В полночь подали состав. Локомотив — весь в облаках отработанного пара — тянул за собой длинную вереницу теплушек, выходил на первый путь. Дощатый порожняк, покачиваясь и грохоча заиндевелыми тарелками прицепов, выстраивался вдоль перрона, скрипел на сорокаградусном морозе — и мы с нетерпением ждали, когда наш «пятьсот — веселый» вытянется во всю длину, остановится, наконец, и команда «по вагонам!» избавит нас от тягостных минут расставания с родными. Уже все переговорили дома, люди толкались на перроне по заведенной издавна привычке, что надо непременно проводить поезд, помахать рукой вслед, дождаться, пока не скроется из виду огонек последнего вагона. Еще хорошо, что митинг отменили — и шефы со швейной фабрики — без лишних слов вручили нам гармонь. Старший по команде поставил ее возле ног, чтобы в суматохе не забыть прихватить с собой, и пересчитывал проходящие мимо вагоны. Наш должен быть пятнадцатым от головного, где находился начальник эшелона и сопровождающие нас командиры.
На «все про все» дали десять минут — и родители смотрели на меня так, словно видят в последний раз. Но еще дома был уговор, чтоб никаких слез, и мать, закутанная в пуховый платок, потянулась ко мне, обхватила мою голову руками — и мы трижды — по русскому обычаю — расцеловались. Отец на прощанье сказал, чтоб я берег себя, был во всем осторожен и чаще писал домой…
Раздалась команда «по вагонам!» — я подхватил рюкзак, крикнул родителям, чтоб шли поскорее домой, не мерзли на перроне, и побежал к «своей» теплушке.
В вагоне мне показалось еще холоднее, чем на воле, и я стал искать свободное местечко на нарах, натыкаясь на валенки более шустрых своих товарищей, которые поднялись по стремянке в вагон раньше меня. Все было занято, и только у стенки я нащупал узкое пространство. Не раздумывая, забрался наверх, кинул в изголовье рюкзак, поднял воротник пальто, чтоб прикрыть уши, и улегся, пытаясь согреться собственным дыханием.
Старший по команде зажег «Летучую мышь», поднял ее над собой, освещая проход — с железной печкой посередине — и хриплым голосом выкрикнул:
— Кто будет дневалить?
Никто не откликнулся, и старший сказал, что сам разожжет «буржуйку», а потом будет поднимать людей с краю, чтоб поддерживать огонь, иначе мы все померзнем в этом телячьем вагоне, который словно только вытянули из снежного сугроба, где он простоял всю зиму.
От стены веяло таким ледяным холодом, что казалось, никакого тепла не хватит, чтоб отогреть промерзшие насквозь доски, да вдобавок в какую-то щель била неизбывная струя ветра, сверлила полу драпового пальто, добиралась до колен. Я отодвинулся от стены насколько мог, подогнул коленки, прижался вплотную к соседу.
— Дает дрозда! — буркнул тот.
— Дает! — ответил я.
— Померзнем, как цуцики…
— Ладно, спи! — оборвал я его и уткнулся в меховой воротник пальто…
Эшелон набирал скорость — и порой казалось, что мы летим куда-то под откос, хотя до Зеленого Дола дорога была мне известна: неоткуда взяться крутому склону и путь был здесь ровный, разве что за мостом… Но до него еще мы не добрались.
Обычно, когда ездили в Москву, за Зеленым Долом мы застилали вагонную полку «постельными принадлежностями», укладывались спать, считая, что уже за этой станцией пойдет другая земля — и родной край останется где-то далеко позади. И теперь я лежал, пытаясь сообразить, какую станцию мы уже миновали и скоро ли будет мост через Волгу. За ним я постараюсь уснуть и не думать больше ни о чем.
Старший нашей команды стучал топором, готовя щепу на растопку, и что-то говорил своему напарнику. И стук топора, и голоса людей, приглушенные грохотом колес, доносились из какой-то темной глубины, словно из подполья, и трудно было представить, что дневальные сидят у «буржуйки» и мирно переговариваются между собой…
Не думать ни о чем было невозможно: одна мысль сменяла другую — и вставала картина за картиной.
