Глава 11

В мире разработки программного обеспечения дедлайн — это красная черта в календаре. Если ты не успел выпустить релиз, менеджер насупится, клиент поворчит, а команда лишится квартальной премии. Неприятно, но не смертельно. Никто не придет к твоему столу с монтировкой, чтобы физически объяснить тебе концепцию просрочки.

В мире генерала Ламздорфа понятие «проштрафиться со сроками» имело совсем иной, летальный смысл. Он дал мне три дня. Щедрый жест, достойный античного тирана, который наслаждается страхом жертвы.

Я был наивен. Я думал, что у меня есть этот буфер. Я думал, что правила игры соблюдаются, даже если игра идет на выживание. Три дня — это вагон времени. Можно спланировать маршрут, собрать припасы, попрощаться с Николаем, в конце концов.

Реальность внесла свои правки в мой тайм-менеджмент уже через двадцать четыре часа.

Я шёл по техническому переходу западного крыла. Это была изнанка дворцовой роскоши — длинная, пахнущая сырой штукатуркой и мышиным помётом кишка, где вечно шёл какой-то вялотекущий ремонт. Зимний дворец — это организм, который постоянно перестраивал сам себя. Здесь подпирали просевшие своды, там меняли прогнившие лаги. Вечная стройка, пыль и шум молотков. В общем то, как и в XXI веке, когда ты заезжаешь в новостройку — чувство соседа с перфоратором постоянно.

Леса стояли вдоль правой стены, уходя в темноту потолка. Массивные конструкции из почерневшего дерева.

Я шёл быстро, погруженный в свои мысли. В голове крутились схемы. Бежать? Куда? Без паспорта, без денег (мой серебряный рубль давно разменян), с лицом, которое запомнил каждый второй лакей? Это самоубийство. Остаться? Это гарантированная смерть.

Звук я услышал за долю секунды до финала.

Это был не скрип. Скрип — это предупреждение, это стон материала, который устал сопротивляться нагрузке. Скрип даёт шанс.

Здесь был другой звук. Резкий и сухой щелчок. Тцнк!

Так лопается струна на гитаре, когда её перетянули. Так звучит трос под натяжением, когда его целостность нарушается мгновенно и насильственно.

Инстинкты двадцать первого века, воспитанные на голливудских боевиках, заорали: «Кувырок! В сторону!». Но тело, это чужое, грубое тело крепостного мужика, сработало быстрее мозга. Оно не прыгнуло. Оно вжалось.

Я даже не понял, что произошло.

Грохот ударил по ушам, выбивая воздух из лёгких. Пол под ногами подпрыгнул, как палуба корабля в шторм. Облако пыли взметнулось вверх, мгновенно забивая нос и рот, ослепляя и дезориентируя.

В полуметре от моих сапог лежал монстр.

Дубовый брус. Сечением, наверное, двести на двести. Черный и тяжелый, как надгробная плита. Полтора центнера мёртвого дерева, упавшего с высоты четырёх метров с ускорением свободного падения.

Физика, бессердечная ты сука. Если бы эта штука попала мне в макушку, мои мозги пришлось бы отскабливать от паркета шпателем. Меня бы просто вбило в этот пол, как гвоздь.

Я стоял оглушенный и смотрел на брус.

Почему я жив?

Я не уворачивался. Я не был Нео из «Матрицы».

Меня спасла не реакция. Меня спас рефлекс раба.

За месяцы жизни в подвале, за сотни оплеух и тычков, я, сам того не замечая, усвоил главное правило дворцового трафика: «Знай своё место». Холоп не ходит посередине коридора. Там ходят господа. Там ходят офицеры. Там ходят люди. А ты — тень. Ты жмешься к стене. Ты втираешься плечом в камень, чтобы стать незаметным, чтобы не мешать и не отсвечивать.

Я шёл, притираясь к стене. Словно побитая собака.

И именно поэтому дубовая смерть, рассчитанная на идущего уверенно по центру человека, промахнулась.

Но не совсем.

Боль пришла с задержкой в пару секунд. Острая и горячая. Словно кто-то приложил к лицу раскаленный прут.

Я поднес руку к щеке. Пальцы тут же стали скользкими и теплыми.

Кровь. Много крови.

Брус, ударившись о камень, разлетелся веером острой щепы. Один из осколков, длинный, как кинжал, хлестнул меня по лицу.

