В моем прошлом мире, если тебе нужен был хороший металл, ты не строил домну на балконе. Ты открывал браузер, гуглил поставщика, смотрел марку стали — 40Х или, скажем, что-то легированное, — и делал заказ. Логистика решала всё.
Здесь же всё упиралось в кирпичную кладку нашей печи. Даже если попробовать сделать самопальный горн, то мы, как минимум, упрёмся в потолок. Не говоря даже о потолке термодинамическом.
Это фиаско, Макс. Ты начертил «Феррари», а собрать её пытаешься в гараже с помощью молотка и такой-то матери, используя детали от телеги.
Ночью я лежал на своей перине, пялясь в беленый потолок, и чувствовал себя идиотом. Инженер хренов. Попаданческая литература врала. Там герои собирали автомат Калашникова из консервных банок за пару глав. В реальности же физика смеялась мне в лицо.
Чтобы получить сталь, нужна температура. Чтобы получить температуру, нужен наддув и объем. Нужна домна. Или хотя бы мартеновская печь (которую, к слову, изобретут только через полвека). Строить её здесь, в центре Петербурга? Под носом у Ламздорфа?
«Ага, — саркастично подумал я. — Давай построим промышленный объект во дворе Зимнего. Ламздорф первый принесет кирпич, чтобы потом этим кирпичом мне голову и проломить».
Мне нужен был аутсорсинг. Промышленный аутсорсинг.
Я закрыл глаза и вызвал в памяти карту. Ментальную «Википедию».
Российская Империя. Промышленность. Урал? Демидовы? Далеко. Пока обоз доедет, пока вернется обратно — как раз два года пройдет и здравствуй 1812 — Наполеон уже будет в Москве. Сестрорецк? Близко, но там, по слухам, производство больше заточено под мушкеты и якоря, качество плавки гуляет.
И тут в голове щелкнуло. Громко, как взведенный курок.
Тула. Наши же помощники как раз оттуда!
Тульский оружейный завод. Основан Петром Великим в 1712 году. Почти сто лет непрерывной работы. Там есть всё: домны, водяные молоты, сверлильные станки (пусть примитивные, но промышленные!). Там живут династии. Люди, у которых сталь в крови вместо гемоглобина. (* А еще ВОРОНЦОВ! Шутка для наших постоянных читателей).
Они варят металл не по учебникам, которых нет, а по чутью. По цвету, по запаху, по звуку.
Мне не нужно строить завод. Завод уже есть. Мне нужно просто хакнуть систему управления этим заводом. Внедрить туда свой «патч».
Утром я влетел в наш «Класс практической механики» с такой энергией, что Николай, вытачивающий очередную втулку, чуть не выронил резец.
— Бросайте всё, — скомандовал я. — Мы меняем стратегию.
Николай посмотрел на меня с тревогой. Он привык, что я приношу либо гениальные идеи, либо плохие новости.
— Что случилось, Максим? Печь? Ламздорф?
— Хуже. Физика. Мы не сварим здесь сталь, Николай. Никогда. Хоть тресни. Даже если мы спалим весь Зимний дворец вместе с мебелью, мы не получим нужного градуса.
Он поник. Плечи опустились. Для него это звучало как приговор.
— И что теперь? — тихо спросил он. — Всё зря? Пуля Минье останется на бумаге?
— Нет. Мы просто переносим производство.
Я развернул на столе карту, которую стащил из библиотеки (временно, конечно).
— Смотрите сюда. Тула. Сердце оружейного дела. Там есть печи, которые нам и не снились. Там есть мастера, которые могут подковать блоху.
— Но Тула далеко, — возразил Николай. — Ты не можешь поехать туда. Ламздорф… Да и брат не отпустит. Ты нужен здесь.
— Я и не поеду, — я хищно усмехнулся. — Зачем ехать главному конструктору, когда можно послать технолога? Нам нужен человек, который приедет туда, зайдет в цех, ударит кулаком по столу и скажет: «Мужики, Императору нужно вот это. И чтобы блестело, как у кота… глаза».
