КОВЧЕГ СОРОК ВТОРОГО

1

Я включил рацию, задрапировал окно, но сквозь щели кабины, видимо, просачивался свет, и осторожный часовой постучал в дверь прикладом:

— Светомаскировка!

Пришлось выключить верхний рефлектор и сделать бумажный колпачок на лампочку, чтоб на стол падал только желтый круг света. Но часовой снова постучал, и когда я вышел из машины, то увидел целую россыпь огоньков вокруг. Казалось, обшивка радиостанции изрешечена пулями и сквозь пробоины льется свет.

— Видал? — проговорил Евдокимов, стоящий на часах.

В траве светились гнилушки и мелькали светлячки, словно собралась толпа лесных гномов с фонариками в руках. А со всех сторон подступала непроглядная тьма, тянуло сыростью заброшенного колодца и было глухо. Только где-то далеко прокатывался гром, в котором опытное ухо угадывало грохот орудий, и Евдокимов сказал:

— Недолго здесь простоим.

— Недолго, — согласился я и, вскочив на подножку машины, нырнул в кабину радиостанции. Прослушав эфир, передал наушники Покровскому. Настораживала небывалая немота в эфире. Высокая стена гор и лесные заросли, видимо, поглотили те звонкие ручейки, которые разливали по эфиру генераторы раций. Связаться со штабом фронта не удалось, хотя мы работали на ключе всю ночь, выбивая позывные Центральной.

Утром свернули рацию и двинулись по лесной просеке. Колеса машины зашуршали по сыпучей гальке. Над головой — только узкая полоска кеба. Высоко, на самом краю ущелья, прицепившись цепкими корнями за выступы скал, криво стоят сосны — крохотные метелки. Ехали по руслу какой-то не обозначенной на карте мелководной речушки. Видимо, эта дорога не очень надежна, и не во всякое время года можно было по ней пройти.

Через несколько минут ущелье расступилось, и мы увидели реку, которая неслась вскачь и грохотала, перекатывая камни. В тесных берегах вода бурлила, как в раскаленном котле. А саперы укрепляли канатный мост. Они висели над косматой Лабой, над гремящим потоком, и мы старались не глядеть на них, боясь «сглазить» смельчаков неосторожным словом, которое могло сорваться с языка…

Но вот переправа готова, водитель включил зажигание. Наша машина тронулась и пошла на самом тихом ходу, преодолевая небольшой подъем. У самого моста водитель притормозил, словно раздумывая, ехать дальше или вернуться назад, но потом, незаметно, словно ощупью, передние колеса «Зиса» перевалили с твердого грунта на зыбкое полотно. Машина прокатилась по висячему мосту, словно по гамаку, и застряла было на выходе, но тут подоспели артиллеристы, дружно подхватили ее и выкатили на твердый грунт.

На плато, у самого края обрыва, стояло бревенчатое здание поселкового клуба, и за его стенами мы развернули рацию, чтоб уберечь ее от прямого попадания вражеских снарядов.

Из горного поселка потянулись первые беженцы. На ручных тележках они увозили небогатый скарб, толкая впереди себя тяжелую повозку. И трудно было понять, зачем они тащат все это за собой: ведь дороги дальше нет и они, старожилы, хорошо знают об этом…

Прибежал посыльный и передал распоряжение командира полка немедленно связаться со штабом фронта и передать радиограмму-«молнию».

— Заводи! — крикнул Покровский, и через секунду движок стрельнул, ухнул и взвился на высоких тонах.

Загорелись лампы передатчика, осветив рацию белым праздничным огнем.

Но заработали наши артиллеристы — и все потонуло в грохоте канонады. Они били прямой наводкой по ущелью, откуда показались первые альпийские стрелки, и мы глохли от близких залпов. А Покровский все стучал и стучал на ключе, передавая в эфир радиограмму и не надеясь что-нибудь услышать в ответ.

И вдруг все смолкло, только было слышно, как звякает железо и что-то с шумом валится с откоса. Артиллеристы, разбив замки, сбрасывали пушки в воду…

Покровский надел наушники и замер у приемника: в эту минуту тишины должно все решиться. Десять раз он передавал радиограмму, а ответа штабной рации так и не услышал. И сейчас, подстраивая стрелку на заданную волну, он с нетерпением ждал свои позывные в эфире: «Только бы приняли! Только бы…»

— Командир полка приказал вывести из строя рацию, — услышали мы звонкий голос связного.

— Вывести из строя? — переспросил я.

— А потом, — понизил голос связной, — сбросите машину в Лабу…

Покровский снял с головы наушники, в которых все еще гудел голос штабной рации, подтверждающей, что радиограмма принята полностью.

— Володя, кончай! Все!..

— Все? — и Покровский нажал на ключ.

Мы бессмысленно смотрели на лампы, которые не мигали, а, раскаляясь, все больше и больше горели белым, напряженным огнем, и Покровский не снимал руки с радиотелеграфного ключа. Могучий баритон «Армейской коротковолновой» гудел в эфире, как гудят корабли, подавая прощальный сигнал…

По дороге тянулись последние беженцы, проходили мимо рации артиллеристы, а мы все медлили: не хотелось, чтоб в эти последние минуты были посторонние зрители…

Покровский спрыгнул с подножки машины, поглядел на нас пустыми, невидящими глазами, смахнул ладонью пот со лба и вдруг подступил вплотную ко мне. Словно боясь опоздать, он торопливо, с придыханием заговорил:

— Р-разве нельзя ничего п-придумать? Р-разве нельзя ее р-размонтировать, с-спрятать где-нибудь, а потом на обратном пути…

— Отойди, Володя! — проговорил Букреев и полез в кабину.

Мы слышали, как он открыл такелажный ящик, загремел запасными коленцами штырь-антенны. Ищет. Ищет кувалду… Кажется, нашел!..

