ГЛАВА 19

Вся моя жизнь прошла в этом городе… Из Минска я никогда и никуда не переезжал. Уезжал – бывало – но, только на время. Самая длительная моя отлучка из родного города – на службу в Вооружённых силах. Это отдельная история – безумно забавная, служить я пошёл уже после окончания университета, поэтому видел всё, что творилось в армии глазами, если не мужа, то уж, далеко не мальчика…

Но – время армейских историй ещё не приспело, отложим пока…

Первые мои отлучки из Минска, были связаны с бабушкой, со Слуцком…

Если кому-либо сегодня рассказать, что от Минска до Слуцка, равно как и то Слуцка в Минск, в конце сороковых нужно было добираться чуть ли не сутки – засмеют, не поверят… И тем не менее…

Бабушка – Ульяна Степановна и дед Спироидон переехали в Слуцк в середине 20 годов, мама у них уже была, из села Ворковичи, как повествует семейное предание – села богатого. Подозреваю, что с этим переездом было не так всё просто, скорее всего они убегали – бабушка была из богатой еврейской семьи, хотя еврейкой не была. История её туманна. Она была подкидышем. Подкинули её в дом богатых, торговых евреев, которые и удочерили девочку, воспитывали, как родную и всё хозяйство оставили в наследство…

Что за этим скрывалось, какая семейная драма – не знаю, всю жизнь собирался поехать в эти самые Ворковичи – не хватало времени. А следовало бы!..

Дед был бабушки моложе, семейная молва глухо свидетельствует, что до бабушки у него была семья, или некая любовная драма, которая отразилась на всей его жизни… Дед – крепко пил. Пил, то ли оттого, что сапожнику положено было пить, то ли оттого, что какой-то червь точил его всю жизнь.

Тем не менее, семья была большая – семеро детей, да ещё пару младенцев померло…

Бабушка была человеком тишайшим и богомольным. До сих пор стоит в ушах негромкий стук по утрам – молилась бабушка истово, отбивая земные поклоны…

У деда, пристроенная к хлеву, была маленькая сапожная мастерская – откуда раздавался, уже днём, совершенно иной стук – стук сапожного молотка, которым дед вбивал в подмётки дубовые, самодельные гвозди…

Он сидел на низкой табуретке, в брезентовом переднике, зажав между ног, сапожную «лапу», с натянутой на неё колодкой, рот был полон гвоздей, которые он вбивал одним ловким ударом. Руки – большие и корявые были порезаны дратвой – вощил он её сам, протягивая сквозь кусок воска…

В мастерской деда очень вкусно пахло – кожей, воском, деревом и самосадом, курил он много и только свой, на печи просушенный табак…

У бабушки была корова, поэтому первые годы после рождения до 47-го я прожил возле коровы, у бабушки и потом, каждое лето приезжал к ней отпиваться парным молоком, отчего с детства был мальчиком нехилым…

Дед был знаменит на весь Слуцк, как сапожник – замечательный, пьяница – беспробудный и выдумщик – фантастический…

До сих пор в Слуцке рассказывают историю о том, как дед Спиридон пропил сапоги у маршала Жукова. Жуков – это факт известный – командовал кавалерийским полком, который стоял в Слуцке. Казармы были на левом берегу Случи, от нашей Красноармейской – через конный брод. Адъютант комполка привёз деду «материал» для «постройки» сапог – подмётки, хром… Сапоги дед тачал знатные – между верхом и подкладкой вшивая рыбьи пузыри, которые выполняли роль своеобразной мембраны – ноги не потели, а воду сапоги не пропускали. Будущему Маршалу не повезло – материал дед незамедлительно пропил. Адъютант приезжал раза три, дед прятался. Приехал сам командир – деда не застал. Так и пришлось Жукову ехать на Халхин-Гол без новых сапог…

А, вот эта история мне уже памятна…

Красноармейская улица в Слуцке была заселена наполовину православными, наполовину евреями. Жил на ней контуженный еврей-кавалерист. Дедов постоянный собутыльник. Когда забулдыгам не за что было выпить, кавалерист приходил к деду и говорил: «Спиридон, давай «отшмалим» номер»…

Дед соглашался, залезал верхом на приятеля и тот с гиканьем возил его по улице…

Набегали евреи и начинали стыдить соплеменника: «Как тебе не стыдно этого пьяницу Спиридона на себе возить»? На, что тот резонно замечал: «Так он мне денег дал…». Евреи, посовещавшись, говорили: «Мы тебе вдвое дадим, только не срамись»… Кавалерист брал деньги и они, вместе с дедом, шли их пропивать…