Я обернулся к верстакам. Там, в глубине, возились наши тульские медведи — Потап и Кузьма. Николай, поймав мой взгляд, кивнул, улыбнувшись.
— Потап! — гаркнул я.
Потап, отиравший руки ветошью, медленно подошел. Он смотрел на меня исподлобья, но уже без прежней враждебности. За эти недели мы притерлись друг к другу, как детали в хорошо смазанном механизме. Он понял, что я не барин-самодур, а человек, который знает, с какой стороны браться за напильник.
— Слушаю, герр Максим.
— Ты в Туле на заводе всех знаешь?
Он хмыкнул, расчесывая пятерней густую бороду.
— Почитай, что всех. С одного котла хлебали. Племянник мой там старшим в ствольном, кум на сверлильне… Да каждая собака знает Потапа Свиридова.
— Вот и отлично. Собирайся, Потап. Домой поедешь.
В его глазах мелькнуло удивление, а потом — надежда. Домой. Из этого холодного, чиновничьего Петербурга, где каждый шаг протоколируется, обратно в родную слободу, к дыму и углю, к своим.
— В каком смысле? Насовсем?
— В командировку. С особым поручением от Его Императорского Высочества, — я кивнул на Николая.
Николай мгновенно включился. Он понял гениальность плана.
— Потап, — твердо сказал он, подходя к мастеру. — Ты единственный, кто понимает эти чертежи. Ты видел, как мы точили детали из дерева. Ты знаешь, какой нужен металл. Кузьма… Кузьма мастер от Бога, руки золотые, но…
— Мычит он больше, чем говорит, — закончил за него я. — Там, в Туле, нужно будет не напильником махать, а глотки грызть. Нужно будет убеждать, ругаться, объяснять мастерам, что семь нарезов — это не ересь, а наука. Кузьма там растеряется. А ты — нет.
Потап выпрямился. Он почувствовал вес ответственности, который ему на плечи положили не как мешок с углем, а как эполеты. Он становился представителем Заказчика. Да не абы какого, а заказчика его Высочества.
— Я чертежи понимаю, — прогудел он басом. — И про сталь тигельную помню, что ты сказывал. Углерод, марганец… Найдем, ежели надо.
— Вот! — я хлопнул его по плечу. — Именно это нам и нужно. Выбьем. Украдем. Купим. Плевать.
Я повернулся к Николаю.
— Ваше Высочество, нужна подорожная. Самая «вездеходная», какая только бывает. С печатями, с орлами, чтобы каждая почтовая станция лошадей давала быстрее, чем Потап успеет чихнуть. И денег дайте. Золотом. Много. Взятки давать, материалы покупать, мастеров поить.
Николай кивнул, уже направляясь к выходу.
— Я сейчас к Карлу Ивановичу. Он выпишет. И денег… денег я найду. У меня есть сбережения. Это государственное дело.
Когда он убежал, я остался наедине с Потапом. Мастер мял в руках шапку.
— Герр Максим… — начал он неуверенно. — А справлюсь ли? Одно дело тут, под вашим приглядом, а там… Завод — он машина большая, неповоротливая. Они ж по старинке привыкли.
— Справишься, Потап. Потому что ты везешь им не просто бумагу. Ты везешь им будущее. Скажешь им, что если сделают ствол по чертежу и сталь сварят как надо — их имена Сам, — я многозначительно поднял палец вверх, имея в виду Императора, — запомнит. А если заартачатся… скажешь, что Он же приедет и лично носы поотрывает.
Потап вдруг ухмыльнулся в бороду. Широко, зубасто.
— Это аргумент. Да и кулак мой помнят. Сделаем, герр Максим. Сварим вам сталь и нарезы сделаем как по бумаге.