Я затаил дыхание, прислонился к борту машины и… вспомнилась бесконечная степная дорога. В клубах пыли движется колонна машин. Мы следуем за «эмкой» командира полка. На коротких стоянках полковник заходит к нам, смотрит на нас воспаленными от бессонницы глазами и говорит: «Вся надежда на вас, слухачи. Как связь?..»

«Армейская коротковолновая» нас не подводила. Ее баритон подавлял пискливые голоса маломощных раций в эфире, властно врывался в наушники батальонных радистов — и связь была стабильной. Батальоны подтягивались к нам, занимали круговую оборону, и мы выходили из вражеского кольца. И вот сейчас… Зазвенят, взорвутся лампы передатчика — и в зияющем провале повиснут разноцветные провода внутренней схемы. И больше никто, никогда не услышит в эфире голос нашей «АК-1»…

Но почему Букреев медлит?

…Кувалда грохнулась об пол, я вздрогнул и невольно обернулся. Букреев спрыгнул на землю, отошел в сторону:

— Рука не поднялась…

— Заводи! — скомандовал я шоферу-электромеханику.

Тот бросился к машине, влез на сиденье, заскрипел педалью. Но что-то случилось с зажиганием, и, выхватив из-под сиденья заводную ручку, шофер выскочил из кабины. Он долго возился у мотора — не мог попасть ручкой в гнездо, надсадно скрежетал железом, потом крикнул, чтоб кто-нибудь нажал на педаль. Но я захлопнул дверку кабины:

— Кончай! Сами проведем.

— Проводим, — поправил меня Покровский.

Мы выбили камни из-под скатов машины, слегка подтолкнули ее, и она медленно, словно нехотя, пошла под уклон…

Радиостанция катилась прямо к пропасти, а мы шли, придерживая кабину с двух сторон, чтоб ее не очень качало, когда колеса перекатывались через плиты камней и неровности почвы.

Она казалась живой, трепещущей, и скаты колес шуршали по земле, как последние тяжелые шаги обреченного…

Передние колеса врезались с ходу в груду камней, радиостанция вздрогнула, что-то тоненько зазвенело в передатчике, и мы расступились, затаив дыхание. Силой инерции тяжелая машина преодолела преграду, перевалилась через край и с шумом рухнула в пропасть, в ущелье Лабы. Послышался глухой удар, плеск воды, и стремительным потоком подхватило крышку кабины, завертело у мшистого валуна и выбросило на середину реки. А потом на зеленой струе ярко блеснула колба лампы передатчика и покатилась легкой скорлупой.

Мы сняли фуражки и долго не могли сдвинуться с места. А у Володи Покровского слезы текли по щекам, и он их не вытирал — наверно, забыл, что слезы можно смахнуть рукавом…

2

Эти горы никогда не видели такого пестрого каравана, такого потока людей, которые растянулись на много верст — от Лабы до вечных снегов…

Мы поднимаемся все выше и выше, идем над глубоким ущельем, и глохнет голос гремящего потока. Теперь в нем не буйная ярость, а тихая жалоба реки, которая все никак не вырвется из мрачной теснины скал.

Вторые сутки мы бредем по узкой, каменистой тропе, а впереди — никакого просвета. Еще в альпийских дугах съели головку сыра, выданную нам на дорогу, и теперь подбираем на склонах гор коричневые плоды каштанов. Мы запасаем их впрок, набивая вещевые мешки, в которых остались только одни патроны. Их легче нести за спиной, нежели на ремне, в подсумках.

Тропа, суживаясь, вползает в горы, мы прижимаемся к отвесной стене скал и тянем за собой измученных коней.

Вольный табунок, которого выгнал с высокогорных пастбищ минометный огонь немецких егерей, попал к нам в руки. Не всех удалось изловить и оседлать. Одичавшие на воле бежали от нас стремглав, но и те, которых нам удалось приручить, оказались без подков и скользили на расплющенных копытах, иногда срываясь в пропасть и унося во вьюках последний солдатский скарб.

Горная низкорослая лошадка, доставшаяся нам, оказалась выносливой. И по прямой дорожке, и по крутому склону она шла ровным, размеренным шагом. Как бы мы ее ни понукали в начале пути, она не ускоряла шаг, была мудрее нас, еще не познавших законы гор, и теперь мы не могли нарадоваться, глядя на нее, «обскакавшую» многих статных коней. Она несла на своем хребте две упаковки батальонной рации «РБ», что заменила нам сейчас «Армейскую коротковолновую», и мы не спускали с нее глаз.

На всем протяжении тропу исполосовали родники. До темной желтизны они вылизали себе порожки, и эти ослизлые места мы проходили с опаской. Я брал лошадь под уздцы, Букреев ухватывался за ее хвост, крепко наматывал его на руку, и мы, прижимаясь к отвесным камням, осторожно проводили лошадь через предательские порожки. Почуяв подмогу, она смело переступала желтые родники, выбиралась на сухую тропу, вынося на спине нашу «Эрбушку».

Вторые сутки мы идем, не видя конца этой проклятой дороге, которая сжевала подошвы наших ботинок и добиралась до живой ступни. Острое крошево камней впивалось в тонкую стельку, пыльца сыпучего щебня западала вовнутрь, и ногу жгло, как огнем.

Нечем было кормить лошадей. Хотя попадались на тропе кустарники, но листья их были жестки и колючи, — и лошади даже не тянулись к ним, словно это были не живые растения, а декоративные кустарники из жести, покрытые лаком.

Горше всех на войне лошадям, и солдаты из глубокой жалости к ним скармливали четвероногим мытарям последний запас сухарей, а сами пекли на привалах, в золе, коричневые орехи каштанов.

