На улице давно уже ночь — среди облаков и темных туч не видно ни луны, ни звезд и всё вокруг освещают фонари и бесконечное множество ярких неоновых вывесок. Но здесь, на старой и заброшенной станции метро, нет ни окон, ни дверей, и понять, сколько сейчас времени или узнать, ночь снаружи или день, не выйдет.
Аманда тянется к телефону и смотрит на время: всего лишь половина третьего, а ей кажется, что сейчас должно быть как минимум утро. Она сидит в этом углу уже час и просто ждёт. Не знает, зачем слушается и почему просто не поднимется на ноги, не посмотрит, чем за единственной в помещении дверью занимается этот урод.
Она слышит чей-то стон, — протяжный, болезненный — а затем и пронзительный крик. Судя по всему, кто-то наконец приходит в себя. Ей интересно, кто это и для чего. Не просто так чудовище позвал её сюда именно сегодня, не просто так заставил целый час просидеть в пустой, если не считать пары тусклых лампочек, комнате.
Впрочем, это и комнатой-то назвать сложно. Каморка какая-то, которая предназначалась то ли для персонала, то ли для инвентаря — так она думает. Наверняка уже и не узнает никогда, станцию-то достраивать никто не будет.
— Твой выход, дорогая, — из-за дверей наконец-то доносится его голос, и в нём ей слышится нетерпение. Он не любит, когда она опаздывает.
А она не любит, когда он указывает ей. Или любит? Аманда слушается его так часто, что перестает понимать, действительно ли ей так это не нравится. Однажды она даже назвала его… Нет, об этом ей даже думать не хочется. Не станет она так его называть. Никогда больше.
В основном зале куда просторнее и светлее — ламп здесь на порядок больше. На полу, между парой столов, — высоким и пониже, на котором аккуратными рядами лежат инструменты — она замечает скрюченного от боли мужчину. У него светлые волосы, на вид тот не старше двадцати. Он не связан, но Аманда знает, что это и не нужно — чудовище всегда пользуется препаратами. Когда-то она и сама прошла через это — все тело парализовано, не получается пошевелить даже глазами, но чувствуется каждое прикосновение, словно чувствительность выкручивают на максимум.
Сейчас она уже не вздрагивает от этих воспоминаний. Достаточно и того, что их создатель стоит с ней рядом как живое напоминание о пережитом. О пережитом и о том, что она переживает сейчас. Нечто совершенно иное, такое неправильное, отвратительное и такое… прекрасное. От подобранного термина её до сих пор подташнивает. Нет в этом ничего прекрасного. Это она — она сама — извратила свою шкалу ценностей, перевернув ту с ног на голову.
Стала таким же чудовищем.
— Ты просила научить тебя правильно обращаться с холстами, — настоящее чудовище наклоняется к ней и вкладывает в её ладонь длинный и тонкий нож. И она догадывается, что это лишь один из множества инструментов сегодняшней ночи. — Вперед, покажи мне, что ты умеешь сама.
Ничего. Аманда понимает, что не умеет ничего — все её умения основываются на воспоминаниях и коротких ударах ножом, которыми она обрывает жизни пары старшеклассников.
Она бросает на него взгляд и поджимает губы. Он выглядит так, словно является не на бойню, а в театр — в идеально выглаженной и наглухо застегнутой белой рубашке, с изящно завязанным и закрепленным несколькими зажимами красным платком вместо галстука и в таком же красном пиджаке. И его глаза, блестящие из-под художественно растрепанной челки сверкают будто бы тоже красным. Ей просто кажется.
Родинка сегодня на своём законном месте.
Человек на полу смотрит на неё с ужасом, когда она склоняется к нему. Он в состоянии двигать глазами, пытается что-то говорить, но не оказывает никакого сопротивления — позволяет ей коснуться его грудной клетки, примериться к сердцу. Аманде становится немного страшно, когда она понимает, что не чувствует ничего. Ей всё равно, кто этот человек и откуда Лоуренс его сюда притащил, ждёт ли его где-то там семья.
Он — холст, и эта мысль оседает незыблемой истиной в её голове.
Сначала — аккуратно дойти до ребер. Она делает набросок и вздрагивает, прислушиваясь к чужому крику. Так громко, так высоко. Нож легко расправляется с тонким слоем кожи, столь же легко проходит сквозь плотные грудные мышцы и почти упирается в кость. Она останавливается вовремя.
Кровь заливает руки, пачкает надетые заранее черные виниловые перчатки и Аманда отстраняется как раз вовремя, чтобы не залить кровью платье. Она не может позволить себе выглядеть плохо во время представления.
Хмурится. Когда эта установка становится её собственной мыслью? Ей страшно.
