В Нуратинских горах, если подходить к ним со стороны Кермине, а именно на склоне Ак-тага располагался некогда город Зайнулабар. Так, по крайней мере, говорят нам историки. Устные предания добавляют, что женщина Зайнулаб, чьим именем назывался город, была женой имама Мухаммеда Ханафи. А было все это в отдаленные времена нашествия арабов.
Теперь на месте бывшего города остался кишлак под названием Дехибаланд — «Высокое место». Каждый идущий теперь из Газганского рудника в Кермине непременно проходит через этот кишлак, поднимается затем на новую высоту «Черный ворон» и попадает в глубочайшую щель, промытую горным ручьем. Пропасти и пещеры в этой промоине настолько ужасающи, что одинокого путника охватывает невольный страх. Этот жуткий путь ведет в бывшую Кермине, то есть в теперешний, современнейший, среди пустынных мест недавно построенный город Навои.
Как мы уже сказали, кишлак Дехибаланд располагается вблизи дороги, ведущей в Кермине, а на холме около кишлака стояла раньше мечеть, названная именами двух правоверных. Называлась она — мечеть имама Хасана, имама Хусана.
Тут же рядом в описываемые нами времена имелся маленький родниковый хауз. Он всегда был полон до краев и всегда в нем кишели маленькие шустрые рыбки. Над зеркалом прудика, осеняя и затеняя его весь, раскинулись ветви старого тутового дерева с белыми, сочными, медовой сладости плодами. Что делалось с рыбками, когда эти плоды, перезрев, начинали сыпаться в воду! Впрочем, о питании здешним бесчисленным рыбкам заботиться не приходилось. Путники останавливались около хауза и зимой и летом, и каждый норовил покормить рыбок хотя бы крошками. Да и мальчишки из кишлака любили прибегать сюда и забавлялись, кидая рыбкам какой-нибудь корм. Ведь не могло же быть, чтобы путник прошел мимо хауза, не остановился бы на короткий отдых, умыться, попить холодной родниковой воды, отдохнуть под широкой и благодатной тенью тутовника. Примечательно, что никогда ни один человек еще не позарился на рыбок. Пьют люди зеленовато-прозрачную воду из хауза, а напившись, не забывают произнести слово удовлетворения и благодарения, «шукур» — говорят они. А потом кидают рыбкам корм и развлекаются, глядя, как стаи рыбок со всех сторон набрасываются на плавающий кусочек лепешки, как самая ловкая или сильная схватывает добычу и уносится с ней, а остальные бросаются вдогонку, щиплют хлеб, теребят, а когда кончается брошенный корм, то в ожидании новой подачки выпрыгивают из воды, кувыркаются и резвятся…
…Стояла осенняя пора. Перевалило за полдень. Близилось время совершения третьего намаза. Суфий кишлака Дехибаланд Аймат-бобо подметает двор мечети имама Хасана, имама Хусана. Суфию больше шестидесяти лет. Он среднего роста, полноватый и бородатый, глаза у него слегка косят, по-видимому, он уже устал от своей работы: время от времени выпрямляется с трудом, морщась и охая, стоит, опершись на палку метлы и причитает:«Ох, старость — не радость». В это время он смотрит вдаль на сельское кладбище.
Впрочем, с этого высокого места, с холма, от мечети видны обширные пространства Нуратинского оазиса: привольные пастбища, большие и маленькие кишлаки, горы Ак-таг, Кок-таг и Джоди-таг. Горы — в дымке, в неподвижности, в дреме, в вековом непробудном сне.
Мысли старца в это время тоже, как видно, далеко. Он вспоминает своих ровесников, давно перешедших в потусторонний мир, вспоминает знакомых и близких, проживших свой век и успокоившихся на том вон кладбище. Усталое, тучное тело тянет его к земле. Аймат-суфий присел и, прочитав молитву об успокоении духа умерших, почувствовал как будто некоторое облегчение, но взгляда своего от кладбища оторвать все равно не мог. Начали оживать в нем далекие и близкие воспоминания, свое пережитое, слышанное от отца и деда, запомнившееся навсегда.