Забыв о настоящей человеческой пище, в запеченном каштане мы ощущали привкус картошки — и это напоминало нам то счастливое время, когда картофель был обычной и грубой пищей. Еще горные живительные родники придавали нам силы, а на лошадей было жалко смотреть. Даже наша выносливая Пегашка шагала словно в забытьи, в ее глазах уже не было того ясного зрения, которым можно охватить всю тропу, угадать ее поворот: их застилала дымчатая пелена отрешенности, неизбывной тоски по травяной земле, и мы не могли взглянуть ей в глаза. Разделив участь людей, она шла в общей цепи, интуитивно нащупывая дорогу.

А мы поднимались все выше и выше, оставив позади и густые купы каштанов, и зеленые кроны сосен, вступая в холодные, серые тундры гор. У самого подножия перевала тропа словно растворилась — и открылся широкий склон, по которому сочились родники, выползая из-под мшистых валунов. Вершина Санчаро была завешана тучей. Возле шапки вечных, ноздристых снегов пестрели цветы.

Кто-то крикнул:

— Смотрите — подснежники!

Мы приостановились:

— Подснежники?

И невольно вспомнились наши леса, первая тропка на опушке, первый весенний цветок…

Но это были не подснежники. Белые и пурпурно-фиолетовые бутончики сидели на длинных стеблях кустарников, у самого среза вечных снегов, и казались чужими этой каменной пустыне.

Наши подснежники были сродни весенней земле, очнувшемуся лесу, они были предвестниками пробуждающейся природы. А эти напоминали венчик на сером челе застывшего великана. И никто не вышел из цепи, чтоб сорвать цветок, рассмотреть его поближе…

— Эдельвейсы!

— Нет, — сказал майор Мартынов незадачливому знатоку. — «Эдельвейсы» идут за нами. Целая дивизия… Это — рододендроны.

— Как? — не понял Букреев. — Родо… кто?

— …дендроны, — подсказал я.

— Все равно не запомню! — махнул он рукой…

Впереди кипела мгла, и цепь солдат вползала в нее, как в плотную завесу пара, пропадая из глаз.

Когда поднялись к седловине Санчаро, налетел ветер. Он свистел на гранях штыков, бил в лицо ледяной крупой, и мы, нахлобучив фуражки на самые уши и прикрывшись короткими воротниками, пошли вслепую по наледи снегов.

— Берегите «Эрбушку»! — крикнул майор Мартынов, когда мы с ним поравнялись. — Там — крутой спуск…

Неистовый ветер словно выдул весь воздух, и нам не хватало дыхания, чтоб ответить начальнику штаба, выдавить из себя простое и короткое слово «Есть!»

Он понял и махнул рукой, чтобы мы не останавливались, не задерживали идущих за нами.

Ухватившись за повод, я висел у морды лошади, отыскивая каблуком твердую почву, которая уходила из-под меня. Пегашка припадала на задние ноги, передними нащупывала тропу, и мы медленно съезжали с ней вниз, в промозглую тучу, которую ветер разбивал о скалы Санчарского перевала.

«Если существует ад, — подумал я, — то мы — как раз у ворот преисподней».

Нельзя было открыть глаз — снежная колючая крупа била в лицо, и мы катились в тартарары, загребая мерзлый щебень и ворох камней. Я крепко держался за повод, чувствуя дыхание лошади, упругость ее мышц, ее упорное сопротивление стихии, и казалось, кто-то сильный держит меня, не давая мне пропасть, свалиться в темную пустоту…

Когда под каблуками зашуршал мягкий песок и солнце ударило в глаза, Пегашка тоненько заржала, подобрала задние ноги, а я — словно пробудился от тяжелого сна, увидев зеленые склоны гор и между ними — узкую полоску моря…

3

Под брезентовой задубелой палаткой тепло держалось только возле печурки, и мы спали «валетом», попеременно отогревая то голову, то ноги. Когда начинало тянуть духом перегретой кожи от сапог или паленым поросенком от шинельного сукна, дежурный радист либо поднимал спящих, либо сбавлял в печурке огонь, чтоб не будить людей до срока, не прерывать дорогой для каждого сон.

Передав мне дежурство, Букреев улегся на пригретое место, а Покровский спал в своем закутке, ногами к подтопке — торчали сапоги из-под шинели, которой он укрылся с головой.

Присев на низкий чурбан возле рации, я стал следить за работой огня, который торопливо подбирал сухие еловые ветки по краям очага и облизывал еще не просохшие полешки, подброшенные Букреевым в конце смены.

Огонь мне казался ненасытным живым существом: сколько ему ни подбрасывай пищи, он все подметет. Я решил умерить его аппетит, откатив парные полешки подальше от пламени: ночь длинна, и еще немало чурок придется скормить этому жадному зверю. Я подобрал раскаленные угли в одну горку, от нее хлынул в наш ковчег жаркий вал, сняв полосу изморози с борта палатки. Расстегнув телогрейку, закурил, включил рацию и, надев наушники, стал прослушивать эфир. Прошелся по шкале приемника — на коротких волнах работало всего две-три станции, и в первую минуту показалось, что садятся аккумуляторы, гаснут лампы приемника и только мощные рации пробиваются в наушники. Но эфир шумел, как горная река в ущелье, ровно и сильно генерировали лампы, и я снова вспомнил, что горы и леса поглощают радиоволны. Трудно было привыкнуть к немоте в эфире, когда в ночное время он обычно забивается до отказа морзянкой.

Леса мы давно прошли, только на склоне нашего перевала торчат несколько елей да сосен, а выше — голые скалы, и белые пирамиды их уходят вдаль, в неохватное человеческим зрением пространство. Мы сидели на такой высоте, на какую не поднималась еще ни одна радиомачта в мире, но штабная рация стояла внизу, в лощине Двуречья, и голос нашей «Эрбушки» едва пробивался сквозь лесистые склоны гор. Еще, слава богу, нас слышали «на тройку» и штабные радисты могли принять от нас радиограмму.

