Глава 9

Враг пришел не с той стороны, откуда я ждал. Я готовился к интригам Ламздорфа, к косым взглядам придворных, к проверкам Тайной полиции. Я укреплял периметр, строил ментальные брустверы и минировал подходы логикой. Но Беда плевать хотела на мои фортификации. Она не присылает уведомление в Outlook и не стучится в дверь с ордером.

Она пришла ночью. Тихо, подло, через микроскопическую брешь в иммунитете.

Я дремал у печи, прикидывая очередное техническое безумие для этого века, когда дверь в котельную распахнулась. На пороге стоял Ванька. Его лицо в дрожащем свете лучины казалось маской из белой глины, а глаза были размером с блюдца.

— Немец… — выдохнул он, и голос у него сорвался на петушиный визг. — Беда! Барин помирает!

Меня подбросило, как пружиной.

— Кто⁈

— Николай Павлович! — Ванька затрясся, размазывая сопли по щекам. — Горит весь! Жар такой, что аж рука не терпит! Кровью кашляет, Максим! Совсем плохой, мечется, матушку зовет…

«Кровью кашляет».

Эти два слова ударили меня под дых с силой парового молота. Туберкулез? Чахотка? Нет, слишком быстро. Пневмония? Возможно. Но кровь…

В моем мозгу мгновенно вспыхнула красная аварийная лампа. Кровь — это не болезнь. Это «лечение». Я знал, кто сейчас там, наверху. Лейб-медик Яков Васильевич Виллие. Шотландский мясник с дипломом, который свято верил, что любую хворь можно изгнать, если выпустить из пациента пару литров «дурной жидкости» и накормить его тяжелыми металлами.

— Когда врач пришел? — рявкнул я, хватая Ваньку за грудки.

— Да час уж как! Жгут вязали, ланцет готовили…

Час. Целый час этот коновал убивал мальчишку по всем правилам передовой науки 1810 года. Кровопускание при высокой температуре — это не лечение. Это контрольный выстрел. Это как форматнуть жесткий диск серверу, когда он и так висит под DDoS-атакой. Организму нужны ресурсы для борьбы, лейкоциты, кислород, а его обескровливают, лишая последних сил.

— Черт… Черт!

Я отшвырнул Ваньку в сторону и метнулся к стене, где за кучей угля прятался узкий технический лаз. Тот самый, через который мы с Николаем планировали пустить трос лифта, а потом бегали в библиотеку. Сейчас этот ход, темный, узкий, провонявший вековой пылью и мышиным дерьмом, казался мне единственной артерией, соединяющей жизнь и смерть.

Я лез, обдирая локти о кирпичную кладку, задыхаясь от пыли. В голове билась одна мысль: только бы не поздно. Только бы не успели накачать его ртутью. Каломель! Сладкая, белая смерть, от которой выпадают зубы и отказывают почки, но которую местные эскулапы сыпали как сахарную пудру.

Вынырнув в коридоре, я метнулся на кухню. Выпросив в ультимативной форме все, что мне было нужно, я нырнул обратно в лаз.

Следующая остановка — за портьерой в княжеских покоях.

Меня встретила стена жара.

Комната напоминала филиал преисподней, оборудованный под сауну. Воздух был густой и спёртый. Пахло камфорой, уксусом, несвежим бельем, потом и тем сладковатым, тошнотворным запахом болезни, который ни с чем не спутаешь. Дышать было нечем. Окна наглухо законопачены, шторы задернуты, камин раскочегарен так, что изразцы трещали.

Они его варили заживо.

Лампа на столике была прикручена, создавая болезненный полумрак. На кровати, под грудой пуховых одеял, билось маленькое тело.

Я никого не увидел рядом. Виллие, видимо, уже сделал свое черное дело и удалился писать отчет или спать, оставив пациента на попечение сиделки.

Какая-то баба в чепце чуть поодаль дремала в кресле, уронив голову на грудь.

Я шагнул к кровати.

Николай был страшен. Лицо багровое, покрытое испариной, губы сухие, потрескавшиеся, в корке запекшейся крови. На сгибе локтя — свежая повязка, пропитавшаяся алым. Кровопускание состоялось. На груди, судя по запаху горчицы и стону, который вырывался из него при каждом вдохе, лежали горчичники. Кожа там, наверное, уже слезла лоскутами.

