Я сижу на старом пепелище, у почерневшей от дыма и времени стены, в первозданной тишине, какая только и мыслима здесь, на границе, и вспоминаю тот июньский день, с которого начат был тяжелый отсчет годам, равным эпохе. А иным не довелось увидеть уже и второго дня. Один день 22 июня 1941 года стоил им всей войны и целой жизни…
Он был нескончаем, тот день. Солнце словно остановилось и, казалось, время не шло.
Разноцветные нити трассирующих пуль прошивали все пространство от Прута до Кагула, стаи птиц кружили над лиманом, в суматошном полете оставляя старые гнезда, а мы зарывались в землю, на которой уже не было места ничему живому…
С наступлением ночи боевые части Королевской дивизии откатилась за Прут. А с рассветом нового дня все началось сначала. Догорала застава, догорало село Оанча…
Прошло более четверти века с тех пор. Стена облупилась, обросла понизу травой, но густую черноту военного пожарища не смыло время. Это — вечный траур по часовым, не ушедшим с поста. И никакой гранит, никакие высеченные на нем высокие слова так не ранят душу, как эти руины.
Сейчас здесь все по-другому, и я не могу сразу сообразить, где стояли наши казармы, где были конюшни, каптерки, моя радиостанция, где росла та шелковица, под которой мы собирались по вечерам. С тех пор прошла целая вечность.
Осели горы, подернулись мхом, ушли воды лимана, и на десятки верст, где все покрывал высокий камыш, лежат поля кагульской целины.
Все неузнаваемо изменилось окрест, и передо мной — совсем другой мир, непохожий на тот, который я ношу в своей памяти, — нигде никаких примет. Только вот эта стена. Она осталась как веха на пути в прошлое, и я иду от нее, ищу дорогу к нашей старой и навеки славной заставе.
Я думаю, что здесь был красный уголок. И если это так, тогда я сижу напротив здания казармы, которое выступало сюда торцом, образуя вместе с помещением красного уголка букву «Г», обращенную к Пруту. Деревянное крыльцо в три ступеньки, небольшой тамбур, дверь направо вела в дежурную комнату и далее — в канцелярию начальника заставы, налево — в казарму первого отделения, где стояла и моя койка. Я был приписан к отделению сержанта Кириллова, опытного командира и следопыта, и должен был проходить у него боевую выучку.
Как радист и одновременно начальник рации «РБ» я подчинялся капитану Орлову, как пограничник я считал своим командиром лейтенанта Ветчинкина.
Берег у заставы был крутой, обрывистый. Это недавно его обваловали, защищая от весеннего паводка, и он зарос высоким талом. А тогда был виден весь склон румынской горы, по которому вразброс стояли хатки села Оанча. На самой вершине прилепился пограничный пикет с вечно маячившим возле него часовым, а немного левее возвышалась колокольня церквушки, которая служила хорошим наблюдательным пунктом для противника и вызывала у нас недобрые чувства.
Теперь посередине реки образовалась коса. Она поросла ветлами и скрыла от глаз правобережье. Срезанная снарядом колокольня сейчас еле видна, и не слышно больше загадочного звона (то ли праздник какой, то ли хоронят кого?), а доносятся голоса ребят, что день-деньской барахтаются в воде по ту сторону косы. Передо мной — совсем другой мир, незнакомая вовсе земля. А тем, кто здесь жил, стоял на посту, сражался с врагом и пал под кромешным огнем, поставлен памятник. На его цоколе высечены слова:
«Здесь 22 июня 1941 года пограничники заставы К. Ф. Ветчинкина нанесли первый удар по немецко-румынским захватчикам. Мужественные воины-пограничники в неравных боях за три дня уничтожили более 350 вражеских солдат и офицеров. За мужество и отвагу, проявленные в боях, К. Ф. Ветчинкину присвоено звание Героя Советского Союза. Слава героям-пограничникам!»
Я сижу у почерневшей от дыма и времени стены и думаю о себе — радисте заставы Ветчинкина, как о другом человеке, немного наивном, восторженном, облаченном в солдатскую форму. И мне кажется, что таким он и остался в том мире, на старой кагульской заставе, а я — совсем другой человек…
Повозочный Новиков все погонял и погонял коней. Давно остались позади белые мазанки городской окраины, широкий рукав Кагульского лимана, а колеса тачанки все громыхали по вымощенной булыжником дамбе, поднимая с насиженных мест диких уток. Полынин, сидя рядом с повозочным на козлах, только успевал крутить головой, следя за косым, стремительным полетом птиц, которых словно ветром сдувало с близлежащих болот, и, описав в небе крутую дугу, они исчезали за высокими вихрами камыша.
По обе стороны от дамбы лежала равнина, завешенная желтым плюшем камыша, сквозь который проглядывали оконца воды, и только впереди, на западе, дрожали и переливались в текучем мареве волнистые гряды гор.
— Румыния, — кивнул повозочный, перехватив взгляд Полынина. — Еще три моста, и мы — на заставе!..
Ухватившись за козлы, Полынин перед каждой выбоиной на дороге приподнимался на вытянутых руках, чтобы смягчить новый удар, и с нетерпением ждал, когда кони утомятся или повозочный даст им передышку.
— Вон и второй мост, — кивнул Новиков. — Их всего четыре. — И сразу остановил коней: — Пешочком, милые, пешочком. Старшина ухо навострил — слышит уж нас…
«Вот и хорошо!» — обрадовался Полынин, высвободив наконец руки из-под сиденья.
Привязав к передку вожжи, Новиков как бы вскользь заметил:
— На руках ехал, антилигент!
— Первый раз на тачанке!
— А закурить у тебя найдется?
Полынин обшарил все карманы:
— К сожалению, нет.
— Как же ты без курева?
— Да в вещевом мешке табак!
— Стало быть, ты еще не курец! — заметил Новиков.
— Да уж так получилось…
— Не-ет, землячок! Настоящий курец хлеб оставит, котелок с ложкой позабудет, а табачок прихватит. Давай закуривай моего.
Новиков вынул из кармана кисет, извлек из него заготовленную впрок газетную бумагу, оторвал полоску:
— Держи!
Полынин взял клочок бумаги и подставил ладонь под табак.
— Скажешь, когда хватит, — проговорил Новиков и стал потряхивать кисетом, отсыпая порцию махры в горсть Полынина.
— Довольно, довольно! До самого дома хватит. Спасибо!
— Кушайте на здоровье! — сказал Новиков и стал крутить «козью ножку».