Я включил передатчик и стал вызывать рацию штаба полка. Индикаторная лампочка замигала в контрольном гнезде синхронно с ключом, словно запрыгала в маленькой алюминиевой чашке капля светлой воды, — и стало веселее на душе.

Штабной радист дал «АС-02», что по коду означало: «Жди вызова в два ночи». Можно было завалиться спать, наказав часовому разбудить, когда надо, но я решил бодрствовать и поддерживать в печурке огонь. Он уже успел уползти под серое покрывало пепла, спрятался под горкой потемневших углей, но я знал, как его выманить оттуда. Сняв наушники, подсел к печурке. Каменные плиты, которыми мы обложили очаг, еще хранили тепло, и подсохли сыроватые полешки, заготовленные впрок Букреевым. Я разворошил горку углей, подсунул под них сухую ветку, подложил пару чурок. Огонь заурчал, зашевелился и, как сердитый зверек, блеснул багрово-красным глазом. Потом показались белые язычки пламени — и работа пошла.

Откинув брезентовый полог, в палатку заглянул часовой:

— Гожо тут у вас!

— Хорошо, Евдокимов. А ты небось продрог?

— Есть маленько, — признался он.

— Вот налажу огонь, подменю тебя.

Евдокимов аккуратно прикрыл пологом вход, разгладил складки, чтоб не просачивалась к нам ночная стужа, и, поскрипывая сапогами, стал ходить по снежной тропе, как заведенный: вперед-назад, вперед-назад…

Хорошо, что до снегопада в горах мы выдолбили очаг в отвесной стене горы, обложили его ровными плитами, провели дымоход и подтянули палатку впритык к нише. Когда мы таскали каменные плиты с безымянной речки, было еще тепло, пригревало солнце, как в пору тихого «бабьего лета». Только ночи были холодными, с резким перепадом температуры. Но печурку мы строили не для обогрева, а для приготовления пищи. Днем, когда висел над перевалом немецкий корректировщик «фокке-вульф», разжигать костры было запрещено, а мы спрятали огонь в каменную коробку — и дым не валил от нашего очага, расстилался по склону горы струйкой, таял среди можжевельника. А перед самыми холодами мы соединили «кухню с помещением»: стало уютно и тепло. И к нам потянулся народ: кто прикурить от огонька, кто сварить кашу. Мы были рады гостям и приспособили над камельком железный прут, на который навешивались котелки. В любое время дня и ночи у нас можно было сварить нехитрый солдатский обед.

— Ноев ковчег, — определил старшина, заглянув к нам в палатку. — Тут тебе — и кухня, тут тебе — и музыка, — кивнул он на рацию. — Что слышно в эфире?

— Бои под Сталинградом.

— Ясно, — сказал старшина и, перекатывая на ладонях горячий уголек, прикурил от огонька.

— Вот что, слухачи, — проговорил он, понизив голос. — В полдень на перевале Цегеркер артиллеристы установят орудия…

— Орудия? — удивились мы. — Да как их затащить на эту вершину?

— А вы лучше слушайте! — проговорил старшина, досадуя, что его перебили. — Будут поступать «молнии», так чтоб связь была!..

— Постой, постой, расскажи толком, — окружили мы старшину, перегородив выход из палатки.

— Военная тайна, — усмехнулся он.

— Да что мы, маленькие, что ли? Давай выкладывай!

— Вы знаете, как устроились альпинисты на северо-восточном перевале? — начал он. — Ваш ковчег им и в подметки не годится!

— Знаем! У них там — деревянные домики, железные таганки, мука, мясные консервы, сухой спирт… Дунет ветерок — и слышишь запах чуреков.

— Так вот, — сказал старшина, — сегодня эти чуреки-чебуреки полетят вверх тормашками. Будьте наготове…

— Свистит старшина, — проговорил Букреев, когда мы остались одни. — На Цегеркер ни одна лошадь не могла подняться. Тропы нет, а склон под сорок пять градусов. Да если бы каким-то чудом появились у нас тягачи, так и они не взяли бы эту гору. Сказки! Это чтоб мы службу лучше несли, — усмехнулся он. — А то без него не знаем. Позавидовал нашему ковчегу!..

— А может, что-нибудь придумают? — размечтался Покровский.

— Ну да — по щучьему велению! — съязвил Букреев и словно поставил точку.

В полдень «фокке-вульф» исчезал из глаз и немецкие егеря — по заведенному расписанию — прекращали минометный обстрел нашего перевала.

— Изволят себе обедать, — подшучивали мы над педантичными немцами. — У них такой порядок!

Можно было и нам поразмяться, выйти на вершину перевала, погреться на солнышке. Дни стояли теплые, ясные. Только кружили во́роны, которых мы никогда не видели в России. Они издавали какой-то странный звук, словно несли в клюве сухие кости и стучали ими в воздухе. Это наводило на мысль, что стервятники снова нашли себе где-то добычу, и в нас угасало благодушное настроение. Вспоминались темные, сырые ущелья, каменные завалы, скользкие тропы, с которых скатывались в пропасть лошади и мулы. И еще вставала перед глазами «труба» — узкий каменный коридор, по которому мы пробирались на перевал в ледяной воде, бегущей откуда-то сверху. В этой «трубе» полегли почти все вьючные животные, которых мы вели за собой от самого Рожкау. Мы с трудом выбрались из этой преисподней и ожили, когда увидели наконец свет и стволы вековых деревьев…

Вот о чем щелкают вороны, когда летят над нами.

Мы сидели на пригретом склоне горы, под соснами, которые прикрывали нашу палатку, и смотрели на перевал Цегеркер, до которого, казалось, рукой подать. Но мы уже знали законы гор: чтоб попасть на Цегеркер, надо спуститься вниз на три тысячи метров, пересечь несколько горных, сбивающих с ног, потоков, перейти через завалы острых и скользких камней, отыскать тропу — и тогда… Да что говорить! Целый день уйдет на это.