Он метался. Его руки, тонкие, мальчишеские, с обкусанными ногтями, царапали простыню, пытаясь ухватиться за реальность, которая ускользала.

— Колонны… — хрипел он в бреду. — Фланг… Обойдут… Максим, где бруствер?.. Мама…

Меня затрясло от ярости. Они убивали его. «Научно», с лучшими намерениями.

Я рванул к окну.

— Стоять! — заорала проснувшаяся сиделка, увидев, как я тянусь к шпингалету. — Ты кто⁈ Куда⁈ Застудишь! Убьешь сиятельство!

Она кинулась на меня, пытаясь закрыть окно своим телом. Глупая, перепуганная курица, выполняющая преступные инструкции.

— Прочь, — прорычал я. В этот момент во мне не было ничего от интеллигентного попаданца. Во мне проснулся берсерк.

Я отодвинул её в сторону с деликатностью бульдозера. Не ударил, просто сместил вектор силы так, что она отлетела в кресло.

Рывок. Форточка со скрипом открылась.

В затхлую, пропитанную болезнью комнату ворвался поток ледяного, колючего, но такого живительного воздуха. Свежесть ударила в ноздри как нашатырь. Кислород. Топливо жизни.

— Ты что творишь, ирод⁈ — завыла баба. — Я стражу позову!

— Зови, — бросил я, не оборачиваясь. — Но если ты сейчас же не заткнешься и не начнешь мне помогать, я скажу Ламздорфу, что ты спала, пока князь задыхался. И он тебя запорет.

Угроза подействовала. Слово «запорет» — универсальный мотиватор этой эпохи. Она осеклась, сжалась.

— Тазы давай, — скомандовал я. — С водой. Быстро.

— Зачем? — пискнула она.

— Увлажнять будем. Легкие ему сжечь хотите этим суховеем?

Сухой воздух при сорокаградусном жаре — это наждак для бронхов. Слизистые пересыхают, перестают бороться с инфекцией. Мне нужна была влажность. Тропики, а не Сахара.

Я расставил наполненные водой тазы вокруг камина. Вода начала испаряться, насыщая воздух влагой. Дышать стало легче уже через десяток минут.

Затем я кинулся к чайному столику. Кувшин с водой. Теплый. Отлично.

Я достал из кармана бумажный сверток. Липа и ромашка. Те самые, что выпросил на кухне. Природные антисептики и потогонное.

Я заварил травы прямо в чашке, накрыв блюдцем.

Подошел к кровати.

От Николая шел жар, как от открытой топки паровоза. Я коснулся его лба. Огненный. Сухой. Терморегуляция сломалась.

— Тихо, тихо, Ваше Высочество… — зашептал я, убирая с его лба мокрую, уже нагревшуюся тряпку. — Сейчас мы систему перезагрузим. Охлаждение включим.

Я смочил полотенце в прохладной воде с уксусом, который тоже нашелся на кухне. Лицо, шея, подмышки, паховые складки. Физическое охлаждение. Магистрали надо остудить.

Он дернулся, выгибаясь дугой.

— Холодно… — простонал он.

— Знаю, Коля, знаю. Терпи. Это хороший холод.

Я приподнял его голову. Он был пугающе легким. Болезнь выжгла, высушила его, оставив только каркас из костей и упрямства. Я чувствовал каждый позвонок под своей ладонью.

— Пей, — я поднес ложку с отваром к его губам. — Давай. По капле. Как масло в заевший механизм.

Он сжал зубы. Рефлекс отказа.

— Это приказ, лейтенант, — шепнул я ему в ухо. — Главнокомандующий приказывает принять топливо.

Он послушался. Или просто инстинкт сработал. Глоток. Еще один. Половина пролилась на подбородок, но часть попала внутрь. Жидкость. Ему нужна жидкость, чтобы вымывать токсины, чтобы разжижать ту самую кровь, которую Виллие так старательно сливал в таз.

Час прошел в борьбе.

Я менял компрессы. Я вливал в него отвар ложечка за ложечкой с упорством маньяка. Я открывал и закрывал форточку, балансируя температуру в комнате, чтобы было свежо, но не холодно.

Сиделка сидела в углу, наблюдая за мной с суеверным ужасом. Для неё мои действия были дикостью. Вместо молитв и духоты — сквозняк и вода.

Николай метался. Бред его был сплошь военным.

