Внезапное нападенье сумасшедшего Камаля, устрашающий ливень, кошмарные сны, — все это доставляло мучительные страдания Додхудаю. От пережитого у него даже губы обметало болячками, словно после простуды.
Каждый раз Хатам торопился поскорее донести калеку до его дома в надежде хоть мельком, хоть издалека, хоть краем глаза увидеть Турсунташ. Сегодня же у него была и еще одна цель: очень ему хотелось помочь бедному Джаббаркулу и выпросить у хозяина те две мерки пшеницы на семена, которые тот пообещал. Они прибежали мокрые от дождя, а Хатам еще и потому, что обливался потом. Однако забыв про себя, он бросился переменять одежду Додхудаю и добился-таки и благодарности и благословения, но этого было мало парню: главное состояло в том, чтобы смягчить каменное сердце упрямого калеки, раздобрить его, а потом уж напомнить про обещанное. Переодевая калеку, он приговаривал:
— Ничего, дядя. Дождь это ведь божья милость. Ведь не случайно говорили древние мудрецы: «От дождя земля расцветает, от благословения — люди». Говорят еще: «Земля сыта будет и люди сыты будут». Наши тревоги и мученья уже позади, а для всех растений и зверей дождь целебен и благодатен. А если земле хорошо, то и живущим на ней — хорошо. Вот так. Теперь вы во всем сухом, чистом и белоснежном, как ангел. Ложитесь и отдыхайте на своих пуховых подушках, под многослойными одеялами.
— Молодец Хатам, спасибо тебе. Если уж не от меня, так пусть от аллаха воздастся тебе.
— Аллах жалует каждого раба своего, который неукоснительно исполняет заветы божьи. Но почему вы, дядя, говорите: «Если не от меня?» Вы ведь, слава аллаху, состоятельный человек, и кому как не вам воздавать ближним и творить добро тем людям, которые вам делают добро?
— Я знаю, ты умный, сообразительный юноша. Но что значит наше добро здесь по сравнению с той прекрасной жизнью, которая обеспечена правоверным на том свете. Конечно, только тем, кто свято чтит законы шариата и твердо следует по пути, указанному этими законами.
Хатам, услышав опять эту бесконечную песенку о потустороннем блаженстве, едва не вспылил, но вовремя вспомнил правило: «Сначала дело, а потом хоть и дружба — врозь». Он почувствовал, что сердце калеки уже размягчается и продолжал действовать в том же направлении.
— Моя единственная мечта, увидеть, как вы дойдете в мечеть собственными ногами.
— Да совершится твоя мечта, мой мальчик, к хорошему пожеланию, оказывается, присоединяются и ангелы, слуги аллаха, поэтому неудивительно, если твои пожелания дойдут до слуха всевышнего и будут приняты им для исполнения. Да будет так, аминь.
Хатаму очень хотелось выпросить семена для Джаббаркула, поэтому он сейчас не гнушался ничем, начиная от лести и кончая лицемерием, хотя никогда в жизни не был ни лицемером, ни плутом. Он уж, по поговорке, куй железо пока горячо, и думая, что железо достаточно раскалилось, то есть, что сердце Додхудая достаточно размякло, хотел сразу спросить про семена, но замолчал, выжидая, не заговорит ли сам калека.
Он ждал долго, и камень мог бы уж что-нибудь сказать за это время, но только не Додхудай. Тогда, чтобы ускорить события, юноша пошел на новую хитрость.
— Ну, теперь вам хорошо и спокойно, отдыхайте, а я, пожалуй, пойду.
Он встал с места, сложил руки на животе и склонил голову.
— Посиди еще немного. Скоро сготовится обед, поешь, а тогда уж и пойдешь.
Между тем Додхудай оглядел статную молодую фигуру юноши и острая зависть обожгла его так, что кровь ударила в голову и в глазах потемнело.
— Что с вами, дядя? — обеспокоенно спросил Хатам, почувствовав, что с хозяином что-то случилось.