«О, святая сила, — думал старик, — что пользы теребить душу, что пользы думать. Требовалась молитва об успокоении умерших, я ее совершил. Что же еще требуется, чтобы успокоиться мне самому? Им — царство небесное, а живым благоденствие… Ну, теперь уж встану, поднимусь как-нибудь. Займусь приготовлением к намазу. Спину разломило, а встать надо».
Старик сделал усилие, чтобы подняться, но к удивлению и к испугу своему, подняться не смог, не хватило сил, ноги стали вялыми и ватными, а в глазах затуманилось, поплыло, закачалось.
— Что это со мной? — невольно вслух прошептал суфий. В колеблющемся тумане над кладбищем появились как будто фигуры людей, худые, костлявые, над каждой могилой по человеку. Вон как будто покойный Мирхаджи, вон пастух Сарымсаквай, а этот еще справа от пастуха… о аллах!.. Суфий не только крепко зажмурил глаза, но и загородил их рукой. Так с закрытыми глазами он просидел довольно долго, когда же открыл их, то никакого тумана и никаких фигур над могилами уже не было. В мире царила тишина, только слышался отдаленный лай собаки да еще шел к мечети со стороны кладбища человек в обличии дервиша. Этого живого дервиша суфий испугался почему-то не меньше, чем туманных и расплывчатых фигур над могилами.
Он снова хотел подняться, но снова зашумело у него в ушах, а перед глазами пошли круги. Схватившись за голову, суфий зашептал:
— Защити меня, аллах! Что это происходит со мной? Горе, горе, кажется, настал мой последний час. Да, разумеется, все мы знаем, что жизнь преходяща, а смерть всесильна. И шаха и дервиша ждет на этом свете один конец. Слава аллаху, я честно хранил на этом свете вверенную мне душу. Неблагочестивых поступков старался не совершать, не лгал, одурманивающих и пьянящих напитков не пил, никого не обижал, не воровал, не развратничал. Прожили мы со старухой тихо, мирно и честно. Стыд был для нас сильнее смерти, а совесть — прежде всего. Судьба не наделила нас детьми, но мы не роптали на аллаха, — продолжали славить его за все, что он нам послал. Однако моя старуха состарилась быстрее, чем я, и если сейчас прервутся мои дни и закроются мои глаза, то как же она будет существовать без меня? Ведь мы были в жизни опорой друг другу. А теперь вот силы покинули мое тело, ноги и руки перестали слушаться меня, зрение меркнет… Ослабела и старуха. Как она будет скитаться в одиночестве и согбенной дряхлости?
Так суфий просидел некоторое время. Постепенно немного сил вернулось к нему. Удалось кое-как подняться на ноги. Многократно благодаря аллаха, он двинулся с места. Сначала ухватился за столб мечети, потом мелкими шажками добрался до ее стены и, держась за стену, словно ребенок, который только еще учится ходить, осторожно стал пробираться к двери. На пороге он снова присел. Человек в облике дервиша не выходил из головы. Суфий опять посмотрел в сторону кладбища и увидел, что незнакомец значительно приблизился к мечети. Суфий не мог оторвать от него взгляда. Кто это?
Между тем странник подошел к воротам, поднялся по ступенькам и оказался во дворе мечети. Под мышкой он держал что-то завернутое в синий платок, наверное, что-нибудь из одежды и лепешку, — предположил суфий, — сытый конь ведь никогда не устанет.
Оглядывая окрестную долину оазиса с высоты Дехибаланда, незнакомец от восхищения покачивал головой и прицокивал языком. Отчетливо были видны ему и все кишлаки и все пастбища, раскинувшиеся между Ак-тагом и Кара-тагом, пастбища, зеленевшие свежестью ярких трав.
Налюбовавшись прекрасными окрестностями, пришелец мельком, исподлобья взглянул на суфия, затем, не поприветствовав даже его, схватил стоявшие поблизости ведра и скорым шагом, перескакивая через ступеньку, направился в сторону родника.
