Когда самолет с Горбачевым, прилетевший из Фороса приземлился в Москве, мы стояли на площади у дома правительства. Мне стоять надоело, я пошел домой, включил телевизор и увидал вальяжного Ельцина, подталкивающего растерянного Генсека к трибуне. Горбачев слегка упирался, но старался при этом сохранить хорошую мину, а Ельцин что-то ему бормотал, типа,– Давай, давай, смелее… Не бойся, дурашка, больно не будет!..
И Горбачев, подписал документ об отказе от «руководящей и направляющей» рои партии. (Какой же это был параграф Конституции? Вроде бы шестой… Ну, надо же – запамятовал!..). Так, вот, за пятнадцать минут до этого знаменательного события я был уверен, что доведется мне жить и умереть при этом самом шестом параграфе, такой казалась нерушимой власть коммунистов. Рухнула, однако, в одночасье, и никто не ринулся ее защищать, никто не поднял на баррикадах красное знамя.
Почему так произошло? Размышляя над этим, перебрал свои взаимоотношения с «умом, честью и совестью всего прогрессивного человечества» и, как мне кажется, разобрался.
Родители мои вступили в партию на фронте. Верили ли они в коммунистическую идею? Очень сомневаюсь. Отец много лепил Ленина, Не те, парадные портреты, которыми скульптора зарабатывали «бабки», а нечто иное, в чем я не всегда мог разобраться. Он, словно, мучительно искал какие-то ответы и, как всякий скульптор, пытался выразиться, высказаться, создавая визуальные образы. Мне было непонятно, почему Ленин у него такой хмурый, почему глядит из-подо лба, словно мучает его невероятная головная боль, словно оглядывает окружение недоверчивым, подозрительным взглядом.
Что-то стал понимать, когда в Москве забрел в музей Ленина и, поднявшись на самую верхотуру, попал в маленький зал, в который, видимо, не всякий добирался. В зале и в самом деле никого не было. Зато висели рисунки Ленина, сделанные с натуры художником Альтманом. Тогда понял, почему здесь так пусто, зал был расположен так, что бы его никто не нашел и эти рисунки не увидал. Ленин на рисунках был вовсе не «самым человечным человеком», а производил впечатление маленького, усохшего и очень злобного хорька, с татарским разрезом глаз и иезуитской полуулыбкой, полуоскалом. Еще не было никакой перестройки, еще не появились в печати валом пошедшие разоблачения этого благородного гения, еще не выкристализовалась мысль, что Сталин самый последовательный продолжатель его дела, еще казалось, что времена сталинского шабаша и на самом деле пора извращений ленинской линии.
Мы, ведь, в юности очень много рассуждали и о Сталине и о Ленине. Догмы ленинизма были вбиты в наши головки столь основательно, что, видит Бог! – даже мысли о том, что человеконенавистническая идеология была заложена еще Лениным, не возникало. Помню, чуть не набил морду одному московскому приятелю, который, между делом, поделился информацией, видимо в Москве хорошо известной, но для нас, провинциалов, абсолютно недоступной, что страдал вождь от наследственного сифилиса, поэтому был злобен, мстителен и безжалостен. (Когда увидал рисунки Альтмана, все встало на свои места – поверил сразу).
Но в юности жизнь казалась простой и ясной – пионерская организация, потом комсомол, потом партия. Для партии, однако, я был слишком молод, в университет поступил – шестнадцати не было. Поэтому чаша сия в студенческие годы передо мной не маячила, хватало комсомола. Когда пошел в армию, отец в письме мягко посоветовал, а не вступить ли мне в коммунисты. Показалось, даже романтично, отец вступил на фронте, а в советской армии. Правда, смущали отцовские рассуждения о том, что при моей профессии, без членства в партии, на карьере можно поставить крест. По зрелому размышлению, я отцовскую пропозицию принял, парень я был амбициозный, и «ошиваться» всю жизнь в районке в мои планы никак не входило.
Здесь прервусь, поскольку этот момент, в моих последующих размышлениях о том, почему так безболезненно умерла партия, чрезвычайно важен. Думаю, что среди одиннадцати миллионов советских коммунистов, 99% размышляли, примерно так же, как и я. Партия для них не была символом, путеводной звездой, сообщностью единомышленников, а только необходимым условием для более или менее нормальной жизни в предлагаемых условиях. Изменились условия и все 99% легко и просто оставили это постылое учреждение.