На несколько секунд она замирает, вглядываясь в лицо сегодняшней жертвы. Действие препаратов постепенно сходит на нет, и его искажают эмоции. Ужас, страх, презрение, мольба — все смешивается в коктейль, который хочется выпить залпом. Навязчивый запах свежей крови подстегивает ощущения, заставляет потянуться окровавленными пальцами к лицу.
Попробовать.
— Рано, — тон чудовища приказной и властный. Он перехватывает её руки своими. В отличие от неё, он носит белые перчатки. — Сегодня ты не животное, дорогая, ты — почти художник. Берись за пилу и вскрывай.
Аманда слушается и тянется за тонкой и длинной медицинской пилой. В её сознании медленно стелется туман. Никогда в своей жизни она не заходила так далеко. Всё её тело мелко дрожит, а дыхание такое частое, словно несколько минут назад она пробежала кросс. Это всегда так приятно? Всегда так заводит?
Кости едва слышно хрустят и крошатся под аккомпанемент чужих нечеловеческих криков. Она действует неаккуратно и топорно — слышит, как тварь цокает языком где-то у неё за спиной, почти чувствует на себе его прожигающий взгляд. Чего он от неё ждёт? Идеального результата с первого раза? Ей даже не нужно отвечать себе на эти вопросы. Она и так знает, что да.
Он ждёт, что она будет совершенством, потому что всё остальное для него — пустой звук.
Аманда чувствует, как бьётся под её пальцами чужое горячее сердце даже тогда, когда человек теряет сознание. Её работа топорная — часть осколков проваливается внутрь, искажая и без того своеобразный вид. Она завороженно смотрит на движение внутреннего органа, на спиленные кости и кровь. Это совсем не то же самое, что лишать языка говорливую Саманту Джонс. Совсем не то, что вонзать нож в шею зарвавшегося Марка Гордона.
Ощущения другие, и ей хочется коснуться сердца — попробовать… Она пытается представить себе как делает то же самое, что когда-то сотворило чудовище, и ей вдруг становится дурно. Чем тогда они будут отличаться друг от друга? Чем отличаются уже сейчас? Она заходит непозволительно далеко и без него.
Она обречена. Она не бежит из этого тоннеля в ужасе, не пытается наброситься на Лоуренса — хотя ей очень хочется — и, что самое страшное, не чувствует угрызений совести. Просто холст. Пока ещё живой человек, со своими проблемами и эмоциями — просто холст.
Кто тогда она?
— И что ты чувствуешь? — его голос — голос дьявола — раздается у неё прямо над ухом. Чудовище обжигает её своим дыханием.
— Восторг, — Аманда не врёт. Она чувствует восторг, возбуждение и желание зайти как можно дальше. Любопытство. Ей хочется смеяться и говорить о том, что настала её очередь превратиться из жертвы в охотника.
Даже тогда, когда настоящий охотник стоит у неё за спиной.
— Прекрасно, — шепчет он, вкладывая в её окровавленные ладони скальпель. — Удиви меня, дорогая.
Аманда оборачивается к нему резко, сама того не ожидая. Смотрит в его блестящие то ли от восторга, то ли от такого же, как у неё возбуждения глаза и крепче сжимает в руке скальпель. Как велик соблазн вонзить тот ему в горло. Посмотреть как из пробитой артерии фонтаном брызнет кровь, как потухнет его взгляд и как сотрётся это надменное выражение с его лица.
Посмотреть как он наконец-то сдохнет.
Чудовище с легкостью останавливает её руку. Ухмыляется.
— Ты меня не убьёшь, — и тон у него такой, будто он лучше всех всё знает. Холодный, пронзительный и уверенный. Аманда понимает, что и правда знает. Он знает о ней даже больше неё самой. — Но если попробуешь удивить меня таким образом ещё раз — я буду разочарован. Очень. Глубоко. Разочарован.
Слова бьют по ней сильнее хлыста, каким он может её отхлестать. Пронзают глубже любой иглы, какую он может в неё вонзить. Где-то там, глубоко в душе ей вовсе не хочется его разочаровывать.
— Как скажешь, — она усмехается и заканчивает фразу неожиданно даже для самой себя, — мастер.
Чужое сердце больше не бьётся. Извлеченное из грудной клетки оно выглядит безжизненно и… одиноко. Аманда смотрит на него и понимает, что смотреть на человеческое сердце — настоящее — вовсе не противно. Ему просто не хватает деталей.
Ей хочется видеть его другим, хочется нанести несколько узоров скальпелем, добавить тычинки — точно такие же, как у настоящих паучьих лилий. В её памяти ещё живо воспоминание о том, что их он обычно творил из конечностей. Из пальцев. Она понимает, что своими руками может лишь пустить орган на лоскуты.