Всех здешних людей суфий знал. Не похож он на здешнего. И как же это так — не произнести ни одного приветственного, доброго слова! Очень удивился незнакомцу Аймат-суфий. Он положил метлу на землю, сел на супу[1] и стал наблюдать за странным человеком, рассуждая про себя: «Да, он похож на странствующего дервиша. Но ведь те ходят в рубище, в отрепьях, в то время как одежда этого человека вовсе не похожа на рубище. Такую чалму носят только хаджи, то есть те, кто совершил паломничество в Мекку и Медину. Так кто же он — хаджи или дервиш? И откуда он появился?
Между тем, зачерпнув два ведра воды, незнакомец снова поднялся по ступенькам и принялся поливать двор мечети.
«Ни приветствия, ни доброго слова, — продолжал удивляться про себя суфий, — брови, густые, черные, волосы лохматые, переносица низкая, губы толстые, глаза живые, веселые. Ему как будто любое море по колено».
Занятый этими мыслями, суфий и не заметил, что подошло время третьего намаза. Как бы очнувшись, он взглянул на тень от мечети и убедился по этой тени, что время третьего намаза приблизилось и наступило. Со словами «Ох, и глупец же я» он хотел проворно подняться, но не тут-то было. Немощность оставалась при нем. Кое-как, сначала на четвереньки, а потом уж в полный рост поднялся он, выпрямился, охая и морщась, с еще большими трудностями вскарабкался на башенку у правого крыла мечети. Надо было прокричать азан, призывая правоверных на молитву. Суфий отдышался после восхождения на высоту, распрямился как только мог, тронул пальцами мочки ушей и, подняв глаза к небу, возгласил:
— Аллах-и-акбар![2]
Услышав голос суфия, пришелец мгновенно опустился на колени и застыл в неподвижности. Он поднялся только тогда, когда суфий прокричал последние слова азана:
— Лаиллахо илалах![3]
Тогда он провел обеими ладонями по лицу, отнес ведра на место, а сам опять поспешил к роднику, на этот раз, чтобы совершить омовение.
Теперь скажем несколько слов о суфии. Аймат-суфий был из тех, кто бескорыстно служит людям, выполняет разные поручения. По мере своих сил всю жизнь он помогал своим односельчанам во время свадеб или других обрядов. Старательно и вовремя он обходил кишлак и оповещал всех о дне и часе свадьбы или поминок.
Твердого назначенного жалования, ни месячного, ни годового, у нашего суфия не было, доходов определенных тоже не было никаких. По неписаному правилу каждый, кто справлял какой-нибудь обряд, давал суфию четыре лепешки и сколько-нибудь мелких денег.
А между тем, каждый прожитый день, приближавший суфия к старости, прибавлял и тревог. Те услуги, которые он оказывал в прежние времена проворно и быстро, теперь давались ему все труднее. Теперь не только эти обряды, не только подметание двора мечети и вообще содержание его в чистоте, не только уборка снега с крыши, но и просто хождение по земле превращалось в труд.
Тяжела забота о существовании самого себя, еще тяжелее забота о существовании близкого человека. Дума о хлебе насущном — извечная спутница человека. Для суфия, которого все заметнее покидали силы, невмоготу стало быть на побегушках у людей, но отказаться от обязанностей суфия он боялся. Ведь и жена его, служившая односельчанам кайвони[4], тоже уже состарилась, согнулась и не годится для исполнения такого рода услуг. Тем самым она лишилась той мзды, которая доставалась ей, как плата за ее бескорыстную службу. Жить им, старикам, становилось все тяжелее и тяжелее. Боязнь остаться голодными начала преследовать суфия и день и ночь. Да, старость все настойчивее и быстрее вела его к неизбежному — к могиле. От имени своей старухи и от своего имени он взывал к милосердному богу: «О, всевышний создатель! Кроме тебя, нет у нас утешителя, не уготовь ты нам в старости, ни мне, ни моей жене, худшей участи. Если понадобимся мы тебе, то возьми вверенные нам души в один и тот же день. Другого нам ничего не нужно»…
Незнакомец, появившийся около мечети столь внезапно во время полуденного намаза, вошел в мечеть. Молящиеся стояли в мечети друг за другом, словно четки, нанизанные на нитку, пришелец же отошел в сторонку, в угол, и там, не отрывая взгляда от минбара[5], совершал свою молитву. Сначала молящиеся его не видели, потому что все смотрели на имама и старательно молились, подражая ему и повторяя его движения. Но когда в конце намаза имам стал произносить слова приветствия, поворачивая голову то направо, то налево, то и молящиеся тоже повторяли эти слова и тоже поворачивали головы в разные стороны и тогда, конечно, не могли не увидеть в уголке мечети постороннего странного человека, с длинными волосами, падающими на плечи, в чалме. Но лишь только закончился намаз, именно в тот момент, когда правоверные вместе с имамом проводили ладонями по лицу, незнакомец исчез. Суфий тотчас заметил его исчезновение. Он, ковыляя, немедленно вышел из мечети, как бы для того, чтобы поправить оставленную за дверьми обувь молящихся. Выстраивая галоши по струночке, он не переставал дивиться: куда это так быстро мог исчезнуть этот дервиш.