Я смотрел на него и понимал: это сработает. Этот бородатый мужик с руками-кувалдами сделает то, чего не смог бы сделать ни один министр с портфелем. Потому что он свой. И потому что он верит в дело.
Потап принял задание с тем угрюмым, тяжеловесным достоинством, с каким старый, битый жизнью унтер-офицер принимает приказ на самоубийственную вылазку в тыл врага. Никаких «постараемся, барин», никаких «как Бог даст». Он стоял передо мной, глыба в промасленном фартуке, и просто кивнул. Один раз. Коротко, весомо, как падает молот на наковальню.
В его глазах я не видел страха — только сосредоточенность человека, который понимает: игры кончились. Везти секретные чертежи через пол-России, пряча их в кожаной суме на груди, ближе к телу, чем нательный крест — это не прогулка на ярмарку за пряниками. Это военная операция. Операция, где каждый трактир на тракте может обернуться ловушкой, а каждый случайный попутчик, слишком навязчиво предлагающий штоф водки — соглядатаем.
Мы заперлись в нашей мастерской, задвинули засов и завесили окна старой мешковиной. Паранойя стала моей второй натурой, профессиональной деформацией попаданца. Если бы мог, я бы ещё и шапочки из фольги нам всем навертел, но фольгу изобретут нескоро.
Четыре часа.
Четыре часа я вбивал в голову тульского мастера технические условия, как сваи в болото.
— Смотри сюда, Потап, — я тыкал пальцем в разрез ствола, подсвечивая чертеж огарком свечи. Тень от моего пальца плясала на бумаге, как стрелка безумного манометра. — Вот этот размер. Семнадцать с половиной миллиметров. Семь линий, если по-нашему. Ты меня слышишь?
— Слышу, герр Максим, — гудел он.
— Не просто слышишь, ты запоминай! Если мастер в Туле, с похмелья или от дури, сделает семнадцать и шесть десятых — пулю заклинит. Ствол разорвёт к чертям собачьим прям у лица стрелка. А если сделает семнадцать и четыре — газы прорвутся в зазор. Пуля вылетит, как плевок, и упадет в десяти шагах. Вся наша затея, вся эта беготня, риск Николая Павловича пойдет псу под хвост. Ты понимаешь цену ошибки?
Потап кивал, беззвучно шевеля губами, повторяя цифры как «Отче наш». Я видел, как работает его мозг. Для него эти цифры на бумаге были не абстракцией, не сухой математикой. Он уже переводил их в мышечную память. В конкретное движение резца, в нажим руки, в звук, с которым сталь снимает лишние микроны. Он уже слышал, как должна петь стружка нужной толщины.
— Допуски, Потап. Допуски — это твой бог на ближайший месяц. Никаких «на глазок». Глаз у орла, а у нас — штангенциркуль. Проверять будешь сам. Лично. Каждую каверку, каждую риску. — Я торжественно вручил ему штангенциркуль, которым мы успешно пользовались тут, в «Классе практической механики» последние недели, с того самого момента, как я его «разработал» и внедрил.
Николай в это время сидел за верстаком, отодвинув в сторону стружку, и писал.
Он писал Подорожную.
Это был не просто документ. Это был «проездной» уровня «Бог». Николай вкладывал в этот лист бумаги с гербовой печатью всю свою зарождающуюся административную мощь, всю ярость и надежду, которые кипели в нём последние месяцы. Он понимал: бюрократия в России страшнее бездорожья. Станционный смотритель способен остановить курьера ради взятки или просто от скуки, и никакой прогресс ему не указ.
— Вот, — Николай вбежал к нам с листом бумаги с ещё влажными чернилами на нём. Он подошёл к Потапу и посмотрел ему в глаза. Пришлось задрать голову — тульский гигант был выше Великого Князя на полторы головы, но сейчас, в полумраке сарая, казалось, что это Николай нависает над ним.
— Читать умеешь? — спросил Князь.
— Разбираю, Ваше Высочество, — прогудел мастер.