Додхудай лежал безмолвно, с закрытыми глазами, но перед его мысленным взором не уходя стоял рослый, стройный, красивый юноша, сложивший руки на животе и склонивший голову. Усы только еще пробивались и очень шли к его смуглому лицу, плечи широкие, грудь открытая, вид цветущий, словно у молодой чинары. Юный йигит. В голове у калеки завертелись, закрутились, сшибаясь друг с дружкой и приводя в смятение самого Додхудая, мысли.
«Они вон какие! А я почему иной? Говорят, что здоровье — это огромное богатство. А у них и нет ничего, кроме здоровья. У них нет хлеба, чтобы наесться досыта, они доживают до конца жизни, так и не заимев второго халата. Так кто же богат — они или я? Джаббаркул-аист или я, Додхудай? Я или этот юноша, который стоит сейчас передо мной и который таскает меня в мечеть на своих плечах? У него силища — ударит по скале и раздробит ее в прах, у него великолепное здоровье. А если бы он и подобные ему были сыты и вообще ни в чем не нуждались? Разве они исполняли бы мои желанья и повеленья? Я повелеваю ими, потому что я богат, а они бедны. Но каким богатством мне гордиться, чем утешаться? Я одинок, бездетен, калека, лишенный всех услад жизни. Я несчастнейший человек… Конечно, я не виноват в этих несчастьях. Все это божественное провиденье, судьба. Отняв здоровье, она дала мне безмерное богатство. Несчастнейший калека, я могу, если захочу, осчастливить десятки нуждающихся людей, таких как Джаббаркул и Хатам. Но если их сделать счастливыми? Попробуй дай им хоть немного воли! Когда собака взбесится, она в первую очередь кусает хозяина…
— Вам лучше, дядя?
Додхудай опомнился, услышав голос Хатама.
— Ты все еще здесь?
— Дожидаюсь вашего позволенья уйти.
— До свиданья… Эй, хозяйка! Хатам собирается уходить. Вынеси ему две лепешки.
— Спасибо, спасибо, не надо мне лепешек.
— Как? Что ты говоришь? Отворачиваться от хлеба — неблагодарность и грех. Все живое только и занято заботой о своем ненасытном горле, о хлебе насущном.
Видя, что Додхудай никогда сам не заговорит об обещанных двух мерах пшеницы на семена, Хатам решился напомнить ему об этом.
— Вот, дурная у меня память. Ведь я надеялся сегодня унести обещанную вами пшеницу. Этот сумасшедший в мечети, этот ливень совсем сбили меня с толку, совсем я забыл о ней.
— Ты, может, и забыл, но я хорошо помню.
— Я знаю — вы человек, который умеет держать свое слово.
— Ладно, я от своих слов не отказываюсь. Но пшеница-то в амбаре. Не спеши. Завтра придет Сахиб-саркор, я скажу ему, и он свешает тебе пшеницы, а мешок-то у тебя есть?
— Мешок? — растерянно пробормотал Хатам.
— Нищий, оказывается, если и хлеб найдет, так торбы нет, куда положить… Ну, ладно, ладно, авось найдется тебе мешок.
Словечко «нищий» больно задело Хатама, но он решил сдержаться и вовремя прикусил язык. А что ему было делать? Додхудай же, как ни в чем не бывало, говорил уже о другом.
— Замечательная сегодня весна. Все на земле просыпается и оживает. Вон, видишь как разыгрались горлинки за окном, гоняются друг за дружкой…
— А если не придет Саркор-бобо, значит придется мне уходить без пшеницы? Пожалели бы бедняков…
— Ах, бедненькие, ах, мученики! А если бы не было меня, чтобы вы все делали? Вот ты заботишься о бедняках, а обо мне при этом думаешь ли хоть сколько-нибудь?
— О вас не один я, о вас все думают. Действительно, если бы не было вас, то откуда бы взялись неимущие бедняки? Если аллах создал вас для бедных, то значит и бедных он создал для вас. Бог заранее предназначил вас и их друг для друга, чтобы было кому помогать и чтобы было к кому обращаться за помощью. Так разве же можно о вас не думать?