Имам, вышедший на террасу мечети вместе с прихожанами, тоже спросил:
— Мне показалось или правда во время намаза находился в мечети некто чужой?
Люди отвечали на это каждый по-своему:
— Да, и я, кажется, видел постороннего человека…
— Действительно, молился в уголке какой-то человек…
— Удивительно, куда это он так быстро исчез…
Наконец все разошлись, опустела мечеть и суфий опять остался один. Он никак не мог успокоиться, обошел двор и так как не знал, как зовут незнакомца, то просто кричал: «Эй, странник!» «Эй, дервиш!» «Куда же вы подевались?» «Странный вы человек, зачем прячетесь?» Но незнакомец не откликался и не являлся на зов. Суфия опять охватил страх. Разные мысли шли ему в голову. «Если бы это был действительно человек, — думал суфий, — зачем бы ему скрываться от глаз людей? Тогда он и пришел бы к мечети иначе и ушел бы иначе. Пожалуй, это святой… Или, пожалуй, это дух предков. Может, именно его-то и видел перед смертью, доброй памяти, мой покойный отец? Ведь покойная, доброй памяти, матушка, рассказывала мне, что бедняга отец, повстречавшись с духом предков в облике дервиша, в тот же день слег, потерял речь, а потом и преставился. Вот и мне теперь явился тот же дух и в том же облике дервиша».
Подумав так, суфий еще больше забеспокоился. Сердце у него сильно билось, все тело охватила непонятная слабость.
«Что же мне теперь делать? — думал суфий. — Пойду подмету вокруг могил имама Хасана, имама Хусана и полью их водой, прочитаю молитву об успокоении их души».
Он взял метлу, ведро и побрел к могилам имама Хасана, имама Хусана. Его колотила дрожь. На лбу выступил пот, и если бы кто-нибудь мог видеть сейчас лицо старика, он поразился бы его смертельной бледности.
Пока суфий подметал и поливал вокруг могил, подошло время вечернего намаза, солнце уже зашло. Старик вспомнил, что не успел совершить омовенье, а нужно немедленно идти на башню и провозглашать азан. Он совсем растерялся и не знал, как ему быть: если сейчас совершить омовение, то он не окажется вовремя на башне. Если сразу идти на башню, то получится, что он провозгласит азан, не совершив омовенья. Тогда его предадут позору и отстранят от обязанностей суфия.
— Простит мне аллах, — утешил суфий сам себя. — Кто же узнает, совершал я омовение или нет, а то, что я опоздаю на башню, узнают все. И он, оставив ведро и метлу, поковылял к минарету. Сначала ему нужно было подняться по ступенькам на террасу мечети, а потом преодолеть двенадцать ступенек самого минарета. Пока он преодолевал эти двенадцать ступенек, сердце его застучало еще сильнее, в глазах потемнело, дыханье перехватило, и земля как будто покачнулась под ногами и завертелась. Он оперся на стену минарета, попытался прокричать «Аллах-и-акбар», как вдруг покачнулся и бухнулся прямо на лестницу.
Правоверные, уже тянувшиеся к мечети, увидели это, и с криками: «Что-то случилось с суфием!», «Суфий упал!» — побежали к нему. Лестница была узкая, подниматься по ней можно было только по одному. Те двое, которые поднялись первыми, увидели, что суфий лежит неподвижно, скорчившись и свешиваясь головой с верхней ступеньки лестницы.