…Актовый зал университета. Доцент Плакатин произносит пламенную речь, напутствуя добровольцев, уходящих на финский фронт. В зале — не только студенты, несколько рядов заняли пожилые люди — родственники добровольцев и те, кто постоянно ходил на публичные лекции, чтоб быть в курсе международных событий…
А вот мы стоим в вестибюле у монумента Ильича: давний ритуал — постоять здесь с минуту, когда впервые переступаешь порог университета и когда расстаешься с ним.
В памяти прокручивается за кадром кадр: первые проводы. Полон дом друзей. Герман Чугунов, Миша Балабанов, Венка Дудкин, Хамза, Женя Королев…
Пришел знакомый фотограф, расставил у порога комнаты штатив, нацелил на нас свой «фотокор», сказал, чтоб мы замерли у стола — будет снимать с выдержкой. Потом попросил встать нас троих — Германа Чугунова, Мишу Балабанова и меня.
Встали, смотрим в фотообъектив, а за столом грянули песню:
«Три танкиста, три веселых друга —
Экипаж машины боевой…»
Ночь продержали в военкомате, отпустили по домам — до особого распоряжения.
Второй раз собирался как по тревоге: прибежал посыльный, принес повестку — два часа на сборы!..
Мать с отцом на перроне. Платок у матери заиндевел, побелели ресницы, а отец похож на деда Мороза. «Береги себя, сынок!..»
Скрипят доски телячьего вагона, свистит за стеной ветер, уснуть не удается, и не согреешься своим дыханием, когда обдает тебя таким холодом, словно ты оказался в ледовом дому. Надо подниматься и идти к печке — дневалить…
— Не спится? — усмехнулся старший. — Давай устраивайся рядом.
Присаживаюсь на уголок «сундучка», внутри которого — гармонь, подаренная швейниками. От железной печки отдает теплом: дрова разгорелись — и огонь освещает площадку у наших ног.
— Вот так и поддерживайте огонь, — наказывает старший и оставляет нас вдвоем с дневальным, лицо которого кажется мне знакомым.
Мой напарник сидит на чурбаке и, склонившись к подтопке, шурует в печи железякой, стараясь поровнее уложить дрова.
— Фартово у огня! Чё спать? — говорит он, заглядывая в подтопку. Потом снимает шапку, кладет ее на колени, проводит рукой по круглой, стриженной «под нулевку», голове — и я его узнаю.
— Салаватка!
— Ай-вай! Вот встреча! — вскакивает он с чурбака — и мы обнимаемся, похлопывая друг друга по спине, по плечам.
— Чего я тебя раньше не встречал? Ты из какой команды?
— Совсем из другой я! — радостно говорит Салават. — В последнюю минуту перевели. Послали к вам — в пятнадцатый вагон!
— Вот здорово! Судьба.
— Судьба, конешна! Воевать — так вместе. Помнишь, наверна?..
— Как же не помнить! Непобедимая армия была у нас во дворе.
— Конешна!
— И ты первый орден у нас получил — значок Осоавиахима. Он здорово похож на боевой.
— Он у меня хранится. Матери наказал — не бросай: первая награда!.. А этот старший — Дульский, когда я подбежал к нему, спрашивает: «Фамилия?»
Говорю: «Салават Юлаев».
«Не разыгрывай, — говорит. — Некогда шутки шутить: Салават Юлаев — герой башкирского народа!»
«И я, говорю, буду герой, дай только время!..»
Тут подошел командир — приказал меня приписать к вашей команде. Все правильна!
— Да! — хлопнул Салават ладонью по шапке. — Германа Федорова вчера проводили, тоже на финскую…
А Витьку Титова не взяли: ростом не вышел. Плакал Витька Титов, хотел вместе с Германом воевать. Оставаться одному — ох, как, плоха!
— Как — «одному»?