— Максим… — вдруг четко произнес он, глядя невидящими, блестящими глазами в потолок. — Почему они не идут колонной? Линия рвется… Я не могу удержать…

Он схватил меня за руку. Его пальцы были горячими и сухими, словно ветки в костре. Хватка была слабой, но отчаянной.

— Я здесь, — я сжал его ладонь своей. — Линия держится. Мы окопались. Бруствер высокий. Никто не пройдет.

— Темно… — прошептал он. — Лампы… Почему не горят лампы?

— Горят, Коля. Мы их зажгли. Зеленый огонь, помнишь? Медь и стронций.

Он немного успокоился. Дыхание стало чуть ровнее, хотя хрипы в груди все еще пугали меня до смерти.

Я сидел на краю кровати, вслушиваясь в каждый вдох будущего «Николая Палкина», и чувствовал, как внутри меня что-то обрывается.

Я циник, айтишник, человек двадцать первого века. Я верю в науку, в доказательную медицину и в то, что после смерти гаснет свет в серверной. Я атеист.

Но сейчас, глядя на это измученное лицо, на вздувшиеся вены на висках, я поймал себя на том, что шепчу в пустоту:

— Господи, если ты есть… Ты же видишь, мы не закончили. У нас чертежи не утверждены. У нас проект газового света висит. У нас дедлайн на всю Россию, слышишь? Не забирай его. Он еще не испортился. Он еще не стал бронзовым памятником. Он живой пацан, который любит фейерверки. Не смей. Слышишь?

Я вытер пот со лба.

У него начинался кризис. Та самая точка бифуркации, когда организм решает — сдаться или вытянуть этот бой.

Я снова намочил полотенце.

— Мы еще повоюем, Ваше Высочество, — прошептал я. — Мы еще такую крепость построим, что всем чертям тошно станет. Только дыши. Дыши.

Под утро Николай открыл глаза.

— Максим, рассвело. Скоро придет Виллие, тебе нужно уходить. Он обязательно доложит Ламздорфу.

Я же снова намочил тряпку раствором воды с уксусом и обтер парня.

— Холодно.

— Терпи. И, Коля. У меня к тебе просьба. Считай, что самая важная какая только может быть. Ты выполнишь её?

— Говори, Максим.

— Когда придет врач, что хочешь делай, но не давай, чтоб он тебе пускал кровь, ставил горчичники и давал ртуть. Ни в коем случае. А не то, в следующую ночь, я уже не смогу тебя вытащить. Ты понял меня, Николай?

Он какое-то время помолчал, а потом кивнул.

— Я сделаю так, как ты сказал, Максим. А теперь уходи.

* * *

Кризис — это не точка на графике. Это вязкая, черная субстанция, в которой тонет время. Трое суток слились для меня в один бесконечный цикл, напоминающий отладку критического бага на продакшене без бэкапов.

Днем я снова надевал маску тупого работяги. Шкрябал лопатой по колосникам, таскал золу ведрами, слушал ворчание Саввы про то, что «немец совсем умом двинулся, под нос себе бормочет». Маска прирастала к лицу вместе с сажей. Но если днем я был функцией «принеси-подай», то ночью я превращался в нелегальную техподдержку жизни.

Я просачивался в покои через тот самый лаз. Пыль, паутина, сбитые колени — плевать. Главное — успеть до того, как температура снова поползет вверх.

— Пейте, Ваше Высочество… — шептал я, поднимая его голову. Шея тонкая, жилки бьются под кожей. — Ромашка — это природный антисептик. Не такой мощный, как ибупрофен, но печень не убивает.

Он пил. Верил мне и пил.

— Максим… — его губы шевелились едва слышно. — А если… если паровой котел на колеса поставить? Он поедет?

— Поедет, Коля. Обязательно поедет. Стефенсон уже чертит, и мы начертим. Только спать надо. Мозгу нужен дефрагментатор. Сон.

Это была страшная, пограничная ночь. Шум ветра за окном казался дыханием той самой костлявой старухи, что уже точила косу в коридоре. Николай горел. Его сознание дрейфовало где-то между жизнью и небытием, цепляясь за реальность тонкими, рвущимися нитями.

Я понимал: одной ромашкой и проветриванием тут не обойтись. Ему нужен был якорь. Смысл. Причина вернуться в этот холодный, душный мир, где его ждали Ламздорф и муштра.