Я чувствовал, как по шее, за воротник кафтана, течет густая, липкая струйка. Рассекло глубоко. Может, до самой скулы.

Боль наконец догнала сознание. Сердце заколотилось где-то в горле, отдаваясь в виски болезненными толчками. Мир обрел неестественную резкость. Я видел каждую пылинку в луче света, пробивающемся из пыльного окна. Я чувствовал запах собственной крови.

Я медленно поднял голову вверх.

Туда, откуда прилетел привет от генерала.

Деревянные леса уходили под потолок. На одной из перекладин болтался обрывок пенькового троса. Толщиной с большой палец. Такой трос может удержать быка, не то что брус.

Он не лопнул. И не перетерся.

Конец веревки болтался на высоте, покачиваясь, как маятник. Срез был чистым. Белым. Свежим, как срез яблока. Никаких размочаленных волокон. Никакой гнили.

Его срезали. Острым ножом одним уверенным движением.

— Господи Исусе! — раздалось сверху. — Батюшки светы!

На лесах засуетились тени. Вниз по приставной лестнице, грохоча сапогами, скатились двое рабочих. Мужики в грязных фартуках, с перепуганными, заросшими бородами лицами.

— Живой? — один из них, старший, подскочил ко мне, но остановился в двух шагах, увидев мою окровавленную щеку. — Ох ты ж напасть какая… Гнилая веревка, гнилая, вот те крест истинный!

Он закрестился, тряся жидкой бороденкой. Второй поддакивал из-за его спины:

— Гнилая, чисто труха! Мы уж сказывали приказчику, а он всё «держит, держит»… Чуть лиха не случилось!

Я смотрел на них сквозь кровавую пелену.

Они врали. Врали плохо и неумело, отводя глаза. Они знали, что веревка была новой. Они знали, кто приказал её подрезать. И они знали, кого здесь ждали.

Балка упала не через три дня. Она упала на следующий. Ламздорф не умел ждать. Его «три дня» были блефом, усыплением бдительности. Он хотел закрыть тикет немедленно. С пометкой «Несчастный случай на производстве».

Я мог бы заорать на них. Мог бы ткнуть носом в белый срез наверху. Мог бы потребовать позвать управляющего.

Но какой смысл?

Их слово против моего. Слово православных мастеров-плотников, за которыми стоит генерал-адъютант Его Императорского Высочества, против слова подозрительного «немца» без документов, которого пять минут назад чуть не размазало по полу.

«Несчастный случай». Идеальное преступление.

Я молча прижал к щеке рукав кафтана. Грубое сукно мгновенно намокло, впитывая кровь.

— Идите к черту, — хрипло бросил я.

Я перешагнул через брус. Обошел его, как обходят труп врага, который всё-таки не смог тебя убить.

Я шел к выходу из коридора. Ноги были ватными, их приходилось переставлять усилием воли.

За мной на пыльном полу оставалась цепочка красных капель. Идеальная дорожка для следопыта. Вот только искать меня никто не будет. Меня будут добивать.

До котельной я добрался на автопилоте. Саввы не было — и слава богу. Мне не нужны были сейчас его оханья и суеверные взгляды.

Я рухнул на кучу угля у самой печи. Тепло ударило в лицо, но озноб не проходил. Меня трясло. Зубы выбивали дробь. Это был отходняк. Шок.

В дрожащем свете огня я нащупал ведро с водой. Зачерпнул горстью, плеснул в лицо, смывая пыль и кровь. Рана вспыхнула новой болью, резкой и отрезвляющей.

Я достал из кармана тряпицу. Чистая ветошь и прижал её к щеке.

Больно.

В моей голове, как в консоли при критическом сбое, бежали строки кода. Варианты.

Бежать — поймают.

Доложить — проигнорируют.

Драться — недостаточно ресурсов.

Я смотрел на пляшущие языки пламени.

Ламздорф перешел черту. Он не просто хочет меня выгнать. Он хочет меня убить. И у него есть для этого всё. Он может уронить на меня потолок, отравить еду, подстроить пожар.

А у меня?

У меня есть лопата. Есть мальчик-подросток, который верит, что я волшебник. И есть глубокий, рваный порез на лице, из которого сочится жизнь.

Я прикрыл глаза. Щеку дергало.

Логика подсказывала: партия проиграна. Король под шахом, ферзя нет, пешки разбежались.