— И как можно протащить пушки? Свистит старшина…

В горах было тихо. Застывшие вершины уходили в бесконечную даль, и тучи бродили внизу, цепляясь седыми космами за выступы скал. Не поддающийся сознанию мир плыл перед глазами, но душа не принимала его. Не терпелось — на равнину, к нашим спокойным рекам, к теплой парной земле и мягким травам.

— Хорошо бы сейчас… — сказал Букреев и вдруг поднялся на ноги: — Смотрите — они!

Хватаясь за редкие кустарники можжевельника и скользя по вековому насту падучей хвои, мы стали карабкаться наверх, к вершине нашего перевала, и когда выбрались на ровную площадку, перед нами открылся весь Цегеркер…

Голые по пояс, люди впряглись в постромки и тянули на перевал пушки. Они рассыпались по крутому склону и, увязая по щиколотки в сыпучем песке, медленно, еле заметно, подвигались вперед. Тяжелые орудия, готовые в любую минуту сорваться вниз, в пропасть, напоминали каких-то древних ящеров, которых люди изловили на дне ущелья и тащили теперь на свет божий. А они упирались изо всех сил, и круглые лапы вонзались в песок, ворошили щебень, оставляя после себя глубокий темный след.

— Ни лошади, ни мулы, ни быки, — сказал Покровский, — вообще никто бы не смог… Только они!

На фоне крутого песчаного склона их тела блестели и казались бронзовыми. И в этих полуголых воинах было что-то извечное — с тех далеких времен, когда на развалинах стен поднимались они с мечом и потом обретали бессмертие в бронзе и мраморе непревзойденных древних мастеров. А сейчас они спокойно сошли на землю…

Да неужели это просто пушкари, артиллеристы, с которыми мы прошли бок о бок по всем перевалам? Как же мы не отличали их от простых смертных?..

А может, такие люди являются в те редкие минуты, когда нужно совершить что-то сверхчеловеческое?

Может быть. Потому что рядом со мной и вокруг таких никого нет. Вот Букреев. Упрямый, но обыкновенный парень. Покровский — тоже ничего особенного, я… Подожди-ка: а ведь мы тоже прошли! И когда казалось, что нет больше мочи, появлялось что-то сверх твоих сил: ты словно поднимался на высоту своего духа, и мужество скрепляло тебя. Значит, бывают такие мгновения!

Мы не спускали глаз с артиллеристов, видели, как напряжены до предела их мышцы, как тяжело их дыхание, и всеми силами души тянулись к ним, стараясь внушить им на расстоянии нашу солдатскую солидарность. И они словно чувствовали это: дружно, враз, принимались за дело, вытаскивали орудия наверх, отвоевывали каждый метр высоты.

Еще шаг, еще один!.. Полукруг людей уже подступал к вершине перевала, передние, припадая к земле, выбирались на ровную площадку, обхватывали стволы деревьев гужами. До нас доносились голоса, отрывистые команды, и чей-то торжествующий крик возвестил:

— Амба!..

— Вот они, боги войны! — сказал Букреев. — Пошли посмотрим, как полетят вверх тормашками «чуреки-чебуреки».

Мы пересекли лесистую макушку горы, вышли на северо-восточный склон и остановились, ожидая первого залпа. Над лагерем вышколенных горных стрелков безмятежно вился дымок походной лагерной кухни, а к палаткам и домикам двигался по широкой тропе караван.

В горах устоялась какая-то прозрачная тишина. Даже вороны перестали клёкать, усевшись на вершины сухих деревьев, и нам казалось, что все вокруг, как перед грозой, застыло в ожидании первого удара. Мучительно тянулись минуты, а мы торопили события, боясь, что прилетит «фокке-вульф» и немецкие корректировщики засекут наших артиллеристов.

— Чего они там возятся! — не выдержал Букреев. — Пора уже!

— Не шуми! — предупредил я его, опасаясь, как бы нас не засекли по ту сторону незримой линии.

Тишина уже звенела в ушах, а мы замерли и не дышали. Считали каждую секунду…

Ударило сразу несколько орудий, снаряды, описав короткую дугу, плеснули огнем на жилой площадке «альпинистов». Грянул гром! Эхо подхватило его, понесло по ущельям, усилило стократ — и под ясным небом разразилась настоящая гроза…

У нас захватило дух, горячая волна подкатывала под сердце, хотелось кричать: «Так их! Так!..» И мы перебегали с места на место, чтоб получше видеть, как разлетаются в щепы аккуратненькие домики немецких егерей, загодя подготовленных к бою в горах, как в дыму и огне мечутся солдаты, а на широкой тропе, ведущей к немецкому лагерю, образовалась пробка: проводники заворачивают навьюченных мулов назад, в ущелье, а их сталкивают в пропасть всадники, наскоро оседлавшие коней, бегущие из лагеря.

— Вот тебе — тушенка! — приговаривал Букреев. — А вот — шоколад!..

Боги войны действовали на перевале Цегеркер, а казалось — за нашей спиной: мы слышали каждый выстрел, каждый шорох снаряда, разрезающего воздух, и — взрыв, взрыв, взрыв — на той стороне, куда был прикован наш взгляд.

— Ну, как? — спросил старшина Акинин, поднявшись к нам на гору.

— Здорово! — ответили мы в один голос.

— Но это еще не все! — подмигнул Акинин. — Перехватит их на тропе начальник штаба, и голубчикам — капут!

— Капитан Мартынов?

— Да, да, — сказал старшина. — Не удивляйтесь! Ночью он повел батальон в тыл противника и с минуты на минуту выйдет на тот перевал. И не помогут им ни автоматы, ни ботинки с шипами…

— Ну, старшина! — бросились мы к нему.