— О, горе!
— О, бедняга суфий!
— Что это с ним случилось? — причитали люди.
Суфий был жив, но дышал редко, тяжело и сознание не возвращалось к нему.
Карим-каменотес обхватил суфия, положил его прямо на спину и сказал одному из прихожан:
— Произнесите вы азан, а то люди ведь ждут…
Привыкшие за двадцать лет к голосу Аймата-суфия, молельщики удивились, увидев на минарете другого человека.
Между тем Карим-каменотес с помощью других людей спустил суфия по узкой лесенке вниз.
— Так, так, потихоньку, — говорил Карим-каменотес сам себе, опуская беднягу с плеч и укладывая его на циновку на террасе мечети.
— Сосед мой, что с вами? — попытался он спросить у суфия, но тот ничего не ответил. Он храпел, задыхался, жилы на его шее вздулись, вид у него был страшный.
— Что же нам теперь делать? — спросил Карим-каменотес у людей, сошедших вместе с ним с минарета.
— Да что же мы можем сделать? И все ведь случилось за один миг… Ничего мы не можем тут сделать, пропустим только время намаза.
— Пока не надо его тревожить. Может быть, отлежится и придет в себя…
Оставив суфия на циновке, они поспешили на молитву. Кариму-каменотесу десятиминутное моленье показалось за десять дней. Едва дождавшись конца намаза, он поспешил на террасу, споткнулся о калоши прихожан, но, к счастью, не упал и опять оказался возле старика. Он опустился на колени и, всматриваясь в лицо суфия, громко позвал: «Сосед! Сосед!» Но сосед лежал неподвижно с открытым ртом, с закатившимися глазами и не дышал.
— Наш суфий отдал богу душу… Царство ему небесное… — Карим-каменотес поднял глаза к небу, провел ладонями по лицу, затем своим поясным-платком подвязал умершему подбородок, а лицо его накрыл белым платочком.
— Святая сила! Ведь совсем недавно он был здоровехонький! — удивлялись люди, выходившие после намаза из мечети на террасу. — Вот так-то… Мы предполагаем, а бог располагает. Все мы бренные в этом бренном мире… Если уж так внезапно он понадобился создателю, так уж, наверное, удостоится небесного рая; безобидный он был человек… — так говорили сельчане, как бы утешая и умершего и самих себя.
— Воля аллаха… выпало ему прямо в мечети испустить дух: на минарете он упал, а на террасе мечети преставился… быть ему, значит, в раю… Смерть тоже ведь — милость божья.
Тут в разговор вступил имам.
— Рассветет — и будет уже пятница[6]. Бог даст, доживем до утра и совершим праздничное моление. Это тоже проявление милости аллаха к нашему праведному суфию. Сообщите всем близким и дальним, пусть завтра, собравшись на праздничный намаз, все многочисленные правоверные наших мест примут участие в джанозе[7] по нашему покойному суфию. Тогда легче ему будет предстать перед всевышним. И еще одну особенность судьбы нашего суфии мы не должны упускать из внимания. Суфий дожил до возраста пророка[8] и, кроме того, из мира временного перешел в мир вечный, никогда не имея детей. Я думаю, все захотят совершить благодеяние и примут участие в похоронном обряде.
Тогда опять заговорил Карим-каменотес.
— Справедливы и правильны слова имама. Все вы знаете, что суфий был праведным человеком, искренним и душевным. Найдется ли человек, который был бы обижен им, и человек, у которого он взял бы и не отдал?
— И мухи не обидел за всю жизнь!
— Да, справедливы слова имама. Где рождение, там и смерть. Суфий всегда помнил о смертном часе. Однажды он мне, как соседу, высказал свое завещание. «Сосед, — сказал он, — у меня, не считая старухи, нет более близкого человека, чем вы. Сердце мое чует, что едва ли я доживу до возраста пророка, хотя, разумеется, ведомо это одному лишь аллаху. Так вот, деньги на похороны и поминки мною припасены, да и саван для меня не придется искать, я все приготовил…» Так он мне говорил, будто знал, что скоро умрет. Я ему сказал, что надежды лишен один только сатана, а человек, пока дышит, надеется, и, бог даст, вы доживете еще до ста лет… И знаете ли, как он мне на это ответил? «Абу Муслим, рожденный под счастливой звездой, и то не вечно жил на свете… Нет, когда придет мой последний час и я умру, в тот же день заверните меня в саван и похороните, а могилу как следует притопчите ногами».