С минуту ехали молча, попыхивая самокрутками. У третьего моста Новиков остановил коней:
— Слезай! Маленько походим по твердой земле — кости разомнем.
Полынин спрыгнул с тачанки и сразу увидел у моста, в широкой заводи, белую птицу с грациозно выгнутой шеей.
— Лебедь?!
— Он самый, — подтвердил Новиков. — Это лебедь белая. А есть еще лебедь черная.
— Нигде таких не видел!
— Вот будешь в «секрете» лежать, разглядишь — они вплотную подходят, человека в зеленой фуражке не боятся. Смотри!
— Они всегда ходят парой, — сказал Новиков и прилег на сухую, прогретую солнцем, траву.
Полынин, облокотившись на перила моста, смотрел на тихую, без единой морщинки, воду, на лебедей, пересекающих заводь, а у высоких камышей торчали черные поплавки хвостов: крохотные уточки-нырки что-то доставали с мелкого дна, постоянно уходя под воду. У птиц была здесь своя жизнь, своя работа, и в этой степной благодати их никто не беспокоил: многоверстная пограничная зона делала эти места настоящим заказником, куда без особого разрешения не проникнет ни один человек. Никто не сделает здесь зряшного выстрела, ибо это уже — тревожный сигнал. А степь раскинулась широко. Высокие камыши с пушистыми султанчиками поверху расстилаются до линии горизонта желтым ковром, прикрывая степную топь. И у Полынина было такое ощущение, что он — в какой-то немыслимой дали от городов и сел, в краю диком и сказочном, который разве что может присниться во сне…
— Хватит на птиц глазеть, — сказал Новиков, поднимаясь с земли и отряхивая галифе. — Поехали!..
Когда остался позади последний мост, дамба выпрямилась, словно вычерченная по линейке, и открылась пойма Прута. Над рекой поднималась высокая гора о разбросанными по склону хатками румынского села. Слева, отдельно от крестьянских мазанок, стояла церквушка с высокой и прямой колокольней, а внизу, у подножия горы, темнели переплеты железобетонного моста, перекинутого через Прут.
— Вот она — граница!
Полынин ухватился за передок тачанки, стараясь все как следует разглядеть и осмыслить. Как-то не укладывалось в голове, что напротив, за рекой — совсем другой мир, другие обычаи, порядки… Совсем иная жизнь!
— А вон — румынский пикет, — кивнул Новиков на длинный деревянный дом у спуска с горы, возле которого темнела неподвижная фигура часового под «грибком».
Полынин как-то весь подобрался, поняв, что с той стороны их, наверное, видно как на ладони и кто-нибудь смотрит из окна пикета в бинокль, стараясь определить, кого это везет повозочный заставы?
— А это — наш блокгауз, — указал Новиков на куполообразное бетонное сооружение у развилки дорог.
— Дот?
— Вроде того, — сказал Новиков и повернул коней с каменной мостовой на мягкую грунтовую дорогу: — Вот мы и дома!
Полынин привстал, пробегая глазами строгие, предупреждающие слова на арке ворот: «Граница Союза Советских Социалистических Республик».
Он не успел толком разглядеть белые домики заставы за воротами, как тачанка въехала во двор и навстречу ей вышли из дежурки два человека: лейтенант и старшина.
— Батя! — толкнул локтем повозочный и, остановив коней, спрыгнул с тачанки.
— Товарищ лейтенант! — вскинул он руку под козырек.
— Ты все привез? — спросил лейтенант, бросив быстрый взгляд на Полынина, который слез с тачанки и дожидался своей очереди для доклада.
— Вроде бы все! — ответил Новиков и сделал шаг в сторону.
— Товарищ лейтенант! Радист Полынин прибыл и ваше распоряжение!
— А рация где?
— В тачанке, товарищ лейтенант.
— Добре! — улыбнулся начальник заставы и повернулся к старшине: — Быстро разгрузить и помочь радисту установить рацию…
Тачанку окружили свободные от наряда пограничники, стали помогать Новикову стягивать брезент с возка, а лейтенант Ветчинкин, потирая руки и весело поглядывая на Полынина, сказал:
— Ну вот, теперь и у нас есть свой Кренкель!..
Если провести прямую линию вдоль стены, у которой я сижу, то она пересечет дорогу и длинный ряд наших хозяйственных построек — бывших складов Прутско-Дунайского пароходства, переоборудованных для нужд заставы. Начинался этот ряд с городка овчарок, вольер которого вплотную примыкал к деревянной избе с огромной печью. Здесь была кормокухня. За ней шли конюшни, легкие постройки каптерок, а в самом конце, у виноградника, стояла маленькая, в одно окно хатка — моя радиостанция.
Напротив, через двор, возвышалось белокаменное двухэтажное здание. Нижний этаж занимал политрук Лепешкин, наверху жил начальник заставы лейтенант Ветчинкин. Штабные офицеры, навещавшие заставу, подтрунивали: «Хороший бутерброд…»
Старшина Наумов довел Полынина до крайнего домика и, открыв дверь, по-хозяйски сказал:
— Располагайся, как дома, Кренкель…
Даже повар в белом колпаке и рабочем халате пришел посмотреть на его действо и с земли прицеливался глазом, подсказывая, какой конец канатика надо подтянуть, чтоб антенна повисла над крышей симметрично и была как струна.
Зашел на рацию и политрук Лепешкин. Он все внимательно осмотрел, провел по подоконнику пальцем и дал распоряжение дежурному по заставе, чтобы на окно повесили марлевую занавеску — от комаров.
Полынин сразу почувствовал себя среди добрых людей, которые, казалось, давно ждали его и рады, что он наконец прибыл. Полынин благодарил судьбу, что она привела его на заставу, и смеялся в душе над земляком Батиным, оставленным после школы радистов при штабе. Тот искренне сожалел, что Полынина не оставили на «центральной» — как окончившего школу с отличием. Тогда Полынин не знал, что ответить земляку, а теперь… Да ни на какую штабную службу он не променял бы теперь заставу!
Красный уголок занимал вторую половину длинного одноэтажного дома, а первая была целиком во владении старшего повара Сопина. Деревянная стенка отделяла кухню от столовой, и Сопин вырезал в ней окно для подачи блюд.
Кухня — святая святых Сопина — была запретной зоной, и входили туда беспрепятственно лишь дежурные по заставе. Там Сопин чудодействовал и в часы раздачи пищи показывался только в окошечке.
