Наш разговор с Векиловым продолжался больше двух часов. Поговорили обо всем, что меня волновало. А потом я вернулся на автобазу и сказал, что не хочу идти в отпуск.
Векилов был совершенно прав, когда говорил о таких вещах, как «долг по отношению к человеку», припомнил он и о том, что «друзья познаются в беде». И такой конфуз меня взял, когда я увидел его улыбку, — он словно бы хотел сказать, что я и есть отец того ребенка, над которым собираются тучи.
Вот и я живу под этими тучами, жду приговора. Предвижу, что первой начнет действовать партийная организация, потом дело перейдет к Гергане. Папка у нее уже полна анонимок. Это уж точно. Предостерегают. «Как обстоит дело с моралью на одном предприятии…», «Позор известен всему городу…», «Пятно разрастается…», «До каких же пор…».
Гергана меня избегает. Раза два встречались мы с ней в столовке, но только раскланивались издали. Моя мнительность растет. Правда, я стараюсь никоим образом не выказывать этого, чтобы пресечь подозрения. Может быть, Гергана считает, что я, будущий папаша, нарочно подсунул на наше предприятие такой «элемент», позорящий звание рабочего? Небось думает, что я действовал с дальним прицелом и добился своего. И наверняка считает, что разоблачила мою подлую игру.
Все больше и больше запутываюсь я в этой своей подозрительности, утрачиваю контроль над собой, не вижу, что становлюсь смешон. Встретил на днях Драго, спросил его в шутку: «Ну, скоро полакомимся уткой?» А он мне в ответ: «Сейчас не сезон». Его слова заставили меня призадуматься. Почему же не сезон? Насколько я знаю, утки особенно вкусны именно в это время. Осень — самый сезон для уток. И, чтобы не оставаться в долгу, при следующей же встрече на заводском дворе сказал:
— Весна действительно для них не сезон, а осень — самое подходящее время.
Он удивленно посмотрел на меня:
— Что ж, верно. Но когда выпадет снег, они становятся еще вкуснее. Тогда и индейки хороши. Едал ты индейку с кислой капустой?
Я не ответил, потому что он явно подтрунивал над моей подозрительностью. Два дня спустя мы снова встретились. Он продолжил тот же разговор:
— Весной утки высиживают утят и потому невкусные. Даже вредные. Говорят так: пусть индейка клюнет снега, а утка — колосок! Вот тогда и надо их есть!.. А когда птенцов высиживают, их лучше не трогать…
Не иначе, как намек на Виолету. И я ему отвечал:
— Каждому овощу свое время.
Спора об утках мы так и не закончили. Знаю только, что Драго говорил всем, будто на предстоящем партийном собрании клубок будет распутан.
Не хватает теперь, чтобы Иванчев тоже выступил против меня. Останусь тогда сиротой-сиротинушкой бесприютным. Совсем как в песне поется.
Ну за что на меня такая напасть? В чем я виноват? Пришли на память слова Лачки (дурак, а куда умнее меня!): «Смотри, парень, суешь палец в дверь, которая вот-вот захлопнется. Так недолго и без руки остаться!»
В глубине души возмущали меня эти мещанские разговоры. Нет, я обязательно должен ополчиться против них! И не оттого вовсе, что питаю какие-то чувства к Виолете. И не потому, что пострадал от остракизма тех, кто и теперь не прочь меня взять в ежовые рукавицы. Во имя человека! Во имя морали!.. Признаться, вообще-то я не люблю, когда без чувства меры оперируют этими словами. Но тут я решил действовать во имя настоящего человека, во имя морали. Удар по мне в те злосчастные годы пришелся и по Виолете, повлиял и на ее судьбу. Пускай у нее другой характер, пусть она прибегла к разводу «по соображениям целесообразности», но и Виолете, как и мне, пришлось хлебнуть одиночества, испытать отчужденность. Мы попали в один котел, варились на одном огне! Поэтому-то сейчас я обязан ей помочь. В этом мой долг. И его надо выполнить!