— Да уж почти никого во дворе не осталось. Разъехались — кто куда… И ты не стал приходить.
— Заходил я как-то, да никого из вас не застал. Дворничиху тетю Дусю только видел, она сказала, что некогда вам шлендать по улице, все — на работе.
— Да, Витька на «Спартаке» — в пошивочном, брат устроил. Я в слесарке у Германа, Тамарка уехала, Ванька-Драный — в колонии. Кончилась игра в войну, вот теперь…
— Да, теперь будет настоящая, — сказал я. — Хорошо, что мы еще стрелять научились и на лыжах ходить. Там без этого нельзя.
— Нельзя, — кивнул Салават. — У них «кукушки» сидят на соснах — в маскхалатах. Не сразу заметишь. И все — отличные стрелки, говорил командир, который записывал нас в добровольцы.
— Наверно, не сразу нас бросят в бой.
— Нет конешна! — убежденно проговорил Салават. — Подготовиться нада. Я вот из боевой винтовки еще не стрелял.
— Я тоже. Только из малокалиберной.
— Из пятидесяти возможных я сорок восемь выбивал, — сказал Салават.
— У меня тоже была «ТОЗ-8», хорошо пристрелянная. С десяти метров в копейку попадал.
— Ну, если в один отряд попадем, будет хорошо.
— Да, хорошо, — кивнул я, вспомнив наш дом на улице Вознесенской. Друзья детства — это — как родные, как кровные братья.
И хотя на тринадцатом году своей жизни я расстался с ними (мы переехали в другой конец города), в душе и памяти они остались навсегда…
Стучали колеса на стыках рельс, гудел огонь в «буржуйке», скрипела тяжелая раздвижная дверь, прихваченная железным крюком: на коротких перегонах машинист тормозил, от резких толчков вылетали головешки из топки — разлетались искры по мокрому полу, Салават подбирал их совком и снова забрасывал в разинутую пасть прожорливой печки.
Влетели в пролеты моста — как в гулкое чугунное ущелье — и от грохота закладывало уши. Потом эшелон встал — и было слышно, как тяжело дышит паровоз на ледяном ветру.
— Все! — проговорил Салават. — Прощай, Казань!
И я вспомнил, как пели за столом:
«Любимый город в синей дымке тает —
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…»
Пели, а мне все слышалось: «В синий дым Китая» — и казалось смешным это нелепое сочетание слов.
Еще не была отрезана та нить, которая связывала меня с домом, родными и друзьями, осознать происходящее было невозможно, а кто может предугадать будущее?
И вот растаял «в синей дымке» любимый город. И дом, и сад, и нежный взгляд…
Эшелон тронулся — защемило сердце: вот когда понял, что все осталось позади — весь тот мир, где безмятежно шли годы, где жизнь похожа была на игру, где все, казалось, создано для тебя — только бери, пользуйся с толком! И теперь, как бы ты ни хотел вернуться назад, не отыщешь обратного пути, и нет таких поездов, которые бы увезли тебя в прошлое…
Через двое суток, поздно вечером, эшелон пришел на станцию «Пенза-2», нас выстроили по командам и повели в солдатскую столовую.
— А потом — куда? — спросили мы Дульского.
Он пожал плечами, буркнул: — Не знаю! — и побежал вперед, чтобы быть в голове нашей небольшой колонны. Настроение у него было скверное: он помнил вчерашний день, когда потерял власть над своей командой.
А все началось с консервов. За два дня они так и не отогрелись, мясо заледенело, засалилось, его противно было есть, и кто-то проворчал:
— Не могли дать чего получше!..
Дульский — по долгу службы — стал читать парню нотацию и договорился до того, что таких «добровольцев» на фронт нельзя посылать — надежда на них плохая. Парень хоть и был невзрачным на вид, но так тряхнул Дульского, схватив его за грудки, что у того шапка с головы свалилась и закатилась под нары…
— Фанфарон! — крикнул разгоряченный парень, которого мы оттеснили в угол, чтоб инцидент не зашел слишком далеко.