В день приезда Полынин сидел в просторной столовой один, а Сопин выглядывал из окошка, чтоб уследить, когда он управится с борщом, и вовремя подать второе блюдо. Все это показалось Полынину забавным, но с первой же минуты он понял, что таков здесь порядок.
Сопин был мастером своего дела, явно подчеркивал всю значительность своей профессии, и, как потом выяснилось, надо было есть со вкусом и чувствовать разницу между вчерашними и сегодняшними щами. Безразличных к пище, не знающих цену его «произведениям», Сопин не любил и считал, что в еде познается человек. Он рад был закормить каждого, кто замечал все особенности нового блюда, изобретенного им сегодня. Таков был этот Сопин, которого за пределами кухни можно было принять за простецкого парня, не подозревая, что в нем живет душа кулинара-художника…
Когда Полынин сказал, что за всю свою службу такого борща еще нигде не ел, второе блюдо — гречневая каша со шкварками — Сопин подал ему не из окошечка, а принес уже сам на подносе и сел напротив, чтоб объяснить разницу между простым служакой и следопытом, который и в жару, и в холод пропадает по нескольку часов кряду на участке. Простой солдат может обойтись и без разносолов, а часовому границ нужна калорийная пища. Это было убедительно, и Полынин после легкого завтрака в штабе отряда уплетал заставский борщ за обе щеки и кивал головой в знак согласия.
Он сразу попал в число любимчиков Сопина, а к вечеру, когда повар побывал на рации и примерил наушники, поражаясь тому, как эти точки и тире Полынин переводит на человеческий язык, стал его лучшим другом. Он разглядел в радисте мастера и проникся неподдельным уважением к его работе.
— Радист — это здорово! Не каждый сумеет, — проговорил он, поглядывая на рацию, как на сложный аппарат, в котором мудрено стороннему человеку разобраться.
Кто-то очень верно подметил, что жизнь — это не те дни, что прошли, а те, что запомнились. Память отсеивает все мелкое, сохраняя лишь драгоценные крупицы, без которых вся наша жизнь слилась бы в один невесело прожитый день.
Говорят, нет однообразнее солдатской службы, а для Полынина она была миром, где что ни шаг — то открытие, и все необычно, непохоже на то, что он видел и успел пережить до заставы.
Полынин считал, что ему повезло. И было отрадно сознавать, что его работе придают особое значение. Такое выпадает не часто не только новичкам, но и старослужащим, а хорошее начало — делу венец.
Связавшись с радиостанцией штаба отряда, он выключил рацию. Индикаторная лампочка, мигающая в такт телеграфному ключу, погасла, словно в одно мгновение испарилась светлая капля воды, и Полынин снял наушники. В голове еще звенели сигналы станции, шумел далеким водопадом эфир, и надо было немного подождать, чтоб на смену разноголосой морзянке, застрявшей в ушах, пришли звуки и шорохи земли.
Комнату залил вечерний сумрак, и Полынин сидел в полумгле, прислушиваясь к цикадам, которые начали стучать в свои невидимые наковаленки. Как только солнце скрылось по то сторону реки, за горой, эти крохотные кузнецы старались изо всей мочи — и скоро бессарабская степь зазвенела от их неустанной работы.
Освободив рогатого жука, застрявшего в марлевой сетке, он откинул занавеску и сел на подоконник. В гул цикад врезались голоса обитателей степных болот, и у каждой твари была своя особая дуда.
Совсем рядом, во рву, кто-то заунывно гудел, словно дул в пустую бутылку. Где-то вскрикнула птица. И Полынин даже вздрогнул, когда открылась дверь и на пороге выросла фигура человека.
— Сумерничаешь? — спросил старшина, войдя в комнату.
Полынин соскочил с подоконника, нащупал кнопку выключателя на шнуре — и под маленьким картонным абажуром-рефлектором загорелась индикаторная лампочка, отбросив ровный круг света на стол радиста.
— Как связь? — спросил старшина.
— Связь стабильна, — ответил Полынин. — Такое расстояние «Эрбушка» берет хорошо… А на короткой волне можно связаться даже с Аргентиной.
— Ну да? — оживился Наумов. — Моща!
— Да нет, мощность у нее маленькая. Уже километров за сорок ее едва услышишь. Но существует слой Хевисайда…
— Что существует? — наморщился старшина.
— Ну, как бы это объяснить?..
— Да-да, популярнее, — усмехнулся Наумов.
— Слой Хевисайда — это как зеркало, от которого отражается короткая волна и под крутым углом…
— Ладно! — махнул рукой Наумов. — Москву можно поймать?
— Попробуем, — сказал Полынин, включая приемник. — Только надо отстроиться от телеграфной работы.
— Так садись, отстраивайся! — сказал старшина, подставляя радисту табуретку.
Полынин снял один наушник с ободка, протянул старшине:
— Слушайте!
Наумов, облокотившись о стол, прижал радиотелефон к уху и приоткрыл рот, стараясь сквозь свист и писк морзянки уловить понятные каждому человеку звуки.
— Как ты разбираешься в этой свистопляске — ума не приложу! — сказал он, поглядывая на ручку настройки, которую медленно, едва заметно, вращал Полынин…
Наумов заулыбался, когда задрожала мембрана в наушнике, а потом чистый звук полился через радиотелефоны в комнату.
Они положили наушники на стол и замерли, слушая «Лунный вальс» Дунаевского из кинофильма «Цирк»…
Знакомая мелодия уводила Полынина в тот мир, где была тихая улочка, старинный особняк, каменная арка ворот и… Кира, похожая на Любовь Орлову — только с тугой золотистой косой, которую она нетерпеливо перебирала на груди, когда ждала его у ворот…
Полынин вздохнул и посмотрел на Николая Наумова. Тот наклонился над столом и тоже был где-то далеко, в «своем мире».
Когда закончилась музыкальная радиопередача, Наумов уперся подбородком в сжатые кулаки и, не слушая, что говорит диктор, повернулся к Полынину и проговорил:
— Сегодня ты переночуешь на этой железяке, а завтра переберешься в первое отделение Кириллова. На все занятия — с ним. А свой график передашь дежурному, чтоб тебя могли вовремя будить.