Но я сидел у огня и понимал одну простую, страшную вещь. Идти мне некуда. За стенами дворца меня ждет холод и голод. Здесь же меня ждет Ламздорф.

Выбор невелик.

* * *

Сидеть в глухой обороне — это тактика, которая гарантированно ведёт к поражению. Любой сисадмин скажет вам: нельзя вечно латать дыры в фаерволе, когда трафик валит терабайтами. Рано или поздно найдется та самая уязвимость нулевого дня, тот самый пакет данных, который обрушит всю систему.

Ламздорф играл без правил. У него был бесконечный ресурс попыток. Он мог ронять балки, подливать мышьяк, устраивать пожары или «случайные» выстрелы на охоте хоть каждый вторник. Ему ничего не стоило промахнуться десять раз, чтобы попасть на одиннадцатый. У меня же права на ошибку не было. Одно попадание — и «синий экран смерти», только вот перезагрузка в меню не предусмотрена, а техподдержка небесной канцелярии жалобы не принимает.

Я сидел на куче угля, прижимая к щеке пропитанную кровью тряпку.

Мне нужно перестать быть «расходным материалом», который можно списать по акту как «бой тары», и стать «стратегическим активом». Не просто полезным холопом, который умеет чинить печки, а носителем чего-то настолько уникального, настолько жутко дорогого и важного, что моя смерть станет невыгодной даже для самого генерала.

Я должен стать курицей, несущей золотые яйца. Или, точнее, свинцовые.

В голове, как заезженная пластинка, крутилась одна мысль. Война.

Что нужно генералам больше, чем чистое бельё и французский коньяк? Им нужно убивать врагов. Эффективно и быстро. И желательно с безопасного расстояния.

Русская армия 1810 года вооружена гладкоствольными мушкетными дрынами. Точность — «в сторону неприятеля». Эффективная дальность — «пока белки глаз не увидишь». Попасть из такого ружья в одиночную цель на ста шагах — это не мастерство, это статистическая аномалия. Поэтому и ходят в штыковые, поэтому и жгут людей тысячами, сближаясь плотными колоннами под картечь.

Нарезной штуцер.

Слово всплыло в памяти, как имя первой любви. Нарезное оружие существует и сейчас, я это знал. Егеря, штуцерники. Но это — элитарное извращение. Заряжать такой ствол нужно молотком, вбивая пулю в нарезы через дуло. Скорострельность — один выстрел в пять минут, пока солдат потеет и матерится. Это оружие для охоты на кабана, а не для войны.

Мне нужно было скрестить ужа с ежом. Точность нарезного ствола и скорострельность гладкоствола.

Я закрыл глаза. В памяти всплыла картинка. Три часа ночи, 2024 год. Я лежу в кровати, смартфон светит в лицо, и я вместо того, чтобы спать перед релизом, занимаюсь скроллингом по соцсетям. Статья на «Хабре»? Или пост на «Пикабу»? «Эволюция огнестрела: как пуля Минье изменила карту Европы».

— Пуля Минье… — прошептал я в темноту котельной. — Клод-Этьен, ты мой спаситель.

Гениальная в своей простоте идея, которая появится в этой реальности лет через сорок. Но физика-то уже работает! Законы баллистики не требуют высочайшего утверждения.

Я вскочил. Головокружение качнуло мир, но я устоял.

Мне нужна была бумага. Много бумаги.

Я метнулся в каморку к Карлу Ивановичу. Дверь была не заперта (управляющий давно спал у себя наверху, уверенный, что его «крысиная нора» никому не нужна). Я выгреб из ящика стола стопку черновиков, списанные накладные, какие-то счета. Схватил огрызок свинцового карандаша и кусок угля.

Вернулся к печи. Подкинул дров, чтобы пламя гудело ровно и ярко.

— Ну что, оружейный завод имени попаданца Максима, — пробормотал я, разглаживая на колене мятый лист. — Начинаем первую смену.

Рука дрожала, выводя линии. Но мозг работал четко, подкидывая образы из той, другой жизни.

Ствол.

Я начертил круг. Внутри — звезда. Семь нарезов. Не четыре, как делают сейчас, а семь. Шаг витка… Я напряг память. Один оборот на тридцать калибров? Кажется, так писали в вики. Пуля должна вращаться быстро, как волчок, чтобы гироскопический эффект держал её на траектории. Семь глубоких канавок, которые закрутят свинец, не давая ему кувыркаться в полете.