Я не просил у нее никаких полномочий — она бы мне их ни за что и не дала. Начну действовать на свой страх и риск. А там будь что будет. Через Векилова я раздобыл сведения о Евгении Масларском. Он, оказывается, жил сейчас в Софии, стажировался на каком-то предприятии. Есть люди, которые ухитряются проходить стажировку всю жизнь, окруженные заботой общества. Вот и этот Масларский из таких. Мне не удалось узнать, какая именно у него теперь специальность. Векилов сказал, что парень — стипендиат какого-то машиностроительного завода. Я занес все это в тетрадку, которая служит мне для записи сделанных ездок, и двинулся в Софию.
Не знаю, поймете ли вы настроение, с каким я отправился в Софию — город моих страданий. В пути я был почти целый день. Чтобы не гонять машину порожняком, нагрузил ее суперфосфатом. Доставил его «по месту назначения» и тут же, пока не закончился рабочий день, ринулся на розыски. Нашел нужный мне завод. Оказалось, что Масларский работает в другую смену. Узнал, где он живет, направился туда. Снова неудача: вышел, скоро должен быть… Решил ждать его у ворот, как Генрих IV ждал папу Григория VII или VIII, уж не помню. Положение не из приятных. И это еще больше подогревало мою ярость. Откуда только берутся такие типы в нашем обществе? Кто их вскармливает? Чем?.. Я сидел в кабине и наблюдал, как замирает улица, на город опускается ночь.
Улица тихая. Обсажена с обеих сторон деревьями. Их кроны почти смыкаются, образуя свод. Под этим сводом я и затаился, поджидая свою жертву.
Вот он наконец! Ишь как вышагивает — высокий, без шапки, в модном куцем пальтишке, счастливый. Так мне показалось, во всяком случае. Дымит сигареткой.
Я быстро вылез из машины и двинулся ему навстречу. Он и не подозревал, что пришел ему конец. Злость моя распалилась пуще прежнего. А все из-за самодовольства, которым дышала его глупая рожа. Какое он имеет право быть счастливым? Вот он отшвырнул окурок — небрежно, не глядя, куда тот упал. Так же небрежно он наверняка мог бы подпалить и город. А что? Была бы охота!..
Я подошел к нему медленным, тяжелым шагом.
— Извините!
Он, верно, подумал, что у него хотят прикурить, но, увидев мое лицо, отпрянул и заметно побледнел. Теперь у него был такой вид, будто его доской по башке огрели.
— Я не курю, товарищ!
— Зато я курю, товарищ! — Я схватил его за рукав. Мне показалось, что внутри рукав пустой, до того он был мягкий.
— Не вздумай поднять шум! — тихо, даже ласково сказал я ему.
Он всхлипнул, попробовал выдавить из себя какой-то звук и не смог. Вот уж верно говорят — «язык проглотил».
— Проходи, гадина! В машину!
— Зачем? Прошу вас…
— В машину! Там поговорим!
— Что вам от меня нужно?
— Сказочку хочу тебе рассказать.
— Вы ведь шутите, товарищ?
— Даже и не думаю, товарищ.
— Я позову милицию.
— Попробуй только! Попробуй, подонок!..
Я подтолкнул его так, что он чуть не упал. Пришлось придержать за руку. Он качался, словно тростинка на ветру, готовый в любой миг согнуться до земли и умолять о пощаде. Нет, ни на какие твои излияния не поддамся! Злость во мне клокотала.
Распахнув дверцу кабины, я втолкнул его туда. Он плюхнулся на сиденье. Я велел ему отодвинуться дальше, к рулю, чтобы и мне было куда сесть. Он передвинулся, я тоже залез в кабину и захлопнул дверцу. Теперь он оказался зажатым в клещах — между рулем и мною. В кабине приторно запахло бриллиантином, которым этот щеголь насандалил волосы. Терпеть не могу этот запах, но стекло решил не опускать — наш разговор никто не должен слышать.
Пленник мой никак не мог прийти в себя, бледность так и не сходила с его лица. Все произошло в считанные секунды. Он оказался взаперти, как в тюремной камере. Цель была достигнута.
Ночь. Безлюдная улица. Тишина. И охваченный яростью безумец, готовый совершить убийство. Да, влип он в историю! А на меня вдруг смех накатил, я еле сдерживался. Но вспомнил о Виолете, и все встало на свой места. Не до смеха.
— Слушай, — начал я без околичностей, — ты знаешь, что Виолета беременна?
Он только моргнул, уставившись в темное стекло.
— Ну?
— Первый раз слышу.