— Есть! — ответил Полынин, стараясь показать Наумову, что все понял: дружба — дружбой, а служба — службой…
Столько лет прошло, а они все плывут и плывут в моей памяти — белые домики нашей заставы. Покачиваются на зыбких волнах марева в кагульской степи, у самого края нашей древней земли. И реет над аркой деревянных ворот выжженный горячим бессарабским солнцем высокий стяг, видный со всех лиманов и с того нагорного берега, где румынский пикет, где село Оанча, где чужой, не поддающийся простому сознанию мир. И под прицелом оптических стекол мы обживаем пустынный берег, идем по дозоркам, как солдаты на передовой в предательскую минуту затишья…
А над заставой от зари до зари кружат аисты-черногузы. Спокойные, добрые птицы перебирают в небе невидимые струны, и нисходит до земли древний мотив степного кочевья, неясный зов, на который откликается сердце…
Когда закатится солнце за темную гору, спустится на землю аист, подойдет к часовому заставы, постоит на одной ноге, посмотрит внимательно на человека, потом обойдет весь двор и, всплеснув черно-белым крылом, взлетит на конек дома, к своему гнезду.
И, как по команде, загудит вся лиманная степь. Над старой хижиной отчаянно вскрикнет сыч. А затем, заглушив всех болотных обитателей, забьет соловей, выпуская трель за трелью в звездную майскую ночь.
Граница. Лежат дозорные в фуражках цвета весенней травы. Выгорает на солнце сукно, буреют травы, и только красная звездочка светится над козырьком — солдатская звезда…
А за спиной — камыш. Двухметровые заросли стоят стеной, прикрывая тихостойную воду лимана. Дунет ветер, склонит камыш, и расстелется он по всей степи, будто небывалый ковер, а полумесяц — светлый горбун — покатится по воде вверх ногами…
Птица и зверь не боятся в этих местах человека. Никто не целится в них из ружья, никто не сделает зряшного выстрела, здесь — от века — пуля находит другую мишень.
Полынин идет со старшиной на поверку наряда. Наумов переваливается с ноги на ногу, неслышной поступью подбирается к кустам и вкрадчиво — чуть ли не над самым ухом ефрейтора Никулина — выговаривает:
— Курить надо в рукав! Зарыться в траву с головой и дым пускать в рукав — как в трубу. Развели костер — за версту видать! Салаги!..
Вздрогнули дозорные: — У, черт! — И погасили самокрутки…
Свистнула стайка куличков, вышел аист из камышей, зашагал по дозорке.
— Смотри-ка, — говорит старшина, — вот подготовочка! Как николаевский солдат на параде…
Аист услышал старшину, придержал шаг, вытянул шею и, тяжело взмахнув крыльями, полетел на лиман.
— Сконфузился, — сказал Наумов, — скромный, не в пример тебе, Филимон.
— А я — чо? Я ничо! — тряхнул головой Новиков. — Я так…
— Так-так, — подхватил старший наряда Никулин, — он и вправду — ничего… Ничего особенного!..
Повозочного Новикова Полынин запомнил с того самого дня, когда ехал с ним на заставу.
Два года Новиков походил и поездил под обжигающим солнцем, но остался светел лицом, и щеки его горели румяным яблоком. Вот и сейчас — он словно покраснел от слов старшины — так пылали его щеки.
Под окнами кухни всегда лежали впрок сухие чурбаки, над которыми орудовали топором дневальные. Здесь, после хорошей разминки, ребята коротали минуты досуга, лениво перебрасываясь словами и раскуривая по цигарке. Свободные от наряда пограничники подсаживались на целые еще бревнышки, подбрасывали в вялый разговор, как в тлеющие угли, несколько смолистых слов, и беседа разгоралась, захватывал новичков какой-нибудь остроумной шуткой или забавной историей. К обеду приходил дед Думитру, которого с первых дней «приписали» к заставе, устраивался поудобнее на завалинке и, вынув старый расписной кисет, начинал набивать табаком свою трубку. Пограничники окружали деда, готовясь услышать какую-нибудь новую историю. И хотя он рассказывал истинную быль, всем казалась она сказочной, непохожей на ту жизнь, которой жили часовые границы.
Впервые дед явился на заставу, когда закрыли границу, поделили мост через Прут на две части, перегородив его двумя кусками рельсов, и поставили часовых. Он пришел тогда с двумя мохнатыми щенками и потребовал свидания с начальником заставы.
Вместо лейтенанта Ветчинкина вышел старшина. Наумов, и дед его спросил, что ему делать с отарой овец помещика Даута, у которого он служил в батраках. Старшина, сдвинув фуражку на лоб, почесал в затылке: на такой вопрос он ответить не мог, но надо было выходить из положения, и он, приняв важный вид, спросил, кто такой Даут и где он сейчас.
— Помещик Даут вместе с семьей убежал на ту сторону, — сказал дед. — Он очень плохой человек и способен на все.
— Это мы засечем, — с достоинством ответил старшина.
— Я остался здесь, — продолжал старик. — Я не погнал отару за Прут. И еще — пчельник…
— Хорошо, — перебил деда старшина Наумов. — Я доложу начальнику заставы, и все будет в ажуре. — Он оглядел старика с ног до головы, приказал Сопину накормить деда и ушел в дежурку, где у него были свои дела.
Пограничники успокоили старика: найдется хозяин! И просили его рассказать, как он жил тут у помещика. Хлопцам казалось, что это было давным-давно, и интересно услышать про старинную жизнь. А он говорил, что все это было вчера, что здесь стояли конюшни помещика, а у берега был причал, подходили баркасы, принимающие на борт хлеб. У моста торчала полосатая будка.
Дед говорил складными, какими-то книжными словами, и все удивлялись, откуда он так хорошо знает русский язык.
— Люди моего возраста, — сказал Думитру, — хорошо говорят по-русски. Бессарабия испокон веков принадлежала России. Только после гражданской войны румынские бояре прибрали к рукам это придунайское ожерелье. Прошло двадцать лет, и вы снова освободили бессарабов от боярского гнета. А ведь еще Румянцев присоединил ее к России.
— Какой Румянцев? — спросил тогда заставский кавалерист Спирин, присаживаясь на бревнышко возле деда.
— Суворова знаешь?
— Еще бы не знать! — обиделся Спирин.
— Вот, знает Суворова, — покачал головой Думитру, — а не знает Румянцева. А ведь Александр Васильевич многому научился у фельдмаршала Румянцева, и главное — побеждать не числом, а уменьем… Кто из вас видел памятник над рекой Ларгой? Никто? Значит, не привелось. А это отсюда — рукой подать…
Так вот, стоит там, на холме, гранитная колонна, а понизу написано: «Слава и достоинство воинства Российского не терпят, дабы сносить неприятеля, в виду стоящего, не наступая на него». Эти слова Петр Александрович Румянцев сказал на военном совете, у шатра, который был разбит на этом холме в июле 1770 года.