— А чего шуметь? — спокойно проговорил Салават. — Паек рассчитали как раз на двое суток, скоро будем на месте, а консервы можно разогреть.
— Как разогреть? На чем?
— Вот — народ! — покачал головой Салават. — Гляди сюда! — он вскрыл перочинным ножом консервную банку, поставил ее на верхнюю плоскую крышку «буржуйки», подкинул в топку дров. Присел возле печки, потирая руки.
— Башка! — хлопнул я его по плечу.
Он подмигнул, дескать, «знай своих!» — и протянул мне ножик.
На плоской крышке железной печки, как на плите, выстроились консервные банки, и вскоре по вагону стал расходиться аппетитный мясной дух.
— Тут и чай можно вскипятить, — сказал Салават. — Вон как раскаляется — докрасна!..
«Простое дело, а сразу не додумаешься», — размышлял я, поглядывая на Салавата.
На Вознесенской улице мы прошли начальную школу солдатской жизни, военная игра была нашей повседневностью, даже в школу мы пробивались с боем, проходя сквозь «цепи противника», и служили мы в своей армии взаправду, воевали смело и отчаянно, целыми неделями жили на «сухом пайке», отказываясь от домашнего обеда. Была подготовочка! Да вот только я рано оторвался от родной нашей улицы, растерял солдатские навыки. А у Салавата они крепко засели в душе, недаром же был он у нас начальником разведки и носил три ромба в петлице!..
Игра, а как она настраивала человека на будущую жизнь! И все во дворе думали, что мы станем вскорости командирами. Но судьба не отпустила нам дополнительного времени: мы успели только дотянуть до призывного возраста, как тут — война. И пошли рядовыми…
Салават достал из кармана ложку, размешал в банке мясо и подал ее мне:
— Давай, начинай! Я подожду, пусть еще подогреется…
В вагоне враз заговорили:
— Вот так надо, братцы!..
— Не демагогию разводить, а примером брать!..
— Была бы наша воля, старшим выбрали бы Салавата Юлаева…
— Факт, с ним не пропадешь!..
— А еще, может, приведет бог…
Мы выходили из тупика железнодорожных путей, шагали по шпалам, внимательно глядя себе под ноги, и не ведали, где идем и в какую сторону от товарной станции нас ведут. Шли, как заведенные, с одной мыслью, что скоро все станет ясно, примем горячую пищу — и разместят нас по казармам. А потом начнется формирование…
Столовая нам показалась огромной, как ангар, дальний конец ее уходил в темную глубину, где был погашен свет, и нас стали размещать по столам, которые тянулись вдоль стены с высокими заледенелыми окнами. «Разводящим» — по общему согласию — был назначен Салават Юлаев, и он стоял с половником в руке, дожидаясь, когда дневальный по кухне принесет кастрюлю с борщом. В столовой было прохладно (такой «ангар» не натопишь!) — и мы сидели в пальто, отстегнув верхние пуговицы и положив шапки себе на колени.
Начальник нашего эшелона прошелся по рядам, предупредив всех, чтоб далеко не расходились и ждали команды на выход.
Дневальный принес селедку, хлеб, мы пододвинули к себе поближе алюминиевые тарелки, принялись за соленую рыбу перед первым блюдом.
Селедка была крепкого посола, суховатая, словно провялили ее на ветру, но прошла у нас за первый сорт, и какой-то шутник проговорил:
— Пойдет для аппетита!
— А у нас он и без того — волчий! — засмеялись за столом.
— Пивка бы к ней!
— Об этом забудь до поры…
Но вот дневальный притащил ведерную кастрюлю с «дымящимся» борщом, поставил, поднатужившись, на угол стола, и Салават заработал половником.
— Гляди, не просчитайся! — крикнули ему. — Нас тут — целое отделение…
— До двадцати еще знаю! — отшутился Салават.
— А нас двадцать один за столом. «Очко!»
— Себя тоже не забуду, — засмеялся он. — Остатки самы сладки!..
