. От моего ястребиного взгляда не ускользают даже ветки прибрежной вербы. Они словно вырезаны из вороненой стали, но я-то знаю, что это обыкновенные зеленые листочки. Миную рощицу акаций и незаметно для себя оказываюсь у самой кромки берега. Передо мной река — широкая, полноводная. Слышатся всплески: вроде бы кто-то купается? Нет, никого. Река спокойна. На другой стороне виднеются корпуса комбината. Градирни похожи отсюда на гигантские кринки, а трубы уставились в небо, будто орудийные стволы. Мерцает множество огней. Высоко к небесам тянутся багровые дымки — это серный цех. Слышен непрерывный гул, подобный грохоту мчащихся под землей поездов. Я стою как зачарованный. Ноги затянуло в холодный песок, не могу сделать ни шагу. А река все бежит, плещется о берег, рокочет комбинат, огоньки подмигивают мне, словно хотят что-то сказать.
Тонкими легкими полосками скользят облачка. Между ними проглядывает луна, но она не может соперничать в яркости с заводскими огнями. Я выискиваю взглядом, где кислородный цех, суперфосфатный, механический, автобаза. Вся эта громада напоминает мне старинную крепость. Я воин из этой крепости, воин с грузовиком. И вдруг одиночества моего как не бывало. Я пробую декламировать стихи Вапцарова о заводе будущего, только не могу вспомнить ни строчки. Эх, сюда бы сейчас Виолету — она-то все знает!
По берегам реки темнеют старые плакучие ивы, склонившие ветви к самой воде. На той стороне, за ивами, начинается огромный заводской двор — другой его конец где-то далеко на равнине. Еще дальше высится холм, там кладбище, укрытое густой тенью деревьев. Вдоль кладбища проходит железная дорога. Печальное место! Хорошо, что завод шумит днем и ночью, не оставляет времени на скорбные раздумья о бренности жизни.
Песок прочно взял меня в плен, а мне приятно, нет никакого желания двигаться. Пожалуй, я не буду купаться: вода холодная. Лучше смотреть на нее издали, она плещется и блестит под луной. Или, может, это не лунные блики, а заводские огни?..
Я вдруг замечаю, что сижу на песке. И это еще приятнее. Хмель явно начинает проходить, а вместе с ним и острота восприятия, с какой я вглядывался в ночные предметы. Окружающая природа уже меньше интересует меня. Теперь я переключаюсь на самого себя и вновь убеждаюсь, что был здорово пьян. Хорошо, что не полез купаться. А то бы завтра нашли мой труп. И все терялись бы в догадках: что же толкнуло его, меня то есть, на самоубийство? Так вот и возникают недоразумения.
Мрак обступает со всех сторон. Я почти ничего не вижу. Только слышу, как позади, в акациях, подает голос соловей. Спустя несколько мгновений ему вторит другой. У меня такое ощущение, что они обращаются ко мне. Снова наплывают мысли о сущности жизни, и снова прихожу к выводу: не по той дороге я иду. Вот и дошагался — сижу на песке у Марицы, жалкий, словно обгорелый пень.
Сколько я так просидел, не помню. Но когда наконец встал и двинулся домой, было очень поздно. Ноги вязли в песке, я стыдился самого себя. Добрался до зарослей акаций, где заливались соловьи. Река уже исчезла из виду. Только с другого берега доносился деловой рокот завода.
Я с трудом продрался сквозь кусты на дорожку, присел на первую попавшуюся скамью, с ужасом ощущая, как быстро я трезвею. Настолько быстро, что мне стало не по себе, чувство одиночества и собственной неполноценности опять захлестнуло сердце. Вот проклятье, неужто нет от него избавления! И тут я услышал чьи-то голоса. Обернулся: совсем рядом стоят, обнявшись, двое. Мужчина и женщина. Он сказал ей громко, уверенный, что вокруг никого нет:
— Мне все равно, что будут говорить…
Она ему в ответ:
— Ну, а мне не все равно…
— Почему?
Она не ответила, хотя и мне было бы интересно узнать почему.
