Всё получилось почти так, как представлял.
Следом за мной приехали «Болек и Лёлек» — Дамир с Юрой, заселились неподалёку от меня. Со следующего утра стартовал наш марафон, режим которого, в последующие недели, практически не менялся: ранний подъем ещё до рассвета, душ, кофе, дожёвываю бутерброд, уже обуваясь и выходя на улицу, где ждёт машина Дамира. Дорога до намеченного места поиска и раскопок занимает немного времени. Копаем до захода солнца, иногда и после него.
Немцев не копаем, Бирхоффу нужны только истории красноармейцев. Найдя останки, я пытаюсь «установить контакт», а мои напарники курят, отдыхают и принимают пищу. Со стороны, для них, я как будто разговариваю сам с собой: жестикулирую, смеюсь, спрашиваю, улыбаюсь, плачу, веду себя, как буйнопомешанный. Они не удивляются, они знают.
Следующий день — перерыв, отводится на отдых, написание и отправку истории старому нацисту. Если он успевает в течение дня изучить текст, то приходится ещё и отвечать на его вопросы, рассуждать, уточнять. Иногда мне казалось, что старику не под силу каждый день перелопачивать тексты и вникать в их смысл. Он должен уставать, да и мозги не такие уже ясные. Может за него это делают другие? Может у него там целый аналитический центр? Возможно, что и сам ведёт со мной переписку, он нетипично бодрый и живёт долго. Кроме кольца обладает другими оккультными «примочками» и секретами нацистов? Возможно.
Может ищет что — то конкретное? Не исключено, что места, выбранные Дамиром для «копа», не случайны. Есть какая — то система? Если и есть, то пока её не обнаружил. Дамир в целом, прав — если бы не истлевшие и ржавые вещи, то может показаться, что война в этих местах была недавно. Столько всего осталось, столько людей всё ещё здесь лежит.
Постоянно грузить себя вопросами и впадать в паранойю было некогда. Мы работали, много работали, на износ. На почве усталости и раздражения — часто ссорились. Их взбесило, когда сказал, что буду саботировать всю нашу работу, если они не позаботятся о передаче останков родственникам, тех бойцов, чью личность нам удалось установить, и о перезахоронении на воинских кладбищах и мемориалах, тех чьи не удалось. Сказал Дамиру, чтобы привлекал своих старых товарищей и знакомых по поисковому движению, для того, чтобы они «поднимали бойцов», из раскопанных нами братских могил, окопов, блиндажей. Они перезахоранивают, а мы копаем и идём дальше.
Дамир начал возмущаться, что это лишняя работа, и мы вообще здесь на нелегальном положении, нельзя привлекать лишнее к себе внимание и тому подобное. Я сказал, что какой — то гнилой у него патриотизм выходит, только на словах и лозунгах. Если его друзьям некогда, и они сейчас все занятые и работящие, то готов заплатить им за этот труд, из тех денег, что мне перечисляли банкир и немец.
В случае если Дамир с Юрой будут стоять на своём, то я звоню Валентину и пишу Бирхоффу — пусть ищут себе другого «медиума». Вот тогда посмотрим, когда Юра сможет отработать свои долги и где Дамир найдет астрономические суммы денег для лечения сына. Жёстко? Вполне. Они сами не оставили мне другого выбора.
Они так сильно упахивались и через месяц стали выгорать, что даже перестали собачиться друг с другом. Нашли для себя другое занятие — оба стали тихо меня ненавидеть. Да и чёрт с ними, если они выгорали физически, то я морально.
Правильно говорят, что человек может приспособиться почти ко всему, а мозг и глаза привыкают. Привык и я к нашим мёртвым братишкам, к нашим пацанам и мужикам из всех уголков необъятного Советского Союза, кто нашёл смерть здесь под Ленинградом, в попытках прорвать блокаду.