— Здесь написано, что ты — фельдъегерь по особым поручениям при Моей особе. Любой, кто задержит тебя хоть на минуту — лично мой враг. И враг Империи. Лошадей требовать лучших. Не дадут — бери силой, тыкай этой бумагой в нос, грози каторгой. Коней не жалеть. Загнать — и брать свежих.
Николай сунул свернутый в трубку и залитый сургучом документ в грубую руку мастера.
— Три ствола, Потап, — чеканил он, и в его голосе звенела сталь, которой нам так не хватало для плавки. — Три экземпляра. Один — основной, два — запасных. На случай брака, поломки или… в общем, три! Сталь — высшая. Лучшая, что есть. Сроки — кратчайшие. Одна нога здесь — сделали — и вторая тут же обратно.
Мальчик схватил мастера за рукав кафтана. Жест немыслимый для этикета, но сейчас здесь не было этикета. Был только фронт.
— Не в Тулу гулять едешь! На войну едешь. Понимаешь?
Потап выпрямился, став, казалось, ещё шире в плечах. Он бережно спрятал бумагу за пазуху, туда же, где уже лежали чертежи в вощеной коже.
— Понимаю, Ваше Высочество. Сделаем. Или не ворочусь.
— И тайна, — добавил Николай уже тише, но от этого шёпота стало холоднее, чем на улице. — Тайна, Потап, — как на исповеди. Даже строже. Никому. Ни жене под боком, ни куму за чаркой, ни попу в церкви. Даже если сам Господь Бог спустится и спросит, что везешь — скажешь: «Дрова для бани».
— Могила, — буркнул Потап. — Язык отрежут — на пальцах не покажу.
Я смотрел на них и понимал: точка невозврата пройдена. Механизм запущен. Теперь всё зависело от удачи, от тульских дорог и от честности одного угрюмого русского мужика.
Рассвет над Петербургом в тот день напоминал пролитый на грязную скатерть дешевый кофе: серый, мутный, с едва заметной желтизной на горизонте, которая не обещала солнца, а лишь подсвечивала сырость. В такую рань нормальные люди спят, воры подсчитывают ночную добычу, а мы провожали нашу последнюю надежду.
Сани стояли у черного входа во флигель. Лошадь, гнедая и лохматая, пускала из ноздрей густые клубы пара, перебирая ногами на мерзлой земле. Ей было холодно стоять, а мне было холодно внутри.
Потап укладывал вещи. Медленно, основательно, с той неторопливостью, которая в обычной жизни бесит, а сейчас казалась священнодействием. Он поправил сено, перевязал бечевкой какой-то сверток с едой.
— Ну, герр Максим, — он повернулся ко мне. — Пора.
На нем была огромная овчинная доха, делавшая его похожим на оживший стог сена, и шапка, надвинутая на самые брови.
— Сумка, — напомнил я шепотом, хотя двор был пуст.
Потап хлопнул себя по груди. Глухой звук удара о кожу.
— Туточки. Ближе к телу, чем крест нательный.
Сумка была шедевром шорного искусства и моей паранойи. Мы с Николаем потратили вечер, перешивая старую охотничью ягдташ. Двойное дно. Сверху — ворох ничего не значащей бюрократической макулатуры: прошения о выделении металла, образцы пуль, заявки на стамески и напильники. Скука смертная, от которой у любого жандарма на досмотре сведет скулы.
А вот внизу, под плотной кожей, прошитой двойной дратвой, лежал наш «ядерный чемоданчик». Чертежи ствола штуцера под кремневый затвор. Схема нарезов. Будущее русской армии, спрессованное в несколько листов бумаги.
— Помнишь легенду? — спросил я, чувствуя себя резидентом разведки, отправляющим агента в Берлин сорок пятого.
— Помню, — прогудел он. — Еду за железом, да инструмент приглядеть. А бумаги — так, для порядку, чтоб приказчики не борзели.