Папа, вернувшись с войны, утомлённый дедовым непотребным пьянством, решил перехватить у него «бизнес», организовал маминых братьев, вернувшихся с фронта: дядю Аркадия и дядю Колю в бригаду, отстранил деда от дел. Закончилось это плачевно… Натачав сапог и башмаков, бригада сбыла их на базаре, закупила товару для следующей порции… Правильно! Утром не было ни денег, ни товара – разбушевавшийся дед гонял сыновей-ренегатов по двору, оглашая окрестности, любимой своей фразой: «Ну, что, собачеки, выкусили!..»

Именно после этого случая, папа и засобирался в Минск.

Посреди бабушкиного двора стояла огромная груша – до сих пор помню её название и, когда на базаре нарываюсь на «слуцкую бэру» – всегда покупаю, фрукт сочности и сладости неимоверной.

Под грушей стоял хлев с кабанчиком м коровой. Между перекрытием хлева и крышей был сеновал. Валяться на сене, следить за роящимися в лучах солнца пылинками и ждать, когда придёт с подойником бабушка и зазвенят о жестяное дно тугие молочные струи было любимым занятием, равно как спускаться по лестнице вниз и пить пенное молоко взахлёб, прямо из ведре, от пуза…

Было в бабушкином доме ещё одно чудо – огромная русская печь с лежанкой. Мы с дедом всё время спорили, кому спать на печи. Спорили до тех пор, пока не устраивались на расстеленных кожухах вдвоём, и сладко млели, засыпая под стрёкот кузнечика.

Однажды, провалившись под лёд на Случи прибежал домой, как ледышка – спасла печь. Утром после молитвы, бабушка «щепала» лучину, растапливала печь, гремела ухватами и чугунами, что-то «скварчело» на сковороде – дом заполнялся фантастическими ароматами…

Между двумя комнатами, примыкая к кухне, был чулан. В нём была лестница на чердак. Лазить на него, мне было запрещено. Но я лазил. На чердаке валялась всякая рухлядь. Старые сундуки, коробки, ломаная мебель. Это было ещё одно тайное моё место – там, на чердаке, я был и разведчиком, наблюдая за домом соседей Киркевичей, и отважным моряком, и лётчиком. Там, стащив у дяди Виктора, который заканчивал восьмой класс сигару (почему сигару? откуда сигару?) накурился впервые до одури, до тошноты, до зелёных кругов перед глазами – еле откачали…

Когда дед умер, бабушка пустила квартирантов, двоих тихих печальных старушек, которые заняли лучшую, самую большую комнату, в которой жили и мастерили бумажные цветы. Наворачивали из рифлёной, цветной бумаги на медную проволочку лепестки, потом всё сооружение макали в расплавленный воск или стеарин и раскладывали по комнате для просушки. Запах стоял божественный в прямом и переносном смысле. Думаю, что потом из этих цветочков мастерили венки для похорон…

По вечерам пили чай, под тряпичным абажуром из самовара, разливая его по в блюдечкам.

Божественных разговоров бабушка со мной не вела. Молилась само, тихонько, не пытаясь меня приобщить. Думаю, что было это ей строго запрещено моими родителями атеистами… Не уверен, правда, что были они твердокаменными атеистами, но, поскольку, состояли в коммунистической партии, иметь мать богомолку было небезопасно…

Один разговор, однако, помню. Мы с бабушкой готовились варить варенье из вишен. Сидели рядом и выковыривали булавками косточки из спелых, сочных ягод.

Начало разговора не запомнилось, помню с полуслова, с полуфразы. Я спросил: «Так, что же и суворовцы, может, в Бога верят?..»

Суворовцы, как понимаете, был непререкаемый авторитет…

Бабушка ответила: «Хто ж іх ведае… Можа і вераць, пра сябе…»

Тайной осталось для меня – крестила ли меня бабушка. Подозреваю, что непременно… Но скорее всего тайно, вечером, снесла в церковь… На всякий случай, уже взрослым, крестился ещё раз – священник сказал – если уверенности нет, не грешно перекреститься…

Когда умерла и бабушка, дом достался дяде Аркадию, так решил папа – все братья и сёстры перебрались в Минск, кроме него. Он и остался «на батьковщине», продав свой дом и выплатив всем их долю…

Вечером, после бабушкиных похорон, долго спорили родичи в большой комнате, в которой запах воска, казалось, въелся в стены. Спорили, выясняли, скандалили… Однако, папа принял решение – он был старшим в семье…

Дядя Аркадий остался в Слуцке, к нему приезжал реже – у него была своя семья, своя жизнь.