— Ну, дед! — воскликнул Никулин. — Ты — как ученый лектор.
— Не лектор я, — ответил Думитру, — а старый человек и кое-что повидал на своем веку. А еще я всю жизнь читал две книги: Библию и маленькую, в мизинец толщиной, — про фельдмаршала Румянцева. И все запомнил.
— Про Библию ты нам не говори, — опять вклинился в разговор Спирин. — Мы народ в этом деле подкованный, а вот кто такой Румянцев, которого ты тут проповедуешь и ставишь выше Суворова?..
— Не ставлю я его выше Суворова! — воскликнул дед. — Только знать вам о Румянцеве полагается по всем статьям.
— Это почему же?
— А потому, милый человек, что Румянцев установил вот эту границу, обозначил край, где ты сейчас несешь свою службу.
Повар Сопин увел деда в столовую, а хлопцы принялись кормить лохматых, очень забавных щенков остатками обеда, которые вынесли в ведре дневальные по кухне.
Когда старик вышел из столовой, он сразу заметил, как раздулись бока у его питомцев, и укоризненно сказал:
— Вы их набаловали мясом, и как они пойдут за мной в пустую хижину?
— Пусть остаются здесь, — сказал Никулин. — Вам они теперь ни к чему. Чужую отару пасти не будете, да и овец вернут помещику.
— Как вернут? — встрепенулся дед. — Я же здесь их нарочно оставил.
— Зачем нам помещичье добро? — сказал Никулин. — Только дело усложнять.
Дед Думитру нахмурился, снял с головы островерхую кушму, поклонился пограничникам и двинулся к воротам заставы. Щенки за ним не пошли. Они остались на заставе, почуяв сытую вольготную жизнь.
Возле стены — небольшое болотце, затянутое ряской. Зеленая дородная лягушка лежит на ней, как на мягкой перине, и глядит на меня выпуклыми немигающими глазами.
Но никакого болота здесь раньше не было и быть не могло — возле красного уголка! Это воронка от тяжелого снаряда, которым и смело наш красный уголок, где мы собирались не только на политзанятия и по случаю каких-нибудь торжеств, но чаще — отвести душу. Особенно в осеннюю или зимнюю пору, когда на воле холодно и неуютно.
Красный уголок был смежной комнатой с нашей столовой, и сразу после ужина мы собирались в этом чистом и светлом помещении, где пахло свежей типографской краской от разложенных веером газет и журналов.
Ранней весной сорок первого года завезли на заставу радиоприемник и, по праву заставского «слухача», Полынин целиком завладел им, и без него никто приемник не включал.
В красный уголок его приглашали, как приглашают баяниста на вечеринки. Первым делом просили настроить приемник на Москву. Спокойный и давно знакомый голос диктора как-то приближал пограничников к столице, и они переставали чувствовать отдаленность от родных краев, сбрасывали напряжение, которое постоянно жило в душе.
Хлопцы забывались до того, что просили «сыграть» русские народные песни. Иногда Полынину удавалось исполнить их заказ, но чаще приходилось разъяснять, что в это время ни на каких волнах музыки не будет: всюду последние известия…
— А ты еще пощелкай, — настаивали они, видя, как радист переключает диапазоны волн и крутит ручку настройки приемника.
В динамике — сплошная свистопляска: влетает то румынский оркестр, то лающая немецкая речь, то автоматная очередь морзянки. Ребята досадуют, но терпеливо ждут, когда радист найдет что-нибудь «сносное», что-нибудь похожее на русскую мелодию. Они хотят посидеть, послушать, помечтать. Сейчас они вовсе не похожи на грозных воинов, на тех следопытов, завидя которых румынские граничеры прячутся в кусты. Обветренные добрые лица пареньков, и если одеть хлопцев в гражданские рубахи, то вот они — веселые, озорные парни, что собираются по вечерам в избе-читальне какой-нибудь Ивановки или Киндеревки. Только в глазах нет наивной простоты и бесшабашности — от мирного раздолья полей, от сельской природной воли, а уж заметна в них зоркость часовых.
— А что, если написать в радиокомитет, чтоб специально для нас сделали передачу? — предложил Угланов, похожий на мальчика, которого обрядили в военную форму для какого-нибудь самодеятельного спектакля.
— Ну, метла! — удивился Спирин. — Шустрый зеленчук! А нам и невдомек…
Стали сочинять письмо, до полуночи спорили, пока старшина Наумов не заглянул в красный уголок и не поставил точку.
Может, и исполнен был заказ пограничников Кагульской заставы, только слушать радиопередачи больше не пришлось: неспокойно стало на границе, и в теплых весенних ночах сквозил холодок тревоги.
Полынину запретили ходить на участок, он был прикован к рации и стучал на ключе, передавая «молнии».
Правый берег Прута за одну неделю превратился в боевые позиции врага. Перед румынским пикетом он был обнесен колючей проволокой, тянулись вдоль реки траншеи и окопы, а на обоих флангах выросли, как грибы, доты.
Пограничникам не верилось, чтоб маленькая Румыния напала на Советский Союз, но пришел с той стороны человек и сказал, что к границе идут регулярные части румынской Королевской дивизии…
— Пареньку, — рассказывал старшина, — всего восемнадцать лет. Он знает шесть языков. Побывал во многих странах и вернулся в самый момент… А как здорово он ответил, когда переплыл Прут у самой нашей заставы! Вылез из воды, вскарабкался по отвесному глинистому берегу и прямо пошел из часового. «Кто идет?» — крикнул часовой заставы и штыком преградил ему путь. «Турист!» — весело ответил лазутчик. «Турист не турист, — сказал часовой, — айда на заставу…»
После этого «туриста» дозорные стали ходить на участок скрытыми от глаз противника тропами. А у Полынина привалило работы. Радиограммы шли одна за другой, и никто больше не приглашал его в красный уголок «сыграть что-нибудь на приемнике».
Тихо было на заставе и темно. На той стороне все словно притаилось. А совсем недавно румыны праздновали пасху, пускали в небо ракеты, стреляли из винтовок трассирующими, демонстрировали «братство» офицеров с солдатами, поднося часовым рюмки с вином и чокаясь. Звенели церковные колокола. Горели всю ночь огни в хатках села Оанча.