Это было сложно, но понятно. Главный «чит-код» крылся в самой пуле.

Я нарисовал её в разрезе.

Не шар. Шар — это аэродинамическое убожество. Цилиндр с конической головой. «Желудь», несущий смерть. Он тяжелее шара того же калибра, значит, лучше сохраняет энергию.

Но главное — дно.

Я нажимом карандаша выделил выемку в донной части. Коническое углубление.

В этом была вся соль. В этом был мой билет в жизнь.

Сейчас солдаты используют пулю меньшего диаметра, чем ствол, чтобы она легко проскакивала внутрь при заряжании. Из-за этого при выстреле пороховые газы прорываются в зазор (люфт, черт бы его побрал!), пуля болтается в стволе, как ложка в стакане, и летит туда, куда бог пошлет.

Моя пуля тоже будет меньшего калибра. Она свободно упадет на дно ствола под собственным весом. Никаких молотков. Никаких усилий. Скорость заряжания — как у обычного мушкета.

Но в момент выстрела…

Я начал штриховать область порохового заряда.

— … Бах! — прошептал я, чиркая углем стрелки векторов давления.

Резкий удар газов. Давление в сотни атмосфер бьет в дно пули. Но дно — полое. Стенки тонкие. Расширяющийся газ работает как клин. Он мгновенно раздувает, распирает «юбку» пули. Мягкий свинец расширяется и намертво врезается в нарезы ствола.

Обтюрация. Герметичность. Ни один кубический сантиметр газа не уходит впустую. Вся энергия идёт на разгон. А нарезы закручивают снаряд, превращая его в смертоносное сверло.

Я чертил, забыв про боль в щеке, про голод, про Ламздорфа. Это была магия инженерии высшего порядка.

— Затвор, — напомнил я себе, переворачивая лист.

В статье писали про казнозарядность. Если уж делать вундервафлю, то по полной. Заряжать лежа, на бегу. Не вставая в полный рост под картечь, чтобы орудовать шомполом.

Я набросал грубую схему. Откидной затвор. Винтовой? Или клиновой? У меня нет станков. У меня даже кузнеца и напильников нет. Но кузнец должен быть при дворе, но явно не гуру-мастер. Значит, винтовой. Как водопроводный кран. Грубо, надежно, герметично. Два оборота рукояти, открыл «казну», вложил бумажный патрон с пулей, закрыл, капсюль… Стоп, капсюлей еще нет. Значит, кремень. Пока кремень. Но поджиг снизу или сбоку.

К рассвету вокруг меня валялись шесть исписанных листов.

Мои пальцы были черными от грифеля и угля. Глаза слезились. Но передо мной лежал проект не просто ружья.

Это был геополитический аргумент.

Я смотрел на чертеж пули Минье и видел, как меняется баланс сил.

Оружие, которое бьет в три раза дальше. На 800 шагов вместо 200.

Оружие, которое кладет пулю в голову ростовой мишени, а не в «ту сторону».

Оружие, которое сделает пехотную цепь смертельной для артиллерии противника.

Если я дам это Николаю… Если я покажу это Александру…

Кто посмеет тронуть инженера, который придумал, как превратить русскую армию в машину смерти? Ламздорф? Да он сам будет сдувать с меня пылинки, лишь бы я не унес секрет французам или англичанам. Потому что такая винтовка — это победа в войне еще до её начала.

— 1850-е против 1810-го, — усмехнулся я, чувствуя, как потрескавшиеся губы расползаются в злой ухмылке. — Добро пожаловать в будущее, господа гусары.

Оставалось самое страшное. Реализация.

Нарисовать — полдела. Бумага, как известно, всё стерпит, даже мои кривые вектора сил. А вот железо — нет.

Мне нужна сталь. Хорошая, вязкая сталь, а не то железо, из которого тут куют подковы. Мне нужен сверлильный станок с червячной подачей, чтобы сделать нарезы. Мне нужны инструменты, которых здесь просто нет. Их нужно создать.

И сделать это нужно так, чтобы меня не пристукнули «случайным кирпичом» до того, как первый образец пробьет кирасу навылет на расстоянии полверсты.

* * *

Тишина в котельной была обманчивой, словно затишье перед краш-тестом. Печь гудела ровно, переваривая антрацит, но мой внутренний таймер тикал куда громче. Щёку дёргало: под самодельной повязкой пульсировала тупая боль — напоминание о том, как близко пролетела костлявая с косой, замаскированная под дубовый брус.