«Вот и началась солдатская жизнь! — подумал я. — И как-то просто входит все в свое русло. Что значит — сели за один стол!..»
Подали картофельное пюре с квашеной капустой, жидкий компот в граненых стаканах.
— А чай? — спросил Салават, ухватив за полу дневального по кухне.
— За ним сами сходите! — отбился он от Салавата. — Целый чайник можете притаранить!..
— Схожу! — погрозил ему вслед наш «разводящий».
— Эх, братцы, а шоколад-то я дома оставил! — послышался озорной голос.
— Напиши домой — вышлют! — сказал Салават. — По дольке и нам достанется. Сла-адкий шоколад. На ходу его хорошо есть, когда на лыжах идешь.
— А ты пробовал, что ли?
— Я? — удивился Салават. — Никогда не пробовал!
— А говоришь!
— И ты говори! Кто запрещает?..
Салават побежал на кухню за чайником, а мы стали вылавливать столовой ложкой кусочки переваренных яблоков, оставшиеся на дне стакана. После дороги всем захотелось горячего кипятка с крепкой заваркой…
Но Салават пришел ни с чем: кто-то уже перехватил чайник, и за столом зароптали:
— Замешкался, говорун!
— Ничего, — успокоил он ребят. — Через пять минут другой будет… Айда, Гошка, со мной! — кивнул он мне.
Я выбрался из-за стола, пошел за Салаватом, который направился в дальний конец — к отдельным, на четыре человека, столикам.
«Места для командиров, — прикинул я. — Чего там хочет найти Салават?»
А он, обернувшись, махнул рукой:
— Быстрей шагай!..
Еще издали я увидел, как Салават подошел к крайнему столику, остановился и о чем-то заговорил с сидящими за столом людьми. Те улыбались и поглядывали на меня, согласно кивая головой.
Подхожу, встаю рядом с Салаватом:
— Здравствуйте!
— Привет! — отвечают за столом — и только тут, приглядевшись, я узнал в одном из этой компании Германа Федорова!
— Герман?
— Он самый!
— Вот это да!
— Ну, давай лапу! — говорит он и крепко жмет мою руку.
Его товарищи улыбаются, по-доброму смотрят на меня, я топчусь на месте, не зная, что сказать.
— Добровольцы! — говорит Герман, кивая на нас. — Сами пошли… А у нас тут формируется ударный лыжный батальон.
— Вот бы и нам с вами! — вырвалось у меня.
— Проситесь к нам, — сказал Герман.
— Не-ет, не получится! — проговорил его сосед, который был старше нас лет на десять. — Куда им? Они и на сборах ни разу не были…
— Осточертели эти сборы! — проговорил Герман. — Каждое лето… Ну, теперь, конец!
— Как — конец?
— Да так, — проговорил он. — Отвоюемся — и баста! Чего же еще?..
Я внимательно посмотрел на них — все они были очень взрослыми людьми, и как-то стало неловко за себя: вызвались добровольцами, а толку в военном деле не знаем.
— Ничего, — как бы угадав мою мысль, проговорил Герман. — Вы ребята боевые, быстро освойтесь.
— Ага! — подтвердил Салават, не спуская глаз с Германа. — На лыжах ходить умеем, стрелять… тоже умеем… из малокалиберки.
— Они, — кивнул Герман на нас, — старые вояки. Этот носил в петлицах четыре ромба, — Герман указал на меня. — А Салават, кажется, три. Так ведь?
— Так-так! — подтвердил Салават. — Я разведчиком был.
— Здорово! — засмеялись за столом. — Чего же знаки отличия сняли? Командовали бы сейчас армией!.. Досталось бы белофиннам!.. Их, говорят, шапками не закидаешь.
Мы молчали, не зная, что сказать, а они подшучивали над нами, словно собрались мы не на опасную войну, а на какие-нибудь военные игры.