— Вот оно что! Первый раз! А то, что ты отец этого ребенка, тебе известно? Или, может, тоже не знаешь?
Он отпрянул, часто-часто заморгал. Я притянул его за отворот пиджака.
— Послушай, малый, не строй из себя идиота!.. Твой это ребенок! Слышишь?
— Нет, никакого отношения я к нему не имею, — отчаянно пропищал он. — У меня давно с ней ничего общего…
— Наоборот! — Я сжимал лацкан так, словно под рукой у меня была его шея. — Твой этот ребенок! И с нею у тебя много общего!.. Короче, она родит через несколько месяцев… Понимаешь?.. А кто будет заботиться о ребенке? Я, что ли? Ну, отвечай!
Он дышал как загнанная лошадь, одной рукой упирался в баранку руля, потому что я все сильнее на него наваливался, а другой прикрывал лицо — опасался удара.
— Эй ты, отпусти руку и смотри мне в глаза!
Он изогнулся, но глаз так и не поднял, только моргал.
— Чего моргаешь? — закричал я. — Смотри мне в глаза!
— Я… я не моргаю… я смотрю…
— Прямо в глаза! И отвечай, почему вы разошлись? Почему ты ее бросил? Говори! Все по порядку!
— Она сама меня оставила…
— Как это сама?.. А ребенок?.. Кто о нем будет заботиться?
— Не знаю.
— Кто будет заботиться? — повторил я, пытаясь поймать его взгляд.
— Я ни в чем не виноват.
— Это мы на суде увидим.
— Зачем суд? За мной нет никакой вины…
— Увидим… Есть медицина… Есть экспертиза…
— Я чист перед своей совестью.
— Перед совестью?.. Какая у тебя может быть совесть?!
— А что? Она и с другими ходила.
— С кем?
Он замолчал. Сколько я ни допытывался, он не отвечал. А потом вдруг эдак нахально заявил:
— И вы с ней встречались…
Тут уж я не выдержал. Такую ему закатил оплеуху, что он мешком свалился на руль и заскулил по-щенячьи. Я рванул его назад.
— Ну-ка, ты, давай не прикидывайся!
Но он не прикидывался: изо рта у него текла кровь. Видно, пересчитал-таки я его реденькие молочные зубенки.
— Пиши! — Я сунул ему тетрадку. — Пиши отчетливо: «Беру на себя обязательство…» Нет, лучше так: «Обязуюсь явиться на товарищеский суд… и признать свою вину в том, что ребенок этот — мой…» Ну, чего ты — не слышишь? Пиши!
— У меня нет карандаша.
— Ах, чтоб тебя! Сейчас дам.
Я пошарил в кармане — карандаша не было. Перерыл все в коробке, куда складываю путевые листы, — и там нет. Надо же! Все может пойти прахом из-за проклятого карандаша!
Масларский следил за мной. Понимает, что пока еще в моих руках. Но небось надеется, что я так и не найду карандаш.
— Все равно ты должен признать этого ребенка своим, — говорю я, продолжая поиски, — чтобы спасти Виолету от скандала.
Он молчит. Но на меня смотрит уже с явной издевкой. Чувствует, подлец, что шансы его растут — вывернется. Он вынимает белый платочек и осторожно вытирает окровавленные губы. Те самые, которыми недавно еще целовал Виолету!
— Ты должен считаться с законами общества, — говорю я. — Не имеешь права бросать на произвол судьбы своего ребенка… Понимаешь?.. Наша мораль требует, чтобы ты серьезно подошел к этому вопросу… Понимаешь?
Он молчит. А инициатива теперь в его руках. До чего же я жалок с этим своим «понимаешь?», которое то и дело навешиваю ему на нос. И все из-за какого-то карандаша!
— Ты все сказал? — подает он наконец голос.
Да, ничего у меня не вышло! Но я не сдаюсь.
— Нет, есть еще кое-что, — отвечаю, хотя понятия не имею, что это за «кое-что».
— Ладно, я жду!
— Нечего тебе ждать! Пойди и ответь за свои дела!
— Почему не пойти? Куда надо идти-то?
Я не сразу нахожу, что сказать:
— Перед обществом ответь.
— Пожалуйста, я готов! А что это за общество? Где оно?
— Наше общество.