— Если остановят…
— Если остановят — дурака включу, — он подмигнул, и в густой бороде мелькнула улыбка. — Мы, тульские, это умеем. «Барин послал, знать не знаю, ведать не ведаю, а ну поди прочь, у меня бумага с орлом».
Он полез в сани, кряхтя и устраиваясь поудобнее. Сани скрипнули, принимая вес мастера.
— С Богом, Потап, — я протянул руку.
Он стянул варежку и пожал мою ладонь.
— Не сумлевайтесь, герр Максим. Довезу. И сделаем. А коль не сделаем — так и возвращаться незачем.
Он гикнул на лошадь, дернул вожжи. Сани тронулись, со скрежетом прорезая ледяную корку. Я стоял и смотрел ему вслед, пока серый туман не проглотил сначала спину в тулупе, потом задок саней, и, наконец, стих даже скрип полозьев.
Осталась только тишина и запах конского навоза.
Я чувствовал себя опустошенным. Словно отрезал от себя кусок и бросил его в неизвестность. Это чувство знакомо любому тимлиду, который отправил сырой релиз на продакшен в пятницу вечером и теперь сидит, глядя в монитор, ожидая, когда посыпятся первые отзывы.
Я вернулся в мастерскую, продрогший до костей. Здесь было тепло, пахло стружкой и остывшей печью, но что-то неуловимо изменилось. Воздух стал другим. Разряженным.
Кузьма сидел у верстака, ковыряя стамеской заготовку для приклада. Он даже не поднял головы, когда я вошел, но я видел, как напряжена его спина.
— Уехал? — глухо спросил он, не оборачиваясь.
— Уехал.
Кузьма кивнул и с силой вогнал стамеску в дерево, снимая слишком толстую стружку.
Без Потапа мастерская осиротела. Они с Кузьмой были как сиамские близнецы, сросшиеся не телами, а навыками. Потап — голова и голос, Кузьма — руки и молчаливое согласие. Теперь, когда «голова» уехала за сотни верст, «руки» тосковали. Кузьма то и дело поворачивал голову в сторону пустого верстака Потапа, собираясь что-то спросить или попросить подержать деталь, и каждый раз натыкался взглядом на пустоту. Его лицо при этом дергалось, словно от зубной боли.
— Тошно мне, герр Максим, — буркнул он к обеду, отшвыривая киянку. — Работа не идет. Словно правая рука отсохла.
— Терпи, Кузьма, — ответил я, хотя самому хотелось выть. — Ему там тяжелее. Он сейчас по тракту трясется, а мы в тепле.
Ожидание.
Оно стало нашей новой пыткой, изощреннее любых интриг Ламздорфа. Ламздорф был врагом видимым и понятным. Ожидание же было вязким, как болотная жижа, и невидимым, как радиация.
Ожидание разъедало нервы, как ржавчина — несмазанный механизм. Сидеть сложа руки было невыносимо. Энергия, которой некуда было выплеснуться, грозила взорвать нас изнутри, как перегретый котел.
Нам нужна была отдушина. Проект-спутник. Что-то, что можно делать здесь и сейчас, пока Потап сражается с тульской бюрократией и дорогами.
— Свинец, — сказал я на третий день этой пытки тишиной, глядя на Карла Ивановича, заглянувшего к нам во флигель. — Нам нужен свинец, герр управляющий. Много.
Карл Иванович моргнул, поправляя накрахмаленный воротничок.
— Свинец? Для крыши? Или трубы паять?
— Для души, — отрезал я. — И для дела. Несите всё, что найдете. Старые пломбы, оплетку кабелей… тьфу ты, труб, дробь, грузила. Всё, что плавится.
К вечеру в углу мастерской стояло корыто. Грязное, помятое, но полное сокровищ: серые, тусклые чушки, обрезки листового свинца, какие-то сплющенные пули, выковырянные из старых мишеней.
— Будем лить, — объявил я, выставляя на верстак нашу главную драгоценность — пулелейку.