Однако заявление о вступлении в партию в армии – написал. Все катилось по накатанному: собрание комсомольской ячейки – «единогласно», собрание партгруппы – «единогласно» и, вдруг, сбой. В политотделе части мои документы завернули. Было обидно. Обратился к начальнику политотдела. Он вызвал меня, мы с ним долго разговаривали, он объяснял, что у меня имеется один не снятый наряд на работу от старшины роты. Я недоумевал, наряд получил за плохо почищенные сапоги, такие наказания плево получались и плево снимались. В тоне начальника политотдела, однако, прослушивалась ложь. Смысла ее не понимал, но то, что она есть – чувствовал. Ситуация прояснилась, когда расставаясь генерал небрежно бросил, что-то про мои письма домой. Тут, все стало на свои места. Уразумел, что письма перлюстрировались, само по себе это было нормально, следовало хранить военную тайну, но никаких тайн я не знал, делился мыслями о бардаке, о безобразиях, о дедовщине. Короче, военно-политическое начальство недвусмысленно дало понять – думаешь, больно много и не так, как следовало бы.
Понял! Не дурак! Более попыток «проникнуть» в партию в вооруженных силах не предпринимал.
Следующий заход, следующую попытку предпринял уже на гражданке, работая в редакции «Літаратуры і мастацтва». Партбюро было при Союзе писателей. Это налагало некую ответственность, казалось, что там, в Союзе писателей должны быть серьезные вдумчивые люди, поэтому непонятно было, почему парторг наш, готовя меня, неофита, к заседанию бюро, требовал обратить внимание на абсолютно дурацкие вопросы, вопросы ответы, на которые были заучены еще в школе. Казалось странным, они, что в партию идиотов принимают? Следует заметить, что кроме идиотских вопросов, на которые я, удивляясь, писательской мелкотравчатости, давал не менее идиотские ответы, был и один, который заставил похолодеть. Иван Петрович Шамякин, который заседал тогда в партийном бюро, спросил: «Как вы думаете, какой самый большой, самый значимый изъян у современной молодежи?». Не задумываясь, брякнул: «Бездуховность!». Брякнул и похолодел, увидав, как «схамянууся», готовивший меня к заседанию бюро парторг. Иван Петрович, однако, удовлетворенно кивнул головой, видимо, мой ответ совпал с какими-то его собственными размышлениями.
Эти игры в вопросы ответы, родили некоторое насмешливое отношение ко всему действу. Я-то, рассчитывал и надеялся, что все это всерьез – оказалось, какая-то странная игра, когда глупость выдается за многоумие.
Дальше – больше, все живые человеческие чувства и реакции партийными органами воспринимались как некие нарушения устоев, обсуждались и осуждались абсолютно всерьез. И в этом тоже была некая ложь и игра, наподобие подкидного дурака. Самыми нелепыми были встречи на парткомиссии. Эту инстанцию приходилось посещать довольно часто и при выезде за границу, и при утверждении в должности, и при наложении взысканий, на которые моя партийная жизнь была не бедной. Трудно было всерьез воспринимать выживших из ума, но невероятно самодовольных и самоуверенных старичков, членов этих самых комиссий, которые смотрели на тебя пронзительными глазами и, абсолютно в духе тридцатых годов, серьезно убеждали, например, что за кордоном ко мне, туристу, непременно будут вязаться провокаторы, пытаться выведать, как у Мальчиша-Кибальчиша, великую военную тайну и все такое прочее. Насколько эта дурь была основательно вбита в закомпостированные наши мозги свидетельствует такой факт. Поехали мы с группой белорусских художников в Прагу. Спускаясь по лестнице в отеле, услыхал, как поднимавшаяся по лестнице наверх группа таких же туристов, что-то живо обсуждает на такой родной, нашей «трасянцы». Не желая ничего плохого, поприветствовал: «Прывітанне, землякі!». Земляки, чуть не попрыгали в лифтовую шахту – были уверены, вот оно, состоялось – провокация, о неизбежности, которой так долго предупреждали большевики. Было смешно и горько!