— Зачем же затаптывать могилу? — я тогда не удержался от смеха. Прошу простить меня, господин имам и все правоверные, но слова его показались мне смешными.
— Да затем, чтобы грешник, раб божий суфий, не вздумал больше возвращаться в этот ложный мир. Затопчите мою могилу, чтобы крепче была…
— Святой человек был наш суфий…
— Терпеливый, стойкий был человек…
— Всем делал только добро…
— Никого не обидел…
— Надо всем принять участие в похоронах и поминках…
Посоветовались, посоветовались и решили нести покойника в его хибарку, домой. Пять-шесть сельчан во главе с Каримом-каменотесом двинулись печальной процессией к дому суфия. Пока шли, негромко переговаривались между собой.
— Труднее всех теперь будет его старухе.
— Да, плохо, когда в старости один из супругов умирает, а другой остается жить. У нее ведь нет никого, кто бы позаботился о ней.
— Несчастные, прожили жизнь на этом свете, а детей так и не завели.
Перед калиткой замолчали, кое-как протиснулись в нее вместе с покойником.
— Сразу в дом понесем?
— Как бы не перепугалась старуха, надо предупредить.
— А что же нам делать? Все равно ведь должна узнать…
— Давайте положим его пока во дворе, а вы, Карим-ака, потихоньку зайдите и с осторожностью сообщите несчастной о случившемся.
Дворик был маленький, окруженный со всех сторон домами соседей, узкий и кривой, не двор, а клетушка. Глиняная, приземистая кибитка в одну комнатку, рядом кухонька, крытая сухим камышом, в ней очаг. Стены и потолок ее покрыты копотью. Как на ладони, тут все богатства, все кухонное добро: висящий на гвоздике грязный мешочек с солью, сшитая из старых лоскутков рукавичка, браться за горячее, грудка кизяка, котелок с тюбетейку, чугунный кувшин для воды…
Услышав движение во дворе, старушка крикнула из комнаты:
— Эй, кто там? Это вы, суфий?
— Должно быть, она дожидается своего суфия… — негромко отозвался на это Карим. — Ну делать нечего, что случилось, то случилось, надо идти.
— Кто там? — повторила старушка, — почему вы не откликаетесь, суфий?
Теперь она выбрела на терраску и начала всматриваться в сумерки. Ей, состарившейся, с ослабевшим зрением, нелегко было, как видно, сразу узнать стоявшего перед ней человека. Наконец она поняла, что это вовсе не ее суфий.
— Кто вы такие?
— Это я, ваш сосед Карим.
— Добро пожаловать, сосед Карим.
Наступило молчание. Карим-каменотес не знал, что говорить дальше, как высказать горестные слова. Сельчане, пришедшие вместе с ним, тоже молчали.
— Каримджан, почему вы молчите? Да вы, я вижу, не один… Глаза-то мои — чтоб им пусто! — совсем ослабели, никуда не годятся.
— На все воля аллаха, дорогая соседка.
— Да что случилось? Говорите скорее! Где мой суфий?
— Быть покорным судьбе предписано каждому мусульманину и каждой мусульманке… Все мы в руках аллаха, и кончаются наши дни бисмиллахир-рахман-ир-рахим… во имя аллаха милостивого и милосердного…
— Неужели… суфий… — старуха, видимо, поняла, что случилось.
— Суфий был смиренным мусульманином, чистым как ангел, как вы сами… Да будет милостив к нему аллах в вечном мире!