Теперь все это как схлынуло. Два-три огонька сверлили непроглядную тьму на той стороне, правобережная гора поднималась над рекой черной глыбой, и не кричал осел, оповещая о полуночи. Все население села было эвакуировано, и в хатах сидели солдаты Королевской дивизии…
— Быть того не может, чтоб румыны посмели на нас напасть, — проговорил Полынин, когда вместе со старшиной они присели на крылечке заставы — «посмолить по одной цигарке» после боевого расчета.
— А немцы? — сказал Наумов, затягиваясь дымком папиросы.
— Немцы? — задумался Полынин. — Так у нас с ними мирный договор.
— Договор, а он — как вор, — усмехнулся Наумов и, перейдя на деловой тон, озабоченно проговорил: — Хлопцы с ног валятся, а то бы продлить вторую линию обороны… Ты вот стучишь, как дятел, ключом, передаешь и принимаешь радиограммы, а не знаешь, что в них.
— А что в них? — вырвалось у Полынина.
— Что? — оглянулся по сторонам Наумов и, понизив голос, сказал: — Немцы уже в Румынию вошли. Сознаешь?
— Да-а, — протянул Полынин. — И все-таки…
— Давай заглянем в красный уголок, — поднялся на ноги Наумов. — Послушаем музыку, что ли!
— Давай, — кивнул Полынин, понимая, что разговор на этом закончен.
Он включил приемник и стал нащупывать волну, на которой обычно звучал румынский скрипичный оркестр.
Ему нравилась задумчивая, с каким-то цыганским разливом мелодия, которую часто исполнял этот оркестр. И хотя говорят: музыка — душа народа, он никак не мог соединить эту «душу» с теми людьми в военной форме, которых видел по ту сторону Прута. Особенно с этим румынским офицером, что часто рисовался перед пограничниками во всех своих регалиях и со стеком в руке. Этим стеком он разгонял жителей Оанча, которые собирались на берегу, заслышав песню: по вечерам пограничники пели под шелковицей «Катюшу»…
Полынин искал сейчас музыку, которая должна была настроить слушателей «на лирический лад», как обычно говорил старшина.
— Ну, чего же ты? — нетерпеливо поторапливал он Полынина. — Вот эту оставь!
— Минуточку, сейчас настроюсь, чтоб не было помех, — повторял радист, вращая ручку приемника.
Тихо играл румынский оркестр, а за окном было темно и глухо…
Полынин пришел в казарму, разделся и лег. В четыре часа его — по графику — должен был поднять дежурный, хотелось поскорее заснуть: время шло к полуночи. Подоткнув под матрас углы марлевой сетки, которая защищала от комаров, он отбросил фланелевое одеяло и, закинув за голову руки, старался ни о чем не думать, а лежать, подкарауливая сон.
Из дежурки доносился голос начальника заставы, звонил телефон, выходил очередной наряд, позвякивая оружием, потом на несколько минут воцарялась тишина, и было слышно, как поет на разные голоса ночная болотистая степь и где-то вдали, у старой хижины Думитру, печально вскрикивает сыч…
Полынин невольно ловил эти звуки — и сон не приходил.
Еще откуда-то подкрадывалась мысль, что старшина только чуть-чуть приоткрыл ему военную тайну, а все до конца сказать не мог — не имел права.
Гудел над ухом комар, подушка казалась жесткой, и Полынин никак не мог принять то положение, при котором обычно с детским наслаждением засыпал. А тут еще пришел с участка Пашка Суворин, стал стягивать с ног сапоги, и каблук, срываясь с носка, бился о доски пола, звенел подковкой. Кто-то сонным голосом буркнул: «Тихо ты, верблюд!..» Пашка на цыпочках подошел к койке, снял гимнастерку, галифе, сложил все обмундирование горкой на тумбочку, подлез под навес марлевого домика и затих.
Полынин хотел спросить его, как там — на фланге, но, вспомнив о «верблюде», не решился заговорить, боясь вспугнуть чуткий сон соседа справа…
На последнем занятии Виталий Николаевич Лепешкин рассказывал о международном положении, и всех насторожили его слова о продвижении немецких войск к советским границам. Кто-то задал вопрос, уж не грозят ли они нам войной? Но политрук отвел это предположение, зачитав коммюнике. В официальном заявлении говорилось о сосредоточении немецких войск возле советских границ — и это сразу врезалось в память. Но в конце шло опровержение провокационных слухов, и все вздохнули спокойно. Правда, где-то в тайниках души рождалось подозрение: «Успокаивают нас, а сами что-то знают…»
Последние радиограммы, которые Полынин передавал в штаб отряда, были помечены серией «молния». Однако на тревожные сигналы командиров заставы пришел ответ: «Не поддаваться на провокации. Усилить наряды».
Пограничники и без того не поддавались, следя за румынскими старателями, которые спешно опутывали свой берег колючей проволокой и на флангах возводили дзоты. Не дожидаясь, когда на заставу пришлют саперов, пограничники, свободные от нарядов, отрывали окопы второй линии обороны. Работали по ночам, скрытно от глаз противника, опасаясь, что он обнаружит нашу подготовку — и тогда может возникнуть международный конфликт. На той стороне почему-то этого не остерегались…
Когда Полынин проснулся, все вокруг ходило ходуном. В полумраке казармы шла сосредоточенная, молчаливая возня людей: скрипели голенища кирзовых сапог, стучали об пол подковки каблуков, позвякивали пряжки ремней… И хотя голос дежурного по заставе завяз в грохоте канонады, всем было ясно, что нагрянула беда.
Один за другим пограничники подбегали к пирамиде и выхватывали из гнезд винтовки. Легкое одноэтажное здание вздрагивало, качалось от взрывных волн. Казалось, секунда-другая — и снаряд разнесет все в щепы.
Соседние койки были уже пусты. Полынин быстро надел гимнастерку, брюки, чувствуя, как все это вроде не по нему, но раздумывать было некогда: он уходил последним, и в разобранной пирамиде осталась только его винтовка. Он подхватил ее на ходу и бросился к дверям. С высокого крыльца один за другим ныряли в дымную мглу пограничники и боком-боком, словно крабы по каменному молу, добирались до угла и исчезали из глаз. Стена заставы в одно мгновение стала пестрой, и от нее в разные стороны отлетала штукатурка и вылезала деревянная дранка.
Вся степь гудела, и сквозь этот зловещий гул пробивался торопливый стук пулемета, который отдавался в висках, как прорвавшаяся сквозь грозовые разряды в эфире бешеная очередь точек — по пять кряду.