Я склонился к его уху, чувствуя жар, исходящий от кожи, как от перегретого процессора.

— Слушай меня, Коля, — зашептал я, меняя мокрую тряпку на его лбу. — Ты не имеешь права уходить. У нас не закрыт тикет. У нас дел по горло.

Он что-то простонал, ворочаясь. Глаза были полуоткрыты, но смотрели сквозь меня, в темноту бреда.

— Ты думаешь, ты просто мальчик, которого мучают линейкой? — я говорил тихо, но настойчиво, ввинчивая слова в его воспаленный мозг. — Нет. Я видел будущее, Ваше Высочество. Я читал логи твоего правления. Там, в моем времени, о тебе написаны гигабайты текста.

Я начал рассказывать. Но это были не сказки про Иванушку-дурачка и Серого Волка. Это была политическая биография, адаптированная под восприятие умирающего подростка.

— Тебя назовут «Рыцарем Самодержавия», Коля. Но не потому, что ты будешь махать мечом. А потому, что ты взвалишь на себя эту огромную, неповоротливую махину — Россию — и потащишь её на своих плечах. Ты станешь самым ответственным топ-менеджером в истории этой страны.

— Мене… джером… — выдохнул он, едва шевеля растрескавшимися губами.

— Управленцем. Хозяином, — перевел я. — Ты будешь единственным, кто не ворует. Представляешь? Вокруг будут тащить всё, что плохо лежит, брать взятки, пилить бюджет… А ты будешь стоять скалой. Ты будешь лично проверять сметы, ловить казнокрадов за руку и отправлять их чистить снег в Сибирь. Ты будешь ненавидеть ложь и бардак больше всего на свете.

Я смочил его губы водой.

— Ты наведешь порядок в базе данных, Коля. Законы… Сейчас у нас законы — это куча противоречивых указов, в которых черт ногу сломит. А ты посадишь сотни писарей, найдешь умнейших юристов, вернешь Сперанского… И ты соберешь «Полное собрание законов». Ты кодифицируешь этот хаос. Ты сделаешь так, что у Империи появится четкий, понятный интерфейс. Свод Законов. 45 томов порядка. Понимаешь? Ты — системный архитектор.

Он затих, перестав метаться. Дыхание оставалось тяжелым, но он слушал. Мой голос стал для него путеводной нитью в лабиринте горячки.

— А еще ты построишь железную паутину, — продолжал я, смачивая очередной раз тряпку на лбу. — Рельсы. Чугунные дороги, по которым поедут паровые машины. Из Петербурга в Москву. Прямо, как стрела. Ты соединишь эту страну железом и паром. Ты начнешь строить заводы, когда все вокруг будут твердить, что нам достаточно сохи и лаптей. Ты — отец русской индустриализации, слышишь? Ты инженер на троне.

Его пальцы слабо сжали мою ладонь. Рефлекс. Но я почувствовал отклик.

— И самое главное… — я наклонился еще ниже. — Ты будешь готовить свободу.

В 1810 году это слово было опасным. Но здесь, в полутьме, оно звучало как молитва.

— Ты будешь ненавидеть рабство. Ты назовешь крепостное право злом. Ты создашь девять секретных комитетов, Коля. Девять! Ты будешь искать способ разорвать эту цепь так, чтобы не взорвать страну. Ты подготовишь почву. Ты сделаешь всё, чтобы твой сын смог эту свободу дать. Ты будешь государственником до мозга костей. Ты будешь держать эту страну, не давая ей развалиться на куски, когда вся Европа будет пылать в революциях. Ты будешь тем болтом, на котором держится конструкция моста во время урагана.

Я видел, как меняется его лицо. Гримаса боли разглаживалась. Он не слышал, но его сознание слушало историю о великом человеке, и этот человек был им самим. Это давало цель.

— Но знаешь, в чем баг той версии истории? — прошептал я. — В том, что тебя там сломали. Ламздорф и прочие… Они сделали тебя суровым, подозрительным. Тебя назвали «Палкиным», потому что ты верил только в дисциплину. Ты был одинок, Коля. Чертовски одинок на вершине.

Я сжал его руку сильнее.

— Но мы здесь, чтобы это пропатчить. Мы перепишем код. Если ты выживешь… Если ты сейчас пошлешь эту смерть к черту… Мы сделаем всё это гораздо раньше. И лучше.