Я сидел на перевёрнутом ящике, гипнотизируя свежие чертежи, разложенные прямо на пыльном полу. В голове крутились формулы баллистики и варианты сплавов, но где-то на периферии сознания билась тревожная мысль: Ламздорф не успокоится. Первый промах его только раззадорит.

Внезапно дверь распахнулась. Не скрипнула, как обычно, а грохнула о стену, словно её выбили тараном.

Я вскочил, инстинктивно хватаясь за кочергу — единственное оружие пролетариата, доступное мне в этом подземелье.

На пороге стоял Николай.

Я привык видеть его застёгнутым на все пуговицы, в мундире, который сидит как вторая кожа, с лицом-маской. Но сейчас передо мной стоял не Великий Князь. Передо мной стоял перепуганный насмерть подросток.

Он был без камзола, в одной тонкой голландской рубашке, распахнутой на груди. Волосы всклокочены. Но главное — ноги. Он был в одних шёлковых чулках. Белых. Которые уже через секунду стали серыми от угольной пыли.

Он прибежал сюда через весь дворец, по холодным каменным лестницам, забыв про обувь, про охрану, про этикет. Ванька. Чёртов Ванька и его вездесущий язык. Телеграф «сарафанного радио» сработал быстрее ветра.

— Максим… — выдохнул он.

Николай сделал шаг ко мне, споткнулся о рассыпанный уголь, но даже не заметил. Его глаза сейчас были огромными от расширенных зрачков и полными влаги. Он увидел мою щеку. Грязная тряпка, пропитанная сукровицей, багровый отёк, сползающий на скулу.

Его лицо исказилось такой гримасой боли, будто это ему, а не мне, только что полоснули по лицу щепой.

— Живой… — прошептал он, и голос его сорвался. — Господи, живой.

Он бросился ко мне, вцепившись ледяными пальцами в рукав моего кафтана. Его трясло. Крупная дрожь била всё тело.

— Тебя убьют, Максим! — закричал он, не таясь, не оглядываясь на дверь. — Он убьёт тебя! Я знаю! Мне сказали… балка… Это он! Это Ламздорф!

Слёзы хлынули из его глаз потоком. Это был не плач капризного ребёнка, которому не купили игрушку. Это была истерика человека, который вдруг осознал своё тотальное бессилие перед машиной уничтожения.

— Уезжай! — он тряс меня за руку, пытаясь сдвинуть с места, вытолкать к выходу. — Прошу тебя! Христом Богом молю, Максим, уезжай! Вон из Петербурга, вон из России!

Он полез куда-то за пазуху, дрожащими руками вытаскивая тугой кошель.

— Здесь деньги! Золото! Тут много, хватит до самой Пруссии! Я дам лошадь… я прикажу конюху… Только беги! Немедленно! Пока ты цел, пока он не прислал кого-то ещё!

Я стоял, позволяя ему выплеснуть этот страх. Я смотрел на будущего «жандарма Европы», на «Николая Палкина», который сейчас, в грязном подвале, в одних носках, рыдал, размазывая слёзы по щекам, и умолял меня спастись.

Ему было плевать на статус. Плевать на гордость. Он просто боялся потерять единственного человека, который не врал ему и не пытался сломать.

Тридцать секунд. Я дал ему ровно тридцать секунд.

— Ваше Высочество, — тихо начал я.

— Нет! Не спорь! — он почти кричал, захлёбываясь воздухом. — Ты не понимаешь! Он страшный человек! Он ни перед чем не остановится! Я не смогу тебя защитить, я не…

Довольно.

Я перехватил его руки. Жёстко. Сжал его худые плечи своими рабочими ручищами и встряхнул. Один раз. Сильно. Так, что его голова мотнулась, а зубы клацнули.

Шок — лучший способ прервать истерику. Перезагрузка системы.

— Отставить! — рявкнул я. Не громко, но с той металлической интонацией, которой учат сержантов в учебке.

Николай замер. Он открыл рот, хватая воздух, как рыба, выброшенная на лёд. Слёзы ещё текли по щекам, оставляя светлые дорожки на пыльном лице, но в глазах начало появляться осмысленное выражение.

— Император не плачет, Николай Павлович, — произнёс я, глядя ему прямо в зрачки. Мой голос звучал глухо и тяжело. — Император не бьётся в истерике. Император думает. И действует.