Все четверо сидели в телогрейках, в шапках-ушанках, и вид был у них такой, словно вот сейчас они чуточку передохнут, потом встанут и пойдут на работу…
Ударный лыжный батальон! Раз «ударный» — значит — без всякого промедления — в бой. А они — на войну, как на работу. Удивительно! И никакого ощущения, что вот их могут убить, ранить, и они будут лежать на снегу…
Герман будет лежать бездыханным на снегу? Да быть этого не может! Без него на нашей земле никак нельзя. Он же все может, мастер на все руки, такие не должны умирать!..
— Вас еще никуда не определили?
— Нет. Ничего не знаем, — ответил я. — Только просили не расходиться.
— Ну да, — кивнул Герман. — Военная тайна. И ничего вам не скажут, пока не довезут до места. Наверно под Ленинградом вас будут формировать, здесь не оставят…
— Выходи строиться! — услышали, мы команду и обернулись.
— Вам! — сказал Герман. — Ну, до встречи в родном городе! Думаю, что вернемся с победой…
…И опять нас погрузили в эшелон. Снова мы обживаем теплушку, топим «буржуйку» поочередно; забравшись на нары, гадаем, куда нас везут; на коротких остановках внимательно оглядываем окрестность: «Где мы?» «В каком краю?..»
На больших станциях эшелон загоняют в тупики и все — ночью, когда мы спим, а дневальные не могут ничего разузнать, поскольку к военному эшелону никого из посторонних лиц не допускают. Но просочились слухи, что едем на юг. («Почему на юг?» «Зачем?»)
Утром четвертого дня, раздвинув тяжелую дверь, увидели грачей — и удивились: начало февраля, а зимы здесь нет и в помине! До самого горизонта расстилается степь с черными разводами обнаженной парной земли, и деловито выхаживают по бороздам весенние птицы грачи.
— Что, кончилась война с белофиннами? Мы едем просто служить?
— Нет, хлопцы, война еще не кончилась, — сказал начальник эшелона, заглянув к нам в теплушку. — И открою вам секрет: вы едете в погранотряд. Дело в том, что опытных следопытов сняли с границы, послали на фронт — там без них не обойтись, а вас на их место, — и вручил Дульскому пакет: — До прибытия в часть не вскрывать!
— А где мы сейчас, товарищ командир?
— Мы на Украине, завтра будем в Молдавии…
— В пограничные войска. Вот это здорово! — хлопнул меня по плечу Салават. — Охранять границу будем, а?..
— Вот удивятся дома! — сказал я. — Провожали на финский фронт, а мы — в Молдавии.
— Ну, кто из вас играет на гармошке? — спросил Дульский, кивнув на «сундучок», что так и простоял возле железной печки нераспечатанным.
— Я, — сказал паренек, с которым у Дульского произошел тот памятный инцидент — и они всю дорогу старались не глядеть друг на друга.
— А еще кто? — спросил Дульский, явно не желая, чтоб первым распечатал гармошку этот невзрачный на вид, но ершистый парень.
— Эх, нет Витьки Титова, — вздохнул Салават. — Он на баяне знаешь как навострился!
— Что ты говоришь?
— Честное слово! У них в родне — все музыканты. Помнишь, наверно, Петю? На балалайке еще играл…
— Помню, Салават, как же! Трио у них было, весь двор по праздникам собирался… А Катерина пела: «Стаканчики граненые упали со стола…»
— Как только умер Алексей — божий человек, она куда-то на юг подалась: не то в Крым, не то на Кавказ. Хахаля своего искать, который ее обманул. Помнишь, как она рассказывала?..
— Помню.
— Эх, много народу со двора ушло! Витьке-то и плохо там одному…
— Все проходит, — сказал я.
— Люди проходят, — сказал Салават. — Один за другим…
— Ну так что, никто больше не играет на гармошке? — переспросил Дульский.
— Чего заладил: «никто, никто»? — вскинулся Салават. — Есть же гармонист, пусть сыграет!
— Пусть, — сказал Дульский. — Только он вон стоит и… не чешется.
— А в каких местах ему почесать? — спросил Салават и первым засмеялся своей шутке.