В коридоре между казармой и красным уголком, где обычно проходил боевой расчет, лейтенант Ветчинкин отдавал быстрые и короткие распоряжения командирам отделений, и цепочки пограничников исчезали за бревенчатым зданием красного уголка.
Вдоль дороги тянулись разноцветные нити трассирующих пуль.
Стремительный полет свинца обычно не заметен для глаза, но сейчас пуля летела, как маленькая ракета, оставляя за собой прямую яркую полосу, которая все удлинялась и удлинялась, пронизывая насквозь видимое пространство.
Пограничники бежали вдоль колеи, пригнувшись к земле так, словно несли на спине тяжелый груз, и исчезали в зоне оборонительных сооружений заставы. Замыкающий Ахмет Авгаев споткнулся и упал, и его фуражка откатилась в сторону. На песчаной бровке обочины темнел затылок Ахмета. Солдат лежал, раскинув руки, и не двигался.
«А ведь Ахмет должен был идти в отпуск», — вспомнил вдруг Полынин.
Лейтенант Ветчинкин послал последнюю группу бойцов в оборону и, обернувшись, увидел радиста.
— Немедленно на рацию! — крикнул он Полынину и, вырвав из кобуры пистолет, присоединился к группе бойцов, которые распластались на земле по ту сторону «коридора».
Приказ лейтенанта показался Полынину жестоким и ничем не оправданным. Перейти через дорогу невозможно. Это равносильно тому, как если бы тебя подвели к краю пропасти и сказали: прыгай!
Он еще не знал, что на войне многие приказы будут жестоки, но их придется выполнять…
Каким-то чудом перебежав дорогу и вынырнув прямо из-под огня, на Полынина наткнулся политрук Лепешкин: «Как? Ты разве не на рации?..»
И Полынин, словно придя в сознание, вдруг понял, что он должен пробиться к радиостанции во что бы то ни стало, сообщить о нападении противника на заставу. Это же его прямой долг!
Политрук вышел из огня живым и невредимым, значит, можно пройти через дорогу. Он пригляделся: пули летели на метр от земли. И словно кто-то ему скомандовал: «Падай! Ползи по-пластунски!..»
Над дорогой — сплошная трасса пуль, но вот — ров. Он скатился в него, отдышался: вдоль длинной, заросшей травой, траншеи — стены хозяйственных пристроек. Мимо собачьего городка, кормокухни, конюшен он добежал до угла, пролез в окно комнатки, где была установлена рация. Включив приемопередатчик, он быстро заработал ключом, отбивая позывные штабной рации. В конце передачи предложил «молнию».
Никакой радиограммы у него не было, но «молнию» он предлагал, чтобы обратить внимание штабных радистов на всю ответственность его вызова. Центральная, чей мощный баритон занял целых десять градусов шкалы, передавала кому-то радиограмму. Заставскому радисту показалось это преступлением, и он клял центральную на чем свет стоит, с нетерпением дожидаясь конца передачи.
«Ведь видят же, видят, что у нас здесь творится, а связались с какой-то рацией!»
Уловив момент, когда штабной радист закончил работу на ключе, Полынин включил «Эрбушку». Он не стал больше предлагать радиограмму «молния», а послал в эфир «СОС!» Нет в мире такого радиста, который бы не откликнулся на этот сигнал бедствия! Центральная ответила, что слышит хорошо и ждет радиограмму.
«А что передать?» — спохватился Полынин и бросился к телефону. Но в микротелефонной трубке мембрана была инертной. Радист понял, что кабель оборван.
Он снова включил передатчик и стал посылать в эфир открытый текст:
«Застава в огне! Застава в огне!»
Полынин уже вжился в эфир и на минуту забыл, что творится вокруг. Он напоминал птицу, которая поет, закрыв глаза. И сейчас он уходил в эфир, интуитивно ища в нем спасения.
Когда он увидел фигуры солдат, вывернувшихся из-за угла и как-то воровски пробирающихся к винограднику, он не поверил своим глазам: быть того не может! Но они все шли и шли мимо его окна и ложились за виноградными грядками. Радист сбросил наушники и услышал, как в узеньком коридоре кто-то пробует запоры каптерок, расположенных рядом с радиорубкой. Солдаты начали вышибать двери каптерок прикладами и подталкивать друг друга.
«Сейчас доберутся и до меня! Надо документы сжечь и рацию вывести из строя!» Полынин стал судорожно искать спички, обшаривая карманы брюк. Коробка в них не оказалось. Он залез во внутренний, потаенный карман гимнастерки и извлек оттуда красноармейскую книжку. Машинально раскрыв корочки, Он увидел маленькую — 4×6 — фотографию, с которой глянул на него… Пашка Суворин, сосед по койке.
Сразу стало жарко, словно из рации, как из печи, вырвалось пламя огня.
«Если убьют, — мелькнула мысль, — значит убьют Павла Суворина. А он, Полынин, выходит, пропал без вести. Его нигде нет! Как же так?»
И тут он догадался, что Пашка убежал не одевшись. Спросонья Суворин, видимо, подумал, что снова началось землетрясение, как в прошлом году. Потом он вернулся, выхватил из пирамиды свою винтовку, а одеться уже не успел… Его обмундирование лежало на тумбочке сверху, и в его форму облачился Полынин. Еще тогда он заметил что-то неладное, но разбираться было некогда, и вот теперь он — Павел Суворин, пограничник первого отделения.
Что делать? Они уже бьют прикладами в его дверь…
«Суну все документы в щель, никто не найдет в подполье… А у передатчика собью лимбы и сигану в окно!..»
Он быстро сгреб со стола все бумаги, сложил их в корочки, на которые была наклеена кодовая таблица радиста, и все вместе опустил в щель, в подполье…
Уже две доски были выбиты в двери, и в коридоре смолкли гортанные голоса. Солдаты притаились, почувствовав, что в этой комнате кто-то есть.
«Эх! — подосадовал Полынин. — Нет гранат. Запустить бы в них одну — и в окно…»
Но раздумывать некогда. Надо выходить из этой ловушки…
Полынин выпрыгнул из окна, присел, оглядываясь по сторонам, и вдруг прямо перед собой увидел… глаза. Неимоверно большие, черные глаза румынского солдата, припавшего к стволу шелковицы, и никак нельзя было оторваться от этих глаз, что-то сразу решить, что-то сделать. Полынин крепче сжал винтовку, румынский солдат спрятался за шелковицей, и сразу стало легче дышать…
Полынин бросился к винограднику и упал у высокой гряды — метрах в трех от цепи румынских солдат, распластавшихся на земле.