Они шли, ползли и бежали в едином порыве, по колено в снегу, грязи и крови. Многие из них готовы были ползти и на культях, чтобы только докинуть гранату до окопа где сидит враг, готовы были упасть грудью на его пулемёт, упасть и придавить, задушить, загрызть самого фрица. Если это только даст хотя — бы шанс на прорыв тех, кто уже наступает по их следам. Если это даст хоть малейшую надежду, что кольцо блокады станет не таким плотным и в город доедут дополнительные сто грамм хлеба. Сто грамм хлеба для одних, чтобы не умереть с голоду и смерть для тех, кто шёл на немецкие позиции. Сто грамм на жизнь. Кто-то скажет, что обмен неравнозначный, а другой скажет, что этот подвиг невозможно переоценить и мы всё ещё не в силах полностью его осознать.
За эти дни я сильно похудел, лицо вытянулось и заострилось, голова, после каждого общения с погибшими, раскалывалась неимоверно, глотал таблетки горстями. Каждый день я был вымотан. После рассказа погибшего братишки, возвращался, как после атаки. Все эти дни, я вместе с ними, через их воспоминания — брал эти высотки, мёрз с ними в окопах, горел в танках, делил последнюю банку тушёнки и последний сухарь.
Быстро ушла брезгливость и неприятие, научился спокойно видеть и воспринимать: безногих и калечных, обгоревших, израненных — с простреленной и резанной осколками брюшиной, из которой падают кишки.
Далеко не все из них хотели со мной говорить. Те погибшие бойцы и командиры, кто охотно делились историями и воспоминаниями — были скорее исключением, чем правилом. Многим было почти нечего рассказывать, их история была типична и трагична: едва прибыл на передовую, даже не успел толком пострелять в сторону врага, как попал под артналёт или бомбёжку. Мгновенная смерть или участь — раненным задыхаться в обвалившемся, засыпанном окопе. Точно, как у Твардовского: «…я не слышал разрыва, я не видел той вспышки, точно в пропасть с обрыва, и ни дна, ни покрышки…». Таких ребят было очень много…
Они все были разные. Одни — простые деревенские, с пытливым, практичным умом и смекалкой. Другие — городские, образованные, всё ещё кипит в них обида, что так мало успели сделать, мало принесли пользы, быстро и глупо погибнув.
Да, многие, в отличие от Бахарева Игорька, знали и понимали, что умерли. Попадались даже такие, чтобы были наслышаны о том, как обстоят дела у живых, у моих современников. Знали, чем сейчас дышит и живёт страна, какая ситуация в мире и прочее. Откуда информация? Так говорят, что нашептали «соседи» с гражданского кладбища, из тех, кто недавно умер. Ходят друг к другу, общаются. Ругаются даже меж собой.
Разные они все. Одни обижаются, что всё ещё лежат, никем не убранные, забытые, ненайденные. Таким обещаю, что поднимем их кости, родне сообщим. Не верят, — врёшь ты всё, говорят. Иные, наоборот, просят «не поднимать», не забирать их. Говорят, что не хотят от своих «съезжать», не хотят бросать товарищей — однополчан, что здесь же рядом лежат.
Встречал много и таких, кто обижается, что вроде и Победа есть, а их в ней нет. Не дожили, не увидели. Один материл меня, орал, что они умирали за городки и деревни, а мы или папаши наши допустили, что в Беловежской пуще в декабре девяносто первого — целыми республиками разбрасывались, одним росчерком пера.
Настоящие они все, с болью все, что стоит в живых глазах на мёртвом теле. Болит у них, когда слышат, что с жиру бесимся, что продвигаем культ самоуничтожения и деградации. В них было столько жизни, столько сил. Не дожили они своё, не смогли, не дали им…
Почти все просят меня о чём — то, каждый о своём. Тогда я ещё не знал, что одна просьба погибшего бойца запустит события, которые сделают всю мою прошлую жизнь неважной, несущественной. Просьба эта, даст жизни новый смысл и быстро подведёт эту же жизнь к финалу.