— Да, да, все от бога. Истинным мусульманином становятся постепенно. Вот я прочитаю тебе четыре строчки из газели…
Если ты почитаешь раба своего,
То и все почитают его,
Если ты унижаешь раба своего,
То и все унижают его.
Что же хотел сказать поэт? Ведь слова, нанизанные в этой газели на строчки, это жемчужные слова, они взяты из божественной книги, из священного корана. Сомневающийся в этих истинах мусульманин — не мусульманин, а богоотступник. Почему-то бог не все пальцы создал равными. Если рабу божьему при создании его богом написано на роду быть почитаемым, то его и почитают везде. Понял теперь?
— Спасибо, дядя, я все понял, но все же не лучше ли, если вы отдадите пшеницу, не дожидаясь Саркора-бобо. А я бы ее сейчас и отнес.
— Как же я тебе ее отдам? Кто ее будет вешать и отсыпать?
— Амбар же рядом. Доверьте мне, я насыплю в мешок две меры пшеницы и принесу показать вам.
— Эй, бабушка, иди-ка сюда! — К своей неродной матери Халпашше Додхудай обращался на «ты», называя ее к тому же бабушкой.
— Здесь я, говори, что тебе надо, — отозвалась Халпашша из ичкари.
— Открой амбар, насыпь в мешок две меры пшеницы и отдай Хатаму. А потом амбар запри на замок. Поняла? — Из внутренних комнат послышалось «поняла», и вскоре во двор вышли Халпашша и девушка-служанка, прикрывавшая лицо платком. Точь-в-точь как молодая яркая луна, одним лишь краешком выглядывающая из-за черного плотного облака: Она бросила мгновенный взгляд на Хатама, но как только глаза их встретились, сразу же закрылась еще больше. Обе они — и старая и молодая — шли к амбару. У Хатама забилось сердце в груди. Он понял, что вот сейчас настал тот момент, когда он может оказаться совсем рядом с Турсунташ и даже сказать ей какое-нибудь слово. Он поглядел на Додхудая. Тот лежал с закрытыми глазами. Юноша встал, тихо вышел и в один миг оказался около амбара. В открытую дверь заглянул внутрь. Девушка, привстав на цыпочки, тянулась и не могла дотянуться до меры, подвешенной высоко на столбе.
— Бабушка, можно я ей помогу, — сам удивляясь своей смелости, сказал вдруг Хатам. Старуха была и слеповата и глуховата. Услышав посторонний мужской голос рядом с собой, она перепугалась.
— Это ты, что ли, Хатам. Напугал меня.
Но Хатам уже не слушал ее. Со словами: «И зачем так высоко вешать меру… Сейчас я достану ее», — он оказался около Турсунташ. Девушка так растерялась, что забыла или не успела закрыть лицо. Хатам, отдавая ей меру, говорил: «Старый приходит — быть угощению, молодой приходит — быть работе. А уж если тут двое молодых — ты да я, — какая же работа останется не выполненной. Не так ли?»
Девушка молчала, держа меру в руках и охваченная непонятным для нее самой волнением. Щеки ее покрылись румянцем, черные, изогнутые, словно крылья ласточки, брови трепетали, как бы и вправду готовые взлететь.
С чувством сладостной близости, называя девушку просто по имени, снова обратился к ней юноша Хатам:
— Почему молчишь, Турсунташ?
Полузакрывшись платком, но все же оставив открытыми глаза и как-то радостно сверкнув ими, она ответила:
— Работа… Пропади она пропадом, их работа…
— Так-то так. Но ведь если бы не работа, то мы и не встретились бы сейчас здесь в амбаре. Ну-ка давай подержи мешок. А вы, бабушка, сядьте в сторонке, отдохните. Где работают двое, молодых, пожилому человеку делать нечего. Отдыхайте.
Хатам ловко зачерпнул зерно ведром и пересыпал его в меру.