Помню только как перед Новым годом приезжали «на свежину». Когда читал повесть Толи Стрельцова «Смаленне чорнага вепрука” – чуть не плакал, про меня, про детство, про бабушкин дом…

Мужчины выходили утром на крыльцо, беседовали, курили, ждали резчика. Он жил по нашей же улице, через два дома. Приходил не спеша. Под мышкой было несколько ножей. Узких, длинных, хорошо отточенных…

Ножи были страшные.

Шли в загородку. Меня туда не пускали. Некоторое время там было тихо, потом короткий то ли вскрик, то ли визг…

После этого мне можно было идти… Туша лежала на лавке, в печи кипели вёдра с водой, была заготовлена сухая солома. Смолили, обкладывая тушу соломой, поджигая её, потом поливали кипятком, скоблили… И так по несколько раз, до белизны, до розовости… Потом разделывали, тащили в дом квадраты сала, которое тут же солилось и складывалось в короба. Мясо лежало повсюду и как-то тревожно пахло – теперь понимаю – кровью, ушедшей жизнью. Набивались колбасы, настоящие, пальцем пханые, жарилась кровянка с гречневой кашей, рядом на огромных сковородах бушевали куски сала с прослойками мяса по-белорусски «скварка», по научному – бекон… Только к ночи, всё было готово, кумпяки посолены, паляндвицы, обмотаны полотняными тряпками и подвешены для вяления – можно было садиться за стол.

Вот уж, обжорство было!.. Вот уж, пьянство!.. Магазинная водка не признавалась – только самодельная, своя, самогон… Для собственного употребления сделанный. без сахара, чистый хлеб, двойной выгонки – градусов под семьдесят…

Такое обжорство, раблезианское, безудержное испытал ещё раз, когда ездили с папой по его родине, Украине, искали могилу его мамы, бабушки Марии, которая не дождалась сына с войны всего-ничего и заезжали к папиным двоюродным братам, которые, бывает же, сапожничали в коком-то украинском колхозе и держали сто ульев пчёл…

Там – резалось всё подряд, свиньи, бараны, утки, гуси… Закидывался в ставок невод и вытаскивались все караси, которые в ставке имели место быть, покупалась бочка пива, выставлялась медовуха, мёд в сотах, мёд в мисках. В мисках же без счёта фруктовые кисели…

Электричества не было. Горели во дворе керосиновые лампы. Я был при бочке с пивом и насосе, наполнял глечики – здесь, впервые надрался вдрызг, обманутый пенным напитком и спровоцированный родительским невниманием.

Нашли ли бабушкину могилу?..

Не знаю…

Есть фотография – стоим все у холмика и железного креста. Без надписи – родичи папины говорили – вроде здесь, а где точно – Бог его знает…

Вообще история папиной семьи – отдельная история. Думаю, что она созвучна истории деда Спиридона и типична для многих крестьянских семей, порушенных, покорёженных большевиками и их сатанинской коллективизацией.

Однако, как бы ни было хорошо в гостях, всегда приходится возвращаться домой. Как бы надолго я не уезжал, всегда возвращался в Минск.

Когда вернулся из армии, вышел в аэропорту из самолёта, кто-то предупредил: «Застегнись! Патруль»…

Застёгиваться не стал. На патруль как раз и нарвался… Майор долго вертел в руках документы…

– Товарищ майор, да мне две остановки троллейбусом до дома… Я на Московской живу…

– Отправлю на губу на пять суток, будет тебе Московская…

Дело было 26 декабря… Так уж меня «дембельнули»…

– Давай!.. Отправляй!… – почти заблажил. Хорошо солдатики патрульные, понимая моё состояние, оттёрли в сторону. «отмазали»…

– Иди, земляк, иди… Не заедайся…

Я и пошёл, дома закинул шинелку в один угол, сапоги в другой, переоделся в цивильное, выскочил на мою Московскую, встретил кого-то знакомого. Он спрашивает: «Олег! Привет!.. Что-то тебя давно не видно было?..»

Ну, мать твою, давно… Для меня кусок жизни, для него – «давно не видно»…

Друзья мои! Возвращаться домой – это замечательно!

Был бы только дом… Было бы куда возвращаться…

Загрузка...