— Хорошо. Отвечу. Все?
— Нет, не все.
— Что еще?
— Ты негодяй!
— Спасибо.
— Подлец!
— Еще что?
— Ты должен взять на себя все расходы, связанные с ребенком. Понимаешь?
— Ну, если мне присудят…
— Присудят. На этот раз общество тебе не обмануть!
— Не собираюсь никого обманывать. Я готов отвечать за свои поступки. Куда мне надо явиться?
— Сам знаешь, — вяло ответил я. — Туда, где заварил всю эту кашу.
— Хорошо. А теперь, надеюсь, я свободен?
— Нет!
— Что еще от меня требуется?
— Поедешь со мной!
— Сейчас?!
— Да, прямо сейчас.
— Поехали!
Я уже собрался вылезать из кабины, чтобы зайти с другой стороны — на свое место за рулем. Стоп! Пока я буду делать это, он может удрать. Спрашиваю его строго:
— Ты готов?
— Готов, — отвечает, да с таким самодовольством, будто не его, а меня должны будут подвергнуть осуждению. — Могу явиться куда угодно. Я не виновен.
— Не спеши.
— Я не виновен! — повторил он. — Ну, поехали!
Эта его готовность смутила меня, даже ошарашила. В жизни еще не встречал таких бесстыжих. А вообще-то, чем я докажу его вину? И для чего тащить его с собой? Чтобы мне потом в глаза смеялись? Называли простофилей, защитником падших женщин? Надо признать, миссия моя потерпела полный провал. Я отворил дверцу и велел ему убираться ко всем чертям.
Он но сдвинулся с места — видно, хотел убедиться, что победа на его стороне.
— Не вылезу. Я намерен поехать с тобой и выяснить, что там у вас болтают. Знаю, вы уж постарались меня в грязи вывалять. Я должен обелить себя! Может, даже и в суд подам. Я дорожу своей честью!
— Вылезай! — заорал я. — Убирайся сию же минуту!
— Нет, не вылезу, пока не скажешь, что переменил свое мнение обо мне.
Это уж было слишком. Я схватил его за руку и силком вытащил из машины.
— Мерзавец! — прохрипел я сквозь зубы. — Прохвост!
Думаете, он ушел? Как бы не так! Он продолжал изображать из себя оскорбленную невинность. Теперь уж я попытался стращать его милицией. Он расхохотался и заявил, что к помощи милиции прибегают одни сплетники да старые девы. Потом повернулся и зашагал прочь, подняв воротник пальтишка. Через несколько шагов остановился, закурил.
В смятении сидел я за рулем и не знал, что делать. Я был раздавлен этим слизняком. Да, выходит, не всегда твердые предметы — самые устойчивые. Случается и обратное. Впервые мне стало боязно за людей. До сих пор они казались ясными и понятными. Никогда не думал о них, как о безнадежных. А теперь какое-то хилое ничтожество выбило у меня почву из-под ног.
Стояла уже глубокая ночь, когда я двинулся в обратный путь. Дорога хорошо знакома, и колеса словно сами несли машину по шоссе. Мысли меня не отпускали. Собственные добродетели вызывали серьезное сомнение. Нет у меня права вершить справедливость, даже если медицинская экспертиза установит отцовство.
И все же у ребенка есть отец… А вдруг мать и сама не знает, кто именно?.. Эта мысль повергла меня в ужас. Я изо всех сил надавил на газ, словно собрался загреметь с первого же обрыва. Но машина как будто чувствовала все повороты и спасала меня от явной гибели. Я мчался и мчался сквозь ночь, уверенный, что ей суждено стать ночью моей смерти. Но смерть не приходила. Может, она просто не хочет меня? Слишком я для нее ничтожен? В самом деле, кому нужны оплеванное достоинство, утраченные иллюзии, развенчанная прозорливость и самоуверенная логика?
Меня несла на своих крыльях темнота. Я не имел уже никакого представления о том, где нахожусь и сколько осталось до конца пути. Время, направление — все исчезло. Точно я не от мира сего, не житель этой Земли, которая все еще терпит меня и предоставила в мое распоряжение свои отличные дороги, залитые асфальтом, обсаженные тополями, устремленные к городам, где все трудятся…
Я сжимал баранку и плакал от одиночества, сдавливавшего меня со всех сторон.