— Давай, держи мешок, Турсунташ, да подставляй его ближе, ближе. И что стоило бы тебе показаться лишний раз на глаза, когда я прихожу в дом…
Хатам, тревожился за свое рискованное поведение, поэтому торопился. Но все же успел спросить шепотом:
— Можно я что-то скажу?
— Можно. Скажи.
— Я все время жду мгновения, чтобы увидеть тебя.
— И я тоже, — вырвалось вдруг у девушки, покрасневшей, что называется, до корней волос.
Хатам не ждал таких прямых, искренних задушевных слов от Турсунташ и невольно растерялся. Поэтому он спросил, чтобы хоть о чем-нибудь спросить:
— Как тебе здесь живется? Не обижают ли тебя?
Держа мешок в опущенных руках, девушка ответила на вопрос вопросом:
— А вы были бы рады, если бы мне здесь было хорошо, в этой клетке, в этой темнице, в этом скорбном доме?
— Н… нет… никогда…
— Сил уже нет у меня, — послышалось вдруг бормотанье старухи. — Тяжела стала я, словно каменная, тянет меня к себе земля.
Хатам придвинулся еще ближе к Турсунташ и еще тише проговорил:
— Теперь мы познакомились с тобой. Посмотри же на меня не стесняясь и сама покажи мне свое лицо.
Девушка откинула покрывало с лица и близко и прямо посмотрела Хатаму в глаза. От волнения над ее верхней свежей и алой губкой выступили мелкие светлые росинки, а глаза увлажнились и заблестели.
— Я убью себя, — прошептала она едва слышно, но словно бы крикнула во весь голос.
— Что ты? Что ты? За что? Зачем? Я говорю, что нам надо жить, а ты… Я хочу тебе помочь… Хочешь?
Откуда-то издалека, словно с того света, послышался голос Додхудая:
— Где вы там? Вы что эту пшеницу вытягиваете из колодца?
— Сейчас, сейчас, — закряхтела бабушка Халпашша, с трудом поднимаясь на ноги.
— А где Хатам? Я кричу, а никто меня не слышит.
— Здесь я, — Хатам вошел в комнату к Додхудаю, держась за живот.
— Где ты был? — сердито спросил калека.
— Где… Живот у меня схватило, вот я и ходил.
— Я всех зову, кричу, а никто меня не слышит.
— Я слышал вас, дядя, но…
— Знаю, знаю, живот схватило, а теперь тебе хорошо?
— Теперь я на седьмом небе, дядя.
— Я знал, что ты так ответишь. Хочу сказать тебе, что ты молод и многого еще не понимаешь. Добром на добро может ответить каждый, это не штука. Добром на зло ответить может только человек, доблестный духом. Понял, что я сказал?
— Понял. Не каждый умеет ценить добро.
— Уступишь доблестному, сам станешь доблестным, уступишь подлому, превратишься в собаку. Будь доблестным, Хатамбек.
— Понимаю. Не напрасно говорят: сорок дней благодари то место, где кормился один день.
— Да, ты молодец, все понимаешь. Волей судьбы я делюсь с тобой своим хлебом. Если будешь это ценить, никогда не узнаешь нужды. Как, перестал болеть твой живот?.. Кстати, хочу загадать тебе загадку, разгадаешь ли?
— Как знать, — пожал плечами Хатам.
— Сколько сезонов в году?
— Четыре.
— Верно. И у каждого сезона есть свои прелести. Ну-ка опиши их мне. Начиная с весны.
— Прелести? — «Что хочет от меня эта лиса, — думал Хатам, — нет ли тут какой-нибудь ловушки?»
— Ну, так я слушаю.
— У весны много прелестей. С какой бы начать… Весной приходит тепло, тают снега. Вода впитывается в землю. Потом земля нагревается и от нее идет пар. Потом вырастают травы, степь и холмы — все покрывается зеленью. Потом пробуждаются сады, деревья. Расцветают цветы… Что же еще сказать? Вот это и есть прелести весны.
— Нет, ты перечислил еще не все.
— Что же осталось? Ах, ну да. Птицы летают парами, вьют гнезда, выводят птенцов…
— А еще?