Ее мы сделали еще при Потапе. Стальная форма, две половинки, соединенные шарниром, с деревянными ручками. Внутри — негатив нашей мечты: профиль пули Минье с тем самым коническим углублением в донце.
— Зачем? — спросил Николай, пробуя на вес кусок свинцовой оплетки.
— Затем, Ваше Высочество, что когда привезут стволы, нам нужно будет чем-то стрелять. И не чем попало, а идеальным боеприпасом. Пуля — это душа выстрела. Ствол только задает направление, а летит-то она.
Мы разожгли печь. Для свинца много не надо. Старый чугунный котелок стал нашим тиглем.
Свинец плавился неохотно, оседая серыми каплями, потом вдруг сдавался и превращался в тяжелую, ртутно-блестящую жидкость, подернутую радужной пленкой окислов.
— Шлак снимай, Кузьма! — командовал я.
Кузьма, оживившийся при виде настоящего дела, ловко орудовал ложкой, сгоняя грязь в сторону.
— Чистое как слеза, герр Максим! — гудел он, и в его голосе впервые за эти дни слышался азарт.
Николай стоял рядом с пулелейкой. Он надел толстые варежки, лицо его было сосредоточено, на лбу выступили капельки пота от жара печи.
— Лей! — скомандовал он.
Я зачерпнул расплавленный металл маленьким ковшиком. Тонкая, сияющая струйка потекла в литник формы. Свинец булькнул, заполнил пустоту и застыл маленькой круглой шапочкой сверху.
— Ждем, — я отсчитывал секунды. — Раз, два, три… Остывает. Свинец садится при остывании, надо подливать, чтобы раковин не было.
Щелк.
Николай развел ручки формы.
На верстак с глухим стуком выпала Она. Первая.
Еще горячая, матово-серая, идеальной формы. Маленький свинцовый желудь смерти.
Николай схватил ее щипцами (руками еще нельзя — ожог гарантирован), поднес к глазам.
— Красивая… — выдохнул он.
— Проверяем, — я взял штангенциркуль. — Диаметр… Семнадцать и четыре. Юбка… В норме. Вес…
Мы взвесили ее на аптекарских весах, которые я тоже «экспроприировал».
— Тридцать два грамма. Тяжелая, зараза. Как добрый камень.
И началась работа. Монотонная, жаркая, гипнотизирующая.
Зачерпнуть. Залить. Подождать. Открыть. Стук.
Зачерпнуть. Залить. Стук.
Мы превратились в конвейер. Кузьма плавил и чистил расплав, я разливал, Николай раскрывал форму и складировал готовую продукцию, срубая литники кусачками.
Звон падающих пуль о дно деревянного ящика стал нашей музыкой. Дзынь-тук. Дзынь-тук.
Это успокаивало. Вид растущей горки пуль давал ощущение контроля. Мы не просто ждали. Мы готовили боекомплект. Мы вооружались.
— Сколько уже? — спросил Николай вечером, вытирая сажу со щеки. На его лице, перемазанном гарью, сверкали белки глаз и зубы. Он был похож не на принца, а на подмастерье из преисподней.
— Сотня будет, — прикинул я. — Три килограмма свинца перевели.
— Мало, — вдруг сказал он жестко. — Надо больше. Чтобы на всю роту хватило. Чтобы… чтобы Ламздорф, если войдет, увидел эту гору и понял, что мы не шутим.
Он вошел во вкус. Ему нравилась эта тяжесть в руках. Нравилось превращать мусор в оружие. С каждой отлитой пулей он словно отливал внутри себя кусочек уверенности. Свинец тяжелый, он заземляет. Он не дает улететь в панику.
К следующему вечеру у нас было триста пуль. Триста аргументов крупного калибра.
Мы убивали время в отливке пуль. И ждали. Втроем — я, Кузьма и Николай. Три человека в пыльном сарае, прислушивающиеся к шуму большого мира, надеясь услышать в нем заветный скрип тульских полозьев.