— Не надо меня обнимать, — сказал Акинин. — Лучше подите обрадуйте Покровского. Он связался со штабом полка и передал все радиограммы. А что в них — не знает…

4

…Горы преобразились в одну ночь: снег завалил тропы, закупорил все ходы и выходы с перевалов, умолкли выстрелы, стало невозможным какое-либо передвижение войск, подвоз продуктов, боеприпасов, и только «У-2» стрекотал в ущелье, стрекозой пролетал по узкому коридору скал, добирался до перевала и сбрасывал на расчищенное от снега плато мешки с крупой, сахаром, вьюки теплой одежды.

Заслышав звук мотора, солдаты из хозвзвода бежали к «пятачку», чтоб перенести груз в кладовку старшины, за ними увязывались добровольцы, сообразившие, что можно между делом почерпнуть горсть крупы или сахарного песка, которые вытекали из уголков лопнувших при падении наземь тугих мешков. Бегал за «доппайком» и наш Букреев, не в силах примириться с мыслью, что другие пользуются, а мы нет…

На какое-то время война в горах свернулась, стало ясно, что альпийским стрелкам из дивизии «Эдельвейс» не пробиться дальше ни на шаг: наши батальоны прикрыли все подступы к селу Псху, от которого вела дорога на Сухуми, сбросили с соседних перевалов немецких егерей, и теперь их не видно и не слышно.

В огне печурки скитались воспоминания и прогорали чьи-то короткие жизни, вспыхнувшие на миг, сваливались с горки потемневшие угольки, а за брезентовой, задубелой от мороза стенкой покашливал Евдокимов, поскрипывал каблуками сапог, останавливался, прислушиваясь: наверно, боялся, как бы я не заснул и не забыл подменить его на посту.

Подбросив в замирающий огонь несколько полешек, я выбрался из палатки, застегнул на все крючки шинель, принял от Евдокимова винтовку, ремень с подсумками и гранатами, подпоясался и стал расхаживать по тропинке, прибитой каблуками часового…

Совсем близко, над скалами, висела огромная луна, все окрест было залито ее неживым светом. Как торосы льда в снежной пустыне, зубчатой грядой громоздились скалы, и казалось, ты попал на другую планету, где давно нет жизни, и если представить, что остался здесь один, забытый богом и людьми, можно потерять рассудок.

И, видно, не только от холода потянуло к нашему ковчегу Евдокимова: чувство одиночества навалилось на него, когда он перестал слышать мою возню у печурки.

Да, легче пробиваться сквозь снежные завалы, шагать по крутой тропе, настигать противника, нежели стоять здесь — под этой неестественно огромной луной, совсем не похожей на ту, какую мы когда-то видели с земли.

Как-то боязно было отдаляться от палатки, потерять след, проложенный часовым, и я, чтоб не ходить по короткой дуге туда и обратно, присел на бревнышко, отвернувшись от холодной панорамы гор. И все-таки я чувствовал — спиной, затылком, — как смотрит на меня эта каменная пустыня, старается повернуть лицом к лицу, заворожить.

Оторвавшись от скал, высоко поднялась луна и светила из глубины неба устало, из последних сил, словно у нее перед рассветом истощился запас энергии, но зато в полный накал горели крупные южные звезды и был отчетливо виден Млечный Путь, усыпанный звездным крошевом. У нас, в средней полосе России, он едва угадывается — как шлейф белой пыли, оставшейся в небе после какой-нибудь вселенской колесницы, а здесь — хоть иди по Млечному Пути над всеми перевалами! Только россыпь блестящих и острых камней быстро сжует подошвы солдатских ботинок. На горных тропах эти мелкие камешки и щебень впивались в ступню, как гвозди, и надо было шагать, выбирая стежку помягче: то прижимаясь к стене гор, то — над самой кручей, где еще сохранились песчаные мыски.

В разбитых ботинках мы с трудом одолели этот перевал. А потом нам сбросили с самолета сапоги, шерстяные носки и портянки, и ноги постепенно отошли, ссадины затянулись, остались только задубевшие мозоли — память о крутых каменистых тропах.

У альпийских стрелков ботинки были с шипами, они в них лазили по горам, как черти, не боясь поскользнуться и скатиться вниз.

«Скоро нас подменят, — размышлял я, — мы выйдем в зеленую лощину, где среди мшистых валунов шумит и беснуется Бзыбь, устремляясь к Черному морю, и приведем себя в порядок. Только бы в последний момент не отменили приказ…»

— Благодарствую, товарищ старшина! — выбрался из палатки Евдокимов.

— Скоро всех нас поднимут по тревоге, начнем — в порядке очереди — спускаться вниз, — сказал я.

— Это как? — переспросил часовой.

— Сначала те, кто сидел и мерз на скале, над нами, потом хозяйство старшины, потом стрелковые роты…

— А мы когда?

— Не бойся, не останемся! — улыбнулся я, расслышав тревожные нотки в голосе Евдокимова. — Будем держать связь со штабом полка до последней минуты.

— А мне еще надо будет кабель смотать, — проговорил он.

— Ясное дело! Да я тебе скажу, когда надо будет снять линию. Мне же сообщат.

— А внизу-то тепло, что ли? — спросил он, поглядывая в сторону тропы, проложенной саперами.

— Тепло, Евдокимов! И на солнце плавится инжир.

— Ну, не знай! Думается, везде зима, снег…

— Там еще лето, Евдокимов! — с воодушевлением сказал я. — И только подоспевают мандарины.

— Сейчас бы кусок хлеба. Вкусней хлеба ничего на свете нет. Запах его замучился вспоминать. Во сне иногда слышу, а как проснусь — не уловлю. Маюсь.

— В последний раз мы его, кажется, ели в станице Усть-Лабинской?