В его глазах, блестящих от лихорадки, на секунду проступила ясность.

— Раньше?.. — прохрипел он.

— Да. Зачем ждать тридцать лет, чтобы построить железную дорогу? Мы начертим её через пять. Зачем копить законы в пыльных столах? Мы внедрим их сразу. Мы отменим рабство не трусливо, оглядываясь на помещиков, а инженерно — так, чтобы это работало.

Я говорил горячо, убежденно, вкладывая в слова всю свою волю.

— Я здесь, Коля. Я помню чертежи. Я знаю, где лежат грабли, на которые ты наступил в той истории. Я подскажу. Я буду твоим справочником, твоей Википедией, твоим вторым процессором. Мы вырвем тебя из лап Ламздорфа. Ты не станешь солдафоном. Ты станешь Творцом. Великим Инженером Империи.

Повисла тишина, нарушаемая лишь треском дров в камине. Казалось, сама Смерть остановилась послушать этот безумный бизнес-план по реконструкции России.

— Инженер… Империи… — он повторил эти слова, цепляясь за них, как утопающий за круг.

— Да, — твердо сказал я. — Но для этого надо дышать. Дыши, черт тебя подери! У тебя работы на сто лет вперед, а ты собрался откинуть копыта от простуды? Не утверждаю такой проект. Отказ.

Он глубоко, судорожно вздохнул. Потом еще раз. Воздух со свистом вошел в воспаленные легкие.

— Я… не утвер… ждаю… смерть, — еле слышно прошептал он. И уголки его губ дрогнули в слабой, вымученной улыбке.

Я почувствовал, как напряжение, сковывавшее меня последние часы, чуть отпускает. Он принял вызов. Он нашел причину. Файл «Будущее.exe» был успешно загружен в оперативную память. Теперь системе оставалось только перезагрузиться.

К утру четвертого дня мне стало ясно: он вытянул. Дыхание стало глубже, хрипы ушли ниже, а кожа перестала быть пергаментной. Он спал. Это был сон живого человека, а не кома.

Я вернулся в котельную шатаясь, как пьяный матрос. Но спать не мог. Адреналин отпустил, оставив после себя звенящую пустоту и зуд в руках. Мне нужно было что-то сделать. Что-то материальное. Доказательство того, что жизнь продолжается.

Я выгреб из своего тайника — жестяной коробки из-под чая, спрятанной за кирпичом, — всё, что успел натаскать за эти месяцы. Обломки пружин, шестеренки от карманных часов, которые Карл Иванович списал потому, что «мастер сказал — починке не подлежит».

Мастер был идиот. Или просто ленивый.

Я сел на корточки у открытой топки. Огонь давал свет, тепло и ощущение кузни.

— Ну что, Франкенштейн, соберем монстра? — пробормотал я, надевая на глаз обломок линзы от очков, примотанный проволокой к голове.

Инструменты были кустарными. Пинцет я сделал из расплющенной медной жилы, отвертку выточил о кирпич из гвоздя. Это был ювелирный хардкор.

Я взял пустую банку из-под армейских сухарей. Жесть была грубовата, но ножницы по металлу (украденные у Ерофея на пару часов) справились. Я вырезал корпус. Каплевидный, чуть угловатый, как полигональная модель в старой игре.

Крылья — из латунной пластинки. Тонкие, гибкие. Я выбивал на них перья тупым гвоздем, стараясь придать фактуру.

— Это будет не боинг, — бурчал я, подгоняя оси. — Это будет орнитоптер. Леонардо бы прослезился.

Самое сложное — механика. Мне нужно было преобразовать вращательное движение раскручивающейся пружины в возвратно-поступательное махание крыльев. Кривошипно-шатунный механизм. Микроскопический.

Мои пальцы, в той жизни привыкшие к клавиатуре и тачпаду, а теперь огрубевшие от лопаты, вспомнили что-то древнее. Моторику. Как паять плату, как менять термопасту, как крутить гайки. Руки помнили.

Я возился до рассвета. Глаза слезились от напряжения.

Внутрь корпуса я впихнул еще один модуль — звуковой. Валик с выступами, который при вращении цеплял набор стальных проволочек разной длины, припаянных к корпусу. Музыкальная шкатулка на минималках.

Когда я закончил, передо мной стояло нечто странное. Размером с воробья, но выглядело как киберпанк-голубь, собранный на свалке. Жесть блестела в свете огня, медь хвоста отливала красным.