— А все-таки почему? — повторил он. И я про себя повторил вместе с ним. Нам обоим одинаково хотелось знать. Она молчала. И это нас подзадоривало. Он сильнее прижал ее к себе, что-то прошептал — наверное, все тот же вопрос. Я весь обратился в слух. От них меня скрывал ствол старой акации, подле которой стояла скамейка. Они остановились под этим же деревом, на тропинке, что вела к реке.
— Ты сегодня какая-то особенная, — сказал он.
Теперь я узнал его по голосу: молодой Масларский. Я вздрогнул. «Ничего себе, влип!» — мелькнуло в голове. Я вовсе затаился — не увидели бы. Зачем ставить людей в неудобное положение? Я этого совсем не хочу.
— Важнее всего чувство, — наконец отозвалась она, — а не обещания.
— Да, разумеется, — сказал он. — Я тоже так думаю.
— Настоящее чувство!.. Вот что важно, — настойчиво повторила она.
Кровь бросилась мне в лицо, застучала в висках. Это была Виолета, моя бывшая жена!.. Как она может?.. Конечно, это не старая, знакомая мне ревность. Нет, но все-таки! Как можно? Она же старше его! Мне захотелось подойти и ударить ее. Но кто я ей? Она мне давно уже не жена. И я давно не муж ей. Пожалуй, следует всыпать этому молокососу.
— Важнее всего чувство, — продолжала она. — Тогда все остальное легко достижимо. Разве не так?
Он подвел ее вплотную к дереву. Теперь они стояли буквально в двух шагах от меня, и опять я услышал ее голос. Она говорила, что он слишком нетерпелив. А он молчал. Он искал ее губы, но Виолета продолжала твердить, что не это самое главное. Я отлично понимал ее намерение подразнить его, как она когда-то дразнила меня.
Он наклонился и поцеловал ее. Я видел, как она ему наконец это позволила, — прислонившись к дереву, обхватила руками за плечи, словно боялась упасть.
— Почему ты торопишься уйти? — спросил он спустя несколько мгновений, не выпуская ее из своих объятий.
— Такая уж у меня судьба.
— Но ведь тебя никто не ждет.
— Да, никто, — вздохнула она. — Даже ты не ждешь меня.
— Клянусь тебе…
Их шаги постепенно затихали в рощице. Я глядел им вслед и все еще отказывался верить собственным глазам.
Я был трезв, уверяю вас, совершенно трезв. Он обнял ее за талию, а она продолжала твердить о большом чувстве, которое для нее важнее всего.
Вскочив со скамейки, я быстро двинулся за ними. Мне хотелось настичь их, сказать пару «теплых» слов. Не из ревности или зависти, нет, а из чувства справедливости. Ведь должна же она быть на свете, эта самая справедливость!
Уж я ей дам, старой ведьме, а его швырну в реку, пусть охладит свою дикую страсть. Какое они имеют право?.. И у комара есть страсть, и у жабы, что квакает ночью на болоте. И верба трещит, сгибаясь под напором ветра, собака лает, уставившись на глупую луну… Но все ли имеют право на любовь?
Я бегу, продираясь сквозь кусты, кричу, но эхо теряется во тьме, будто вокруг меня пустыня…
Сколько времени метался я по роще, не могу сказать, знаю только, что, когда вернулся в общежитие, уже давно перевалило за полночь.
Я вошел в комнату и зажег свет. Все спали. Спал и мой однофамилец. Впрочем, он лежал, отвернувшись к стене, так что я не видел его лица. Может, притворяется? Я глянул на его одежду, небрежно брошенную на стул. Заглянул под кровать — ботинки в грязи, на них налип песок. Я поспешил погасить лампу, чтобы не разбудить его.
Нет, я не был пьян. И там, в роще, не во сне мне привиделось, это не была галлюцинация.
Завтра же утром пойду и заберу назад рекомендацию, которую ей дал. Не бывать моей подписи под всем этим!
Я закутался в одеяло, но заснуть не мог. А за окном, в саду, во всю мочь заливались соловьи.