Я отпустил его плечи, но продолжал удерживать взглядом.

— Вы предлагаете мне бежать? Дезертировать? Оставить поле боя, потому что противник применил грязный приём?

— Это не дезертирство, — прошептал он, вытирая лицо рукавом рубашки. — Это спасение жизни. Твоей жизни.

— Это поражение, — отрезал я. — Моё и Ваше.

Я шагнул к нему вплотную, нависая, давя авторитетом, которого у меня, по идее, быть не должно.

— Вы понимаете, что будет, если я уеду? Вы думаете, Ламздорф успокоится? Чёрта с два. Он победит. Он поймёт, что вас можно сломать. Что можно отобрать у вас всё, что вам дорого — друзей, наставников, игрушки, идеи — просто пригрозив силой.

Николай опустил голову. Его плечи поникли.

— И тогда вы останетесь один, — я добивал его правдой, жестокой, как удар хлыста. — Один в этой золотой клетке. И он вас доломает. Он вытравит из вас всё живое. Сделает из вас то, что хочет: удобную, послушную куклу в мундире с эполетами. Того самого солдафона, который будет красиво маршировать на плацу, подписывать указы, не читая, и бояться собственной тени.

Я сделал паузу, давая словам впитаться.

— Россия получит царя-марионетку, которым будет рулить старый, злобный интриган. Вам это надо? Вы хотите стать таким?

Мальчик молчал. Я видел, как в нём идёт борьба. Страх за меня боролся с гордостью. С тем самым стержнем Романовых, который я так старательно в нём искал и полировал последние недели.

Он поднял голову. Слёзы высохли. Глаза стали сухими и твёрдыми. Озёра отчаяния замерзли, превратившись в лёд Ладожского озера зимой.

— Нет, — выдохнул он. Тихо, но твёрдо. — Нет. Мне это не надо. Я не кукла.

— Тогда вытрите сопли, Ваше Высочество, — грубо сказал я. — И слушайте сюда.

Я развернулся и поднял с пола листы с чертежами. Уголь смазался, бумага была помята, но схема пули Минье была видна отчётливо.

— Мы не бежим. Мы не прячемся. Мы переходим в контратаку.

Я сунул ему под нос рисунок.

— Смотрите. Внимательно смотрите.

Он прищурился, вглядываясь в линии при тусклом свете печи.

— Это… пуля? — неуверенно спросил он. — Но она странная. Длинная. И с ямкой внизу.

— Это не просто пуля, — я понизил голос до заговорщицкого шёпота. — Это наш с вами страховой полис. Это, Николай Павлович, смерть любого врага на дистанции в восемьсот шагов. Это оружие, которого ещё нет ни у одной армии мира. Ни у Наполеона, ни у англичан. Только здесь. На этом грязном листе бумаги.

Я видел, как в его глазах загорается интерес инженера, интерес творца, перекрывающий страх.

— Мы создадим это, — я ткнул пальцем в чертёж. — Мы сделаем штуцер, который будет стрелять быстрее, чем солдат успеет перезарядить обычный мушкет, и бить так точно, что можно будет сбить яблоко с головы генерала… ну, скажем, Ламздорфа.

При упоминании фамилии воспитателя его губы тронула злая усмешка.

— Когда мы это сделаем, когда я положу этот винтовальный ствол на стол вашему брату Императору… — я выдержал паузу. — Ламздорф ничего не сможет мне сделать. Никто не посмеет тронуть человека, который даёт Империи абсолютное оружие.

Я положил руку ему на плечо. Теперь уже мягко, по-отечески.

— Меня перестанут считать расходным материалом, Николай. Я стану стратегическим активом. А активы не убивают. Их охраняют. Как зеницу ока.

Он посмотрел на чертёж, потом на меня. В его взгляде появилась взрослая, решимость. Он понял правила игры.

— Стратегический актив… — повторил он медленно, пробуя слова на вкус. — Значит, ты не уедешь?

— Я остаюсь. И мы с вами, Ваше Высочество, сейчас устроим такую промышленную революцию, что у Ламздорфа фуражка на затылок уедет. Вы со мной?

Он выпрямил спину. Несмотря на нелепые грязные носки и расстёгнутую рубашку, передо мной снова стоял будущий Император.

— Я с тобой, Максим.

Загрузка...