Ей не хватает знаний. И опыта.
— Молодец, дорогая, — он ухмыляется и заставляет её подняться на ноги.
Аманда понятия не имеет, что делает его ухмылку такой довольной — результат или её случайная оговорка. Ей никогда не хотелось звать его так. Она уверена, что просто ошиблась и вместо очередного оскорбления произнесла… это.
— А теперь будь хорошей девочкой, останься рядом и просто посмотри, — он хватает её за надетую на шею цепочку и тянет на себя. У них ощутимая разница в росте, несмотря на то, что он заставляет её носить туфли на каблуке, и это движение выглядит почти угрожающе. Его шепот звучит и того хуже. — Терпеть не могу, когда меня отвлекают от работы.
И она смотрит. Завороженно наблюдает за тем, как он, стоя перед высоким операционным столом, орудует скальпелем, подобно настоящему художнику. Его движения изящные и отточенные — Аманда начинает думать, что её невероятная тварь занималась этим так часто, что все линии, все взмахи давно доведены до автоматизма. Какая тварь? Ей приходится тряхнуть головой и растрепать собранные в простенькую прическу волосы, чтобы отогнать в сторону эту мысль.
Просто тварь.
Её удивляет, что даже спустя четыре года, проведенные в тюрьме, он не потерял навык. Его руки, его пальцы — длинные пальцы художника — двигаются так быстро и так легко. Она видит, какой выходит изувеченная плоть из-под его руки — идеальные линии, читаемые формы и никаких лишних деталей. Она выходит совершенством.
У Аманды перехватывает дыхание. Стоя поодаль, она делает короткие шаги в его сторону, пытается заглянуть ему через плечо и громко, тяжело и часто дышит. Ей нужно прикосновение этих пальцев. Нужен взгляд его темных, сверкающих в полутьме глаз.
Запахи сырой плоти и крови заставляют её дрожать. Её не смущает даже примешивающийся к ним запах человека — её уже добрых полгода совсем не волнуют смерти.
Она смущает себя сама.
— Тебя это так заводит? — чудовище оборачивается к ней резко, смотрит на неё с насмешкой и явно издевается. На его лице блестят редкие капли крови, а на губах застывает паскудная — самая его отвратительная — ухмылка. — Знаешь, иногда даже я задаюсь вопросом о том, что же творится в твоей голове.
Аманда для него — открытая книга. Она смотрит за тем, как он стягивает свои перепачканные в крови белые перчатки и не может отвести глаз от его пальцев. Никогда до этого дня она не обращала на них столько внимания.
Они могут стать частью прекрасной композиции. Они могут свести её с ума. Её мысли судорожно перескакивают с одного на другое.
— Нет, дорогая, — он останавливает её коротким движением руки, когда она тянется к нему, и нажимает ладонями на её плечи. И по одному только тону его голоса она может сказать, что ей придется играть по его правилам. — На колени. Ты не получишь ничего из того, чего тебе так хочется, пока не научишься терпеть.
И Аманда слушается. Ей некогда сопротивляться, она не желает тратить время на бессмысленную борьбу, в которой так или иначе проиграет. Ей нужно хоть что-то или в конце концов её откажется слушаться собственное тело. Или рассудок.
Пусть это жуткое существо даст ей хоть что-нибудь, если не свои невероятные пальцы.
— Моё терпение тоже не бесконечное, — она чувствует его пальцы в своих волосах и понимает, что от её прически скоро не останется и следа, а на платье проступят следы крови. И за это он тоже её накажет. Плевать.
Подрагивающими руками она расстегивает его темные брюки и покусывает свои и без того искусанные губы. В жизни она сталкивается очень со многим, но никогда не делает ничего подобного — не чувствует во рту солоноватого привкуса чужой плоти и не задыхается от размашистых, глубоких движений.
Он никогда её не жалеет. Аманда об этом и не просит. Кашляя, она едва не закатывает глаза от странного, такого неправильного удовольствия. Ей больно. И ему, когда она случайно задевает его зубами, наверняка тоже — она чувствует, с какой силой он стискивает её волосы у самого затылка каждый раз, когда это происходит. Ей не должно быть приятно. Она должна чувствовать себя униженной.
Аманда же чувствует себя блаженной. Чувствует себя так, словно так и должно быть. Даже тогда, когда всё-таки давится под напором его движений, когда у неё дерёт от жгучей боли горло. И даже тогда, когда окровавленной рукой вытирает с лица остатки его поганого семени, делая лишь хуже.
— Тебе идёт, — он ухмыляется. Тошнотворно.
— Иди к чёрту, — она замолкает на мгновение. Только на мгновение. — Мастер.