— Да, — подтвердил Евдокимов, — только был он с кукурузой, а вот нашего, ржаного, я уж не знаю, когда ел. Вкус его потерял и не вспомню никак…

В полнеба разлилась заря, и словно кто-то навел на фокус: расплывчатые очертания горных вершин обрели свои точные контуры, иссиня-белые скалы четко отпечатались на багрово-красном полотне солнечного восхода, и даже издали можно было разглядеть табунок лошадей, понуро стоящих возле землянки комбата. На кляч, у которых были побиты холки и выступали ребра, как доски из рассохшихся бочек, солдаты навешивали вьюки, подвязывая их под животом лошадей веревками, — как закрепляют на грузовой машине вещи при переезде с одного места на другое. А мимо нашей палатки — повзводно — проходили подразделения батальона, вытягиваясь в длинную цепь у спуска с перевала.

«Откуда столько народа?» — недоумевал я, провожая глазами солдат и машинально пересчитывая их.

Часовой Евдокимов тоже шевелил губами и кивал головой в ответ — не то на приветствие, не то на прощальный жест, когда кто-нибудь из цепи махал нам рукой.

В палатке загудел телефон «УНА-Ф», и Евдокимов выжидающе посмотрел на меня.

— Сворачиваемся, старшина! — крикнул Букреев, откинув полог. — Место дислокации — Двуречье.

— Ну, слава богу! — проговорил Евдокимов. — Внизу, сказывают, тепло…

Мы разобрали палатку, свернули рацию, пристроились к длинной цепи солдат.

Я нес упаковку приемопередатчика, приладив ее за спиной как ранец, Букреев — коробку питания, Покровский — четыре полевых телефона, Евдокимов — две пудовые катушки с кабелем. Спускались с перевала уже проторенной тропой, пробитой каблуками сотен сапог, и старались только не ступить в снежные подкрылья, что прилепились вдоль узкой тропы. Ступишь на этот предательский козырек — и поминай как звали!

От каждого неверного шага бросало в жар, я распахнул шинель, под которой еще была телогрейка, и на поворотах тропы внимательно осматривал выступ горы, чтоб не зацепиться за него упаковкой и не свалиться с кручи. С тревогой следил за Евдокимовым, который шагал, переваливаясь с боку на бок с тяжелым грузом, и правой катушкой мог удариться о какой-нибудь выступающий камень. Хорошо, что за ним шел Букреев и на поворотах подсказывал ему, чтоб закинул катушку подальше за спину. За мной шагал Покровский, позвякивая коробками полевых телефонов.

Но вот мы ступили на твердую почву и сразу сбросили напряжение, словно сошли с каната, натянутого над пропастью. Утихла дрожь в ногах, стало легче дышать, повеяло весенним теплом. Распахнулись, расстегнули воротники гимнастерок, а кое-кто уже поснимал шапки-ушанки.

— Спасенному — рай! — произнес Букреев, и я позавидовал его уверенному шагу: идет, как с работы домой, и поторапливает Евдокимова. Если бы где-то, на небольшом плато, вдруг оказался пивной ларек, Букреев непременно завернул бы к нему, выпил кружку пива, вытер рот тыльной стороной ладони, не спеша закурил и, подхватив свой груз, преспокойно отправился бы дальше. Завидный характер!

У нас в школе, в седьмом «б», был один такой — Шишкин. Кто бы что ни сказал, он все — напротив. И стоял всегда на своем: «Не докажешь!»

Плотный, как боровичок, с круглой головой, подстриженной под ершик, он твердо шагал по земле и никого не боялся. Хотя были такие, у которых чесались руки на Шишкина, и они с удовольствием надавали бы ему тумаков за его строптивый нрав, но почему-то не трогали, не задирались… Учился он хорошо и занижать отметку не давал — требовал от учителя, чтоб тот спрашивал его еще и еще, чем удивлял весь класс: «Засыпется, дурак! Четверки ему мало, жадюге!..»

«Есть же на свете двойники! — думал я, глядя в круглый затылок Букреева и поспешая за ним по тропе. — Ну, точь-в-точь Шишкин!»

Иван Букреев на все смотрел трезвыми глазами, знал цену каждой мелочи, и его, как он сам говорил, трудно оставить в дураках. На войне он работал так же, как работал бы, скажем, в колхозе или на фабрике, стойко перенося все трудности. В нем не было никакой сентиментальности, и это порой нас раздражало: бесчувственный человек…

Когда с высокого плато в Рожкау мы скатили в Лабу радиостанцию «АК-1» и она рухнула вместе с машиной на острые камни, у всех захватило дух, а Володя Покровский, не скрываясь от нас, плакал. Только Иван Букреев отряхнул руки и деловито проговорил:

— Все! Пошли!..

«Этого ничем не прошибешь!» — думал я, идя вслед за Букреевым.

Но вдруг он остановился, прислушался, оглянулся на меня, поднял палец. Четыре хлопка раздались где-то в стороне, и через две-три секунды заныло в воздухе, зафырчало и грохнуло совсем рядом, даже посыпались камни сверху. Сразу обострились слух и зрение. Я увидел впереди дугу открытой тропы, которая, вероятно, хорошо просматривалась с вершины Санчарского перевала, и прижался к отвесному склону горы…

Мины дробили крутую стенку над тропой: разлетались веером осколки, солдаты, застигнутые врасплох, бежали, пригнувшись, обхватив голову руками, падали возле выступа скалы, ползли по-пластунски к спасительному месту.

Когда на минуту утих грохот, стократ усиленный ахом в горах, мы с Букреевым высунулись из-за навесного камня и увидели Евдокимова, бежавшего по тропе с тяжелыми катушками кабеля.

— Как он там очутился? — всплеснул руками Букреев. — Да хоть бы сбросил эти дурацкие катушки: бежит, как баба с ведрами!