— Еще? Крестьяне пашут землю и засевают ее.
— Еще!
— Есть и еще? Вроде я все сказал. Ах, да. Матери мочат урюк, варят сумалок — проросшую пшеницу с солодом — и раздают его детям. Потом начинается навруз — праздник весны; равнины и горы украшаются в это время цветущими тюльпанами. И старый и малый, все веселятся на этом празднике. Не об этом ли вы меня спрашиваете?
— Не об этом.
— Разве можно перечислить все прелести весны? Что же я пропустил? Я же говорил вам, что у меня плохая память.
— Хитришь. С памятью у тебя все в порядке.
— Умереть мне на этом месте, если я знаю еще что-нибудь.
— Почему ты упустил самое нужное?
— Самое нужное? Что бы это могло быть — самое нужное? — Вдруг Хатам ударил себя ладонью по лбу. — Ах, ведь и правда! Совсем не работает у меня голова. Только теперь я понял, о чем вы спрашиваете.
Весной прилетают аисты крылаты,
Весной наши женщины становятся брюхаты.
Девочки в детишек с куклами играют,
Мальчики проворно «чижика» гоняют.
Хатам так бойко и выразительно прочитал эту народную шутливую песенку, что Додхудай расхохотался. Он никак не мог остановиться, и смех его перешел, наконец, в икоту, калека начал задыхаться и посинел. Хатам испугался. Не зная, что делать и как помочь Додхудаю, он стал громко звать женщин: «Бабушка, Турсунташ, где вы?!» Обе тотчас прибежали к постели хозяина.
— Ай, ай, — запричитала старуха, — что с ним, что с ним такое?..
— Не знаю. Дядя рассмеялся, а потом и начал задыхаться.
— Зачем ты его смешил? Ведь у него такая болезнь: когда рассмеется, то остановиться уже не может. Начинается припадок. Эй, Турсунташ, что ты стоишь и смотришь? Неси воды!
Хатам и Турсунташ одновременно бросились за кувшином. Одновременно они протянули руки к кувшину и руки их на мгновенье соприкоснулись. Они замерли, глядя друг на друга. Но долго это продолжаться не могло. Хатам отдернул руки, сказав:
— Ладно. Неси воду ты. Не забудь мое слово…
Девочка передала кувшин старухе, и та начала брызгать водой на лицо. Додхудая. Больной вздрогнул, судорожно дернулся и, наконец, вздохнул.
— Не загораживайте его, не стойте перед ним, пусть ветерок коснется его лица, — распоряжалась Халпашша. — А ты что тут стоишь? — набросилась она на девушку. — Твое место в ичкари. Ступай туда!
Додхудай, окончательно придя в себя, озирался по сторонам. Халпашша, растирая ему лицо и грудь, приговаривала:
— Другим людям смех прибавляет здоровье, а тебе и смех не на пользу…
— Почему плачешь, мать? Разве со мной что-нибудь случилось?
— Ты же знаешь, что смех вреден тебе, зачем смеялся?
— Вот этот шайтан рассмешил меня… Перед этим он много хорошего наговорил мне о прелестях весны, но главного все же не сказал. Ведь от весны до весны каждая семья съедает все, что было накоплено за год и оказывается похожей на обмолоченный колос. Весной толстый становится тонким, а тонкий совсем обрывается. Вот в какое тяжкое время ты пришел просить у меня пшеницу. Понимаешь теперь?
— Не забуду вашей доброты.
— Да, желательно, чтобы ты этого не забыл. Тебе полезно учиться у меня. Ну, а теперь дело сделано. Осел, как говорится, уже прошел через болото. Ты, наверное, рад.
— Я рад. Но если речь зашла об осле… Дайте мне вашу животину. Отвезу на нем пшеницу, а к пятнице возвращу.
— Возьми, да смотри, не оставь его голодным.
Хатам взвалил мешок с пшеницей на осла, сам сел в седло и направился в ту сторону, где жил Джаббаркул-аист.