Я повернул ключ. Пружина сжалась с приятным щелчком.

Отпустил.

«Дзынь-трррр…»

Крылья дернулись вверх-вниз. Резко, механически, но ритмично. А внутри что-то скрипнуло и выдало серию звуков: «Тинь-тинь-тирьям…».

Это было ужасно далеко от соловьиной трели. Это звучало как умирающий модем. Но это работало.

— Живое… — выдохнул я, чувствуя глупую, детскую радость.

Я пронес его в кармане, завернутым в тряпицу. В покоях было тихо. Сиделка опять клевала носом — бесполезное существо, биоробот с функцией «сидеть».

Я поставил птицу на лакированный столик у изголовья. В пятно света от ночника. Желтый луч упал на полированную жесть, и механический воробей засиял, как маленькое сокровище.

Я завел пружину до упора и отпустил тормоз.

«Вжжжж… Тинь-тинь-тирьям…»

Крылья захлопали.

Николай открыл глаза.

Сначала он смотрел расфокусировано. Мутный взгляд, желтые круги под глазами — печать болезни еще лежала на нем. Но потом фокус нашел источник звука.

Он замер. Даже дышать перестал.

На столе, среди склянок с микстурами и грязных бинтов, сидело маленькое серебристое чудо. Оно махало крыльями, кивало головой и пело свою странную, скрипучую песню.

— Это… что? — голос его был похож на шелест сухих листьев. Губы, потрескавшиеся от жара, дрогнули в слабой улыбке.

Я сидел рядом на полу.

— Прототип, Ваше Высочество, — прошептал я. — Модель для демонстрации преобразования потенциальной энергии пружины в кинетическую энергию крыла. Ну… или просто птица. Механическая. Я подумал, что вам тут скучно лежать.

Он медленно, с усилием выпростал руку из-под одеяла. Рука дрожала. Пальцы казались прозрачными. Он коснулся латунного крыла. Осторожно, едва-едва, словно боялся, что видение исчезнет.

Пружина кончилась. Птица замерла, опустив крылья, как будто кланялась.

— Она остановилась… — в его голосе прозвучало разочарование ребенка, у которого отобрали конфету.

— Ключ, — подсказал я. — Сбоку. Три оборота.

Он нащупал крошечный ключик. Повернул. Щелк. Щелк. Щелк.

Птица ожила. Встрепенулась, запела свою металлическую песню.

Он смотрел на нее так, как не смотрел ни на один подарок в своей жизни. Ни на золотые сабли, ни на породистых лошадей. В его взгляде не было привычного мне административного восторга или научного интереса. Там была… радость.

Он заводил её раз десять. Снова и снова. Смотрел, как ходит шатун, как дрожит мембрана хвоста.

— Ты сделал её сам? — спросил он, не отрывая взгляда от игрушки.

— Собрал из мусора, — честно признался я. — Банка, детали от сломанных часов, проволока.

— Это не мусор, — серьезно сказал он. — Это… жизнь. Максим, она как живая.

Я улыбнулся в темноте.

— Механика, Николай Павлович. Чистой воды.

— Нет, — он покачал головой на подушке. — У механики нет души. А у неё есть. Ты вложил.

Меня кольнуло. Он понял. Этот четырнадцатилетний пацан, которого готовили в тираны, понял суть инженерии лучше, чем иные академики. Любой механизм — это продолжение души его создателя.

На пятый день случилось чудо, которое местные врачи окрестили «благоприятным кризисом». Они собрались консилиумом у постели: Виллие, важный, как индюк, еще пара немцев в париках.

— Гм… — прогудел Виллие, щупая пульс (который теперь был ровным). — Кровопускание было своевременным. Дурная кровь ушла, унося жар. И, разумеется, промысел Божий. Молитвы помогли.

О том, какой скандал ему устроил Николай и поддакивающая сиделка, он тактично умолчал.

Я стоял за дверью, прижимая ухо к щели, и кусал губы, чтобы не захохотать в голос.

Божий промысел? Ага, конечно. А то, что мы с Ванькой три ночи таскали ведра с водой для увлажнения и я поил его липовым цветом, пока вы спали в своих пуховых перинах, — это так, статистическая погрешность.

Хотя… Может, и был тут промысел. Промысел в том, что у мальчишки сердце оказалось как у вола, а воля к жизни пересилила вашу карательную медицину.