И вот опять «пах-пах-пах-пах», стремительно нарастает выматывающий душу рев, а Евдокимов все бежит — один на тропе!

— Ложись! — кричим мы с Букреевым в два голоса. — Сбрось катушки!

— Упал! — выдохнул Букреев.

И по тому, как Евдокимов неловко лежал на тропе с вывернутой за спину рукой, которой он хотел, видимо, сбросить с плеча катушку, можно было догадаться, что он либо тяжело ранен, либо убит…

Немецкие минометчики, уложив нашего Евдокимова, молчали — поджидали новую жертву. А Евдокимов один лежал на тропе, и было жутко смотреть, как снятая с тормозов и выбитая из гнезда катушка с кабелем катилась по тропе, оставляя позади себя длинный тонкий хвост, зацепившийся свободным концом за скрюченную, неживую руку Евдокимова — словно наш линейный надсмотрщик и мертвым наводил связь со штабом полка, который находился где-то далеко внизу.

Запыхавшись, подбежал комбат:

— Засекли! Ну, осиное гнездо! Не смогли мы их оттуда снять. Единственная высота…

Капитан посмотрел в сторону Санчарского перевала, вершина которого выступала над темным провалом гор, как головка сахара со щербинкой на конусе, и желваки заходили по его скулам.

— Убитые есть? — спросил он.

— Линейный надсмотрщик Евдокимов, — доложил я. — Вон лежит на тропе.

— Надо его оттащить в безопасное место! — сказал капитан и крикнул ординарцу, держащему под уздцы коня комбата: — Санинструктора ко мне!

И передалось по цепи: «Сан-ин-структор-а к комбату!»

— А вам пока стоять на месте, не соваться на тропу, — приказал капитан. — Они сейчас направили сюда все свои окуляры. Подождем малость, усыпим их бдительность, а потом — по одному. Надо пройти эту стометровку за десять секунд!

— Чемпионское время, — усмехнулся Букреев. — Спринтер бежит в трусах, на ногах — шиповки…

— Разговорчики! — оборвал его капитан. — Мы уже установили десять мировых рекордов, пройдя через Главный Кавказский хребет. В мирное время нам бы всем выдали значки альпинистов. А никаких шиповок у нас не было, Букреев!

— И шоколада тоже, — подхватил тот.

— И шоколада не было, и сухарей только по сто граммов… И все-таки выбили мы немецких альпинистов с главных высот и не пропустили в Сухуми.

— На одной-то они все же удержались, — не сдавался Букреев.

— Ну, где санинструктор? — крикнул капитан, отмахнувшись от прилипалы.

— Бежит! — передали по цепи.

Букреев скинул с плеч ремни, поставил упаковку питания «РБ» на тропу. Не успели мы сообразить, что он задумал, Букреев уже сбросил шинель и побежал по тропе с завидной скоростью спринтера.

— Т-ты смотри! — обернулся капитан. — А еще в пререкания вступал…

— Ну, давай, давай, жми! — крикнул комбат вслед Букрееву.

И словно услышали его в «осином гнезде» — хлопнули четыре раза, а когда Букреев уже подбегал к Евдокимову, на тропу обрушился новый грохочущий обвал глины, щебня, песка.

Теперь на тропе лежали двое — и ни тот, ни другой не подавали никаких признаков жизни.

— Эх, черт! — выдохнул капитан и с гневом посмотрел на запыхавшегося санинструктора: — Сколько можно ждать?!

— Я п-пробирался, товарищ капитан…

— Пробира-ался… Немедленно оказать помощь раненым. Оттащить их в безопасное место, перевязать…

— Я по-пластунски, товарищ капитан, — проговорил санинструктор и пополз по тропе, закинув за спину карабин и сумку с красным крестом.

«Только бы не заметили немецкие наблюдатели! — посматривал я в сторону перевала и быстро переводил взгляд на тропу. — Только бы не заметили!..»

После грохота тишина казалась такой глубокой и неестественной, словно я оглох и не слышал ничего, кроме биения своего сердца, которое отдавалось в висках, и вдруг мне показалось, что говорит Букреев: «Заходи слева, бери под мышки — и бегом!..»

— Да он жив, ваш Букреев! — воскликнул капитан, вскинув к глазам бинокль.

И мы увидели, как Букреев с санинструктором с двух сторон подхватили Евдокимова и, согнувшись в три погибели, повезли его тело по тропе…

— А теперь пошли по одному! — скомандовал капитан. — Марш, марш, бегом!..


В широкой лощине, в полукилометре от речек, бегущих навстречу друг другу, выстроился в каре сводный ордена Красного Знамени полк, а у стола, покрытого кумачовым ситцем, стояли в рост командующий одним из участков Северо-Кавказского фронта генерал-лейтенант Фадеев, командир части полковник Архипов, начальник штаба майор Мартынов и другие офицеры.

— За мужество и отвагу, проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками на перевалах Главного Кавказского хребта, — чеканил слова приказа высокий худощавый генерал, которого знали все стоявшие в строю, и с особым чувством солдатского родства ловили его голос, — и замерли, не дыша, когда он произнес самое важное слово: — Награждаю… ефрейтора Букреева Ивана Тимофеевича, радиста третьего класса, медалью «За отвагу».

Впередистоящий боец вышел из строя, сделал шаг вправо, освободил проход.

— Ну, — подтолкнул я локтем Букреева.

Букреев пошел быстрым шагом, загребая левой ногой, которой ударился о железную катушку с кабелем, когда бежал по тропе к Евдокимову: щиколотка все не заживала, и не отпускала боль…

— Евдокимову Петру Захаровичу — орден Отечественной войны второй степени… Посмертно.

В минуту молчания было слышно, как шумят невдалеке ледяные воды двух рек, бегущих одна к открытому морю, другая в глухое ущелье гор…

Загрузка...