— О, горе мне! Ангел был мой суфий! Как же мог он оставить меня, беспомощную, мучиться в этом ложном мире, а сам!.. — старушка кричала, тряслась и вдруг начала ладонями сильно бить о землю, словно виновницей всех людских бед была эта земля. — Мой повелитель, мой милый суфий, а каков был наш уговор? Почему вы ради собственного покоя бросили меня, горестную, здесь? Нет, не останусь я скорбеть на этом свете. Нет, нет! Уйдя в мир настоящий и вечный, вы не можете бросить меня в этом ложном мире! Нет, уж берите с собой и меня, несчастную… Каримджан, вы мой самый близкий сосед. Устройте место в могиле рядом с суфием и для меня. И вы, милые мои, чтобы не делать двойной работы, копайте могилу сразу и для меня. На этом свете я уже отмучилась, отстрадала, мне нечего больше здесь делать. Теперь у меня одно только последнее желание — о нем и прошу всевышнего — оказаться мне в одной могиле с суфием, чистым, как ангел, совершившим благодеяний больше, чем было волос у него на голове и в бороде. О, мой суфий, зачем же вы ушли, не попрощавшись со мной? Или для того, чтобы не утруждать свою старушку? А ну-ка погляжу я на вас, насмотрюсь я на вас.
Старуха бросилась на охладевшее уже тело своего дорогого супруга и забилась в рыданиях. Иногда она отрывалась от тела, разгибалась и всплескивала руками, ударяя над головой ладонь о ладонь.
— Суфий, вы всегда излучали добрый свет, где же вы теперь? Почему весь мир окутался мраком? И небо — черное, и земля — черная. И небо и земля скорбят вместе со мной!..
Опять она распрямилась и, поднимая лицо к небу, всплескивала руками.
Взглянув вверх, Карим-каменотес увидел, что небо заволокло черными тучами, луна то прорывалась сквозь рваные клочья туч и тогда освещала печальную картину на дворе суфия, то опять скрывалась, и тогда на земле наступала тьма.
Вдруг старуха вскрикнула и повалилась как деревце, подрубленное умелым ударом топора. Недаром говорят, что в день Страшного суда поможет сосед. Карим-каменотес быстрым движением приподнял голову старухи, спросил, что с ней, но ответить она ничего не смогла. Ее унесли в дом и там уложили. Она лежала маленькая, сухонькая, беспомощная.
— О, аллах, вот уж не думали, не гадали, что такие события обрушатся одно за другим. Комната у них одна, куда же денем покойника?
— Придется положить рядом со старухой, не на дворе же его оставлять.
Карим-каменотес взял ветхое одеялишко и постелил его возле старухи. Суфия уложили на это ватное одеяло.
Никого особенного не обрадовавшие своим рождением, ничего особенного не совершившие на этом свете, не нажившие ни детей, ни добра, вот теперь лежат они, старик и старуха, лежат безмолвно, безропотно, как жили, лежат, дожидаясь отправки в последний путь…
Карим-каменотес решил сходить домой и рассказать о случившемся жене. Тем, кто оставались около старухи, он наказал неотрывно смотреть за ней и напомнил им поговорку: «Пока больной жив, жива и надежда». И еще он сказал:
— Надобно сейчас же сообщить гассалу, чтобы пришел и обмыл умершего. Упокойная молитва будет совершена во время пятничного намаза.
— И к могильщику надо бы послать человека, — добавил один из сельчан.
Выходя из кибитки, Карим-каменотес окинул взглядом пожитки суфия. В нише — небольшой сундучок, в другой нише — старое ватное одеяло, на земляном полу дырявая кошма, потрескавшиеся чайник и пиалы, глиняный кувшин — держать воду, да еще один узкогорлый кувшин для умывания, большая глиняная каса-миска, старая паранджа, износившийся серый мурсак[9]. Вот и все богатство, которое нажили, на этом свете и оставляли после себя суфий и его жена.
— Помочь бы чем-нибудь старушке…
— Чем ей поможешь?
— Подождем до рассвета, там видно будет. Кажется, моя жена сама пришла.
Мужчины все вышли из лачуги и действительно встретили во дворе жену Карима-каменотеса. Что же она увидела, войдя в кибитку? Суфий — мертв, жена его — чуть жива. В страхе соседка бросилась наружу. На дворе — темень. Ужас окончательно обуял ее. Она стала громко звать соседок по именам, и те одна за другой стали выходить на ее зов. Когда, собравшись, они все вместе вошли в комнату, старуха уже не дышала.