Или, еще такой пассаж! На киностудии я всячески избегал воскресных поездок на картошку, никак не мог понять, почему колхозники едут на базар, а мы, в порядке шефской помощи, вместо них движемся на поля. Экономически – это было полная бессмыслица. Картошки, за выходные мы больше закапывали, чем выкапывали, но подвергать ревизии линию партии на шефскую помощь – не моги! Однажды не уберегся. И так «карта легла», что тот самый день оказался днем рождения Жоры Семенова, нашего художника. Шел противный дождь, было сыро и гадко… Далее, надеюсь, понятно – у кого-то образовалась бутылка, у кого-то другая, пошло-поехало… Одним словом, увидав, как мучаются в борозде, наши женщины, а рядом стоит незадействованный трактор, я вознамерился этот трактор завести и одним махом картошку вывернуть на поверхность земли. Уговорили женщины,– Олег Павлович! Мы тебя очень просим, ну его, к черту, этот трактор…
Знаете, за что «канали» в райкоме партии? Не за пьянку, даже не за хулиганство… За то, что подрывал партийную линию! Всерьез! Старички «комиссионеры», чуть из партии не исключили. К тому времени пиетета перед «партийной линией» в душе не осталось уже ни капельки. И веры в некую ее миссию тоже. Было ощущение сплошной глупости, в которую почему-то вляпался, и выбраться нет никакой возможности.
А за плечами был ведь еще и XVII съезд комсомола, на который попал по ошибке. Не в ту таблицу вписали, а потом, отправив список в Москву, побоялись сообщить, что ошиблись – так и попал в делегаты. Вот, где насмотрелся! Во-первых, вагоны поезда, везшего нас в Москву, качались, гуляли комсомолята. На перроне, в Москве, секретарей вывели под белы руки, невменяемы были от пьянки. В гостинице Россия – талоны, папки, подарки – все бесплатно. И еще у каждого в нагрудном кармане пиджака, привезенные в Минск, да и не только в Минск, во все столицы республик, специальным нарочным, отпечатанные типографским способом бумажки с лозунгами, которые следовало выкрикивать, вскакивая в единодушном порыве! Это, почему же так! – думал,– За кретинов нас всех держите, что шпаргалки для памяти понаписывали, или сами из того же теста, видимость деятельности симулируете?
И было круглосуточное, как не в себя, водкопитие. Какая идеология, какие высокие чувства. В театре «Ленинского комсомола» давали для делегатов съезда спектакль «Автоград». Прямо со съезда часть делегатов должна была отправиться на строительство БАМА. Так вот эта часть, жрала водку, сидя на полу в зале, сидя на спинках кресел. Содом стоял невиданный и неслыханный! Актеры, чего-то на сцене изображали, делегаты их не слышали, да и не хотели слышать. Пели, орали, только, что морды друг другу не били, строители коммунизма! И каждый день в зале дворца съездов «вынос полутрупов» – явление членов Политбюро с расслабленным Брежневым во главе. Я был в четвертом ряду, мне все было видно – зал, заглядывая в бумажки, что в нагрудных карманах вопит здравицы, а главный «полутруп» плачет от умиления и восторга, В самом деле, что ли, верит в эту «лабуду»? Ну, нельзя же! Нельзя, нормальному человеку все это показывать! От этого рехнуться можно! Как же мы живем! Кто же нами правит! Кто же палец свой дрожащий на ядерной кнопке держит! А, эти-то, те, что на смену готовятся и не просыхают при этом? Каковы они? Как увидал в 91 дрожащие от запоя и страха руки Янаева, как раз тот съезд и вспомнил!..
Нет! Партия коммунистов изжила себя. Профукала и страну и власть. И нечего сегодня «лямантаваць» про великую страну, великую державу. Не было в ней ничего великого, сплошная ложь и мерзость. Спасти страну, построенную на лжи, на подлости, на неверии, на цинизме было нельзя. Она должна была умереть. И похоронить ее нужно было быстро и незаметно и без помпы, чтобы стыда никто не заметил, за то, что этот урод так долго отравлял мир своим смрадом.
Поэтому, никто и на баррикады не вышел, поэтому и защищать труп былой империи не кинулся. Пусть мертвые сами хоронят своих покойников. Живые должны думать о жизни.
Одного жаль – десять лет назад, рухнул колосс, даже не на глиняных, на бумажных ногах, а в моем городе нет-нет, да и пахнет, откуда ни будь из подворотни смрадным запахом разложившегося «ума, чести и совести». Или вдруг встретится на улице, кто-либо из тех, прежних. И не стыдно им, подрумянились, подштукатурились, одеколоном облились, что бы падалью не воняло, и продолжают бубнить по бумажке о светлом будущем всего человечества.
Хорошо в таких случаях мой старшина в армии говаривал, грубо и просто, по-армейски…
– Закрой поддувало! Триппером тянет!..