— Не буду, — сказал парень, насупившись. — Пусть сам играет, если такой храбрый!..
— Ай-ай-ай! — всплеснул руками Салават. — От гражданки ушли, к бойцам не пришли, серединка на половинку получается — и командира нет. Командир бы сказал: «Играй, Иванов!» Иванов бы взял гармонь, запел:
«На границе тучи ходят хмуро,
Край суровый тишиной объят…»
— На заставе эту песню будем петь, — сказал я.
— На заставе ее хорошо надо петь, — проговорил Салават, — подготовиться надо, — и, откинув крышку футляра, достал гармонь, подал ее стоящему у нар хмурому музыканту: — Начинай!
Тот привычным жестом закинул ремень за плечо, «пробежался» по пуговкам гармони и неожиданно приятным баритоном запел:
«На границе тучи ходят хмуро,
Край суровый тишиной объят…»
И все дружно подхватили песню:
«У высоких берегов Амура
Часовые родины стоят…»
— Вот это — по-нашему! — подмигнул мне Салават и присоединился к хору…
В Тирасполе нас в первую очередь повели в баню. В предбаннике мы сняли гражданскую одежду, затолкали «шмотки» в мешки, зашили их суровой ниткой, чернильным карандашом написали свой домашний адрес на мешковине. Старшина сказал, что все это будет отправлено по адресам, а нам сегодня же выдадут обмундирование. Только выбирать надо будет по росту, чтоб потом не канителиться с нами…
Когда мы вышли во двор в солдатской форме, стали окликать друг друга.
— Салават, где ты?
— Гошка! — кричал в свою очередь Юлаев.
Мы не узнавали друг друга: в новом одеянии все казались на одно лицо…
«Аттестовал» нас старший писарь. Мы выстроились к нему в очередь — и когда я подступил к его столику, он спросил, какое у меня образование.
Я сказал, что ушел в армию с первого курса историко-филологического факультета КГУ.
— Та-ак, — протянул он, нацеливаясь рядом с моей фамилией проставить гражданскую специальность. — Так. Значит, в математике петришь, в физике разбираешься… В связь! — определил он мою судьбу. — Следующий!
Следующим шел Салават. Старший писарь, допросив его, с минуту призадумался, потом наставительно проговорил:
— Можно было бы в автовзвод, слесари там нужны. Но ты думаешь, они не нужны на заставе?
Салават пожал плечами.
— Что? — спросил писарь, подняв голову.
— А я ничего, — сказал Салават. — Вот бы мне вместе с другом, — кивнул он на меня.
— Э-э! — погрозил пальцем старший сержант. — Здесь, понимаешь, не выбирают. В армии не выбирают! В армии назначают. Поня́л? — сделал ударение на последний слог (видимо, для пущей важности).
— На заставу, так на заставу! — сказал Салават, улыбнувшись.
— Хвалю! — сказал писарь. — На первую заставу пойдешь. Цены тебе там не будет!.. Следующий!
— Все равно, — сказал я, — в одном погранотряде будем служить, думаю, что встретимся еще не раз…
— Встретитесь-встретитесь! — поддержал наш разговор старший сержант. — Только вас, — он указал на меня, — после учбата в школу радистов пошлют… Хотя, погоди! После школы могут направить и на заставу, вот и встретитесь! Земляки?
— Ага! — кивнул Салават.
— В армии землячество понимается широко, — разговорился писарь. — Кто из Сибири — земляки. А Сибирь-то, считай, поболе другого государства. С Украины — тоже земляки, хоть ты «из-пид Полтавы» (ввернул он фразу из украинской притчи), хоть из-под Киева… А вы, стало быть, с Волги. Тут у нас много ваших земляков…
— Встретимся, Салават! — сказал я ему на прощанье, когда нас развели по подразделениям.
— Встретимся! — ответил он и помахал мне рукой, пристраиваясь к отделению, которое направлялось к воротам штаба гарнизона.
В Молдавии была ранняя весна — и мы уже ходили без шинелей.