Николай сел в кровати.

— Бульон, — потребовал он голосом, в который вернулись командные нотки. — Куриный. Крепкий.

— Ваше Высочество, — елейно начал Виллие, — вам предписана жидкая овсяная кашица на воде…

— Я сказал бульон! — отрезал Николай. — Кашу я видеть не могу. Она… она как характер генерала Ламздорфа. Серая, вязкая и безвкусная.

Виллие поперхнулся. Врачи переглянулись. Пациент явно шел на поправку, раз начал хамить.

Выздоравливал он с пугающей скоростью. Как молодой росток, пробивающий асфальт. Через неделю он уже торчал у окна, худой, бледный, с запавшими щеками, но глаза его горели.

Я видел его в щелку двери, когда приносил дрова. Он стоял, смотрел на заснеженный плац, а рядом, на столике с микстурами, сидела моя птица.

Это стало ритуалом. Каждое утро, едва проснувшись, он заводил её. И пока он пил свои противные лекарства, птица пела «тинь-тинь-тирьям».

А потом пришла Агрофена Петровна.

— Свят, свят, свят! — запричитала старая нянька, увидев машущее крыльями чудовище. — Нечистая сила! Живая же, окаянная! Господи помилуй!

Она тянулась к птице, чтобы смахнуть её на пол, как паука, но Николай перехватил её руку.

— Не тронь, — тихо сказал он. И в этом тихом «не тронь» было столько угрозы, что старуха отшатнулась. — Это мое.

Ламздорф явился с инспекцией через день после того, как Николаю разрешили вставать.

Генерал вошел в комнату хозяйской походкой, готовый снова давить и властвовать. Он ожидал увидеть сломленного болезнью ребенка.

Николай встретил его стоя. В халате, но вытянувшись во фрунт.

— Рад видеть вас в здравии, Ваше Высочество, — процедил Ламздорф, оглядывая комнату. Его взгляд зацепился за столик. За странный, блестящий предмет.

— Что это за дрянь? — брезгливо спросил он, тыча хлыстом в сторону птицы. — Опять игрушки?

Николай сделал шаг в сторону, закрывая птицу собой.

— Это подарок, генерал.

— От кого? — Ламздорф прищурился. — Кто посмел тащить в комнату к больному железки?

В комнате повисла тишина. Николай смотрел прямо в переносицу воспитателю.

— Инженер, — ответил он. Одно слово. Но как оно прозвучало! Не «истопник», не «мужик». Инженер. С большой буквы.

Ламздорф побагровел. Он понял.

Его лицо исказила такая гримаса ненависти, что даже мне, подслушивающему в коридоре, стало не по себе. Это была не злость педагога. Это была ненависть врага, который понял, что проиграл битву за душу.

— Выбросить, — прошипел он. — Немедленно. Это мусор. Это унижает ваше достоинство.

— Нет, — спокойно ответил Николай. — Этот предмет дорог мне. Он напоминает мне о том, что даже из мусора, генерал, можно создать жизнь. Если есть ум и сердце. А не только устав.

Ламздорф открыл рот, чтобы заорать, но закрыл его. Он увидел глаза воспитанника. В них не было страха. Там был холодный расчет и сталь.

Генерал развернулся на каблуках и вышел, хлопнув дверью так, что штукатурка посыпалась.

Вечером Ванька, мой личный шпион и агент сети «сарафанное радио», принес новости с кухни.

— Лютует генерал, — шептал он, грызя сухарь. — Лакей сказывал, он у себя в кабинете стакан разбил об стену. Орал, что «вытравит эту заразу каленым железом». Что душу из тебя вынет и в ступке разотрет.

Я лишь хмуро усмехнулся, подкидывая угля в топку.

Маятник качнулся. Ламздорф перешел от тактики мелких пакостей к стратегии тотального уничтожения. Отчаянный враг — самый опасный. Он загонит меня в угол, это точно.

Но и я изменился.

Не так давно я был просто попаданцем. Игроком, который проходит квест. Мне было интересно, забавно и в чем-то азартно.

Теперь всё стало иначе.

Я три ночи держал этого пацана за руку, пока Смерть дышала нам в затылок. Я вытащил его. Я вложил часть себя в эту нелепую жестяную птицу.

Это больше не игра. Это личное.

Загрузка...