Со стороны лимана стреляли — и пули посвистывали над головой, как стрижи. Солдаты отползали по одному назад, стараясь попасть в низинку, укрыться за виноградными грядками, и никто из них не стрелял, и никто не подавал команду.
И тут Полынину пришла мысль, которая испугала его: стреляют ведь свои! И тот же Пашка Суворин, распластавшись на земле голышом, приспособив какой-нибудь бугорок под упор для винтовки, выпустит в него меткую пулю — и будь покоен! От этой мысли какая-то пустота образовалась внутри и захватывало дух, словно земля, на которой лежал Полынин, стала проваливаться в воздушные ямы.
И вдруг — как озарение: ведь позади тянется ров! Знакомая, скрытая от глаз противника, дорога. За стенами хозяйственных пристроек можно укрыться от огня и пройти незамеченным до самых ворот заставы, а там — свои! Как же он забыл об этом?.. Теперь нельзя терять ни минуты: его могут заметить — и тогда все пропало.
Боясь обнаружить себя каким-нибудь неосторожным движением, он стал медленно отползать назад, не сводя глаз с темно-зеленой каски, приткнувшейся с краю, у гряды, и прижимаясь всем телом к земле. Почувствовав, что ноги повисли над ямой, Полынин скатился в ров, присел и наконец с облегчением вздохнул.
Распарывая воздух, один за другим летели снаряды, рвались где-то на берегу реки… Один из них рухнул совсем рядом, засыпав Полынина колючим щебнем, обломками заставских пристроек.
Полынин, пригнувшись, побежал по дну рва, выбрался на дорогу, и, оглядевшись, помчался напрямую к казармам. Проскочив узкий коридор между кухней и стеной канцелярии, он проник во двор заставы. Но здесь не было ни души. Только слева и справа — сверчки, сверчки, сверчки…
Что это?
И он увидел немцев. Они вели за собой румын и подавали команду такими вот свиристелками. По всем правилам военного искусства они окружали заставу…
«Окружают меня одного!» — с горечью подумал он.
И вдруг — свист! Такой знакомый.
Полынин перепрыгивает через учебные окопы, ныряет в высокий бурьян и падает рядом со старшиной Наумовым.
— Ну, слава богу!
Ему казалось, что он уже спасен: Наумов, Никулин, Угланов, Лунев — все свои хлопцы, и он — пятый.
Здорово!
— Тихо! — предупредил старшина. — Рано веселиться…
Наумов уткнулся лбом в сомкнутые кулаки и не двигался. Казалось, он вымотал всего себя и впал в глубокий спасительный сон. И Полынину стало страшно. Наумов как бы вышел из строя, оставив их на произвол судьбы. И это в такую минуту!
Полынин понимал, что старшина всю ночь пробыл на участке, потом, когда плеснул над заставой огонь, и вслед за ним покатился по степи тяжелый вал канонады, Наумов повел за собой дозорных, и они бежали без роздыху несколько километров, пробиваясь сквозь цепи десантников. Все это так. Они чертовски устали, прокладывая дорогу к заставе, но спать нельзя! Нельзя сомкнуть глаз ни на минуту: рядом чужие гортанные голоса! Мимо них — даже слышно, как звенят подковки на каблуках, — бегает туда и обратно связной. А старшина Наумов — их непосредственный командир — лежит словно отрешенный от всего.
— Что с тобой, Николай? — дергает его за ремень Полынин.
— Устал я, — тихо говорит Наумов, и все подтягиваются к нему, поняв, что старшина мучительно ищет выход из создавшегося положения.
— Надо что-то решать! — шепчет Никулин. — Нельзя здесь долго оставаться…
Пограничники теснее прижимаются друг к другу, и только Лунев остался где-то «в ногах», не может справиться с лихорадкой, которая вдруг напала на него. Его зубы выбивают отчаянную дробь, словно он лежит на снегу в зимнюю стужу. Никулин толкает его в бок носком сапога. Но ничего не помогает. Даже трудно поверить, что у человека так громко могут стучать зубы.
— Черт бы его побрал! — ворчит Никулин. — Старшина, цыкни на него!
— Тс-с! — предупреждает Наумов, поднимая голову. Он первым услышал шаги связного, бежавшего обратно с линии огня к окопам, где, вероятно, сидят румынские офицеры.
Лунев на секунду затих. Все смотрят на старшину. Наумов приподнял левую руку, дав понять, чтоб никто не шевелился и ничего не делал без его команды.
Связной бежал, хлопая голенищами сапог, и, как веслом, орудовал карабином, разрывая густое сплетение трав. Пограничники невольно приподнялись на локтях, стараясь разглядеть его сквозь бурьян.
И вот он появился. Полынин увидел его глаза. Те же широко раскрытые, черные — без зрачков — глаза! В них было какое-то отчаяние и страх перед неизвестным. И хотя румынский связной смотрел вперед, куда-то поверх травы, поверх того зеленого грота, в котором засели пограничники, он почувствовал беду и замедлил шаг. Что-то подсказывало ему об опасности, страх сковывал его движения, и он шел, как во сне, высоко задирая ноги…
Его сапог чуть не сбил фуражку с головы старшины. Солдат сделал еще один шаг и вдруг замер на месте.
Старшину Наумова словно выбросило пружиной: в один миг он вскочил на ноги и ударил штыком румынского связного. Что-то звякнуло, солдат вскрикнул, старшина короткими рывками пытался выдернуть штык, застрявший в патронной сумке связного, которую тот носил на боку. Румын пятился, не сводя обезумевших глаз с пограничника, выросшего словно из-под земли, и судорожно нащупывал у карабина спусковой крючок. На какое-то мгновение все вокруг замерло, все остановилось, как перед затмением солнца, а потом грохнул выстрел — и земля стала вращаться с бешеной скоростью. Рядом оглушительно забил пулемет, через головы пограничников полетели гранаты.
Полынин видел, как вытянулся во весь рост — руки по швам — старшина Наумов и медленно, не сгибаясь, повалился на землю. Полынин хотел крикнуть: «Береги глаза, ведь в бурьяне много старых, колючих трав! Выброси руки перед…» Но его оглушил выстрел, который срезал румынского связного, и Никулин, подхватив винтовку, нырнул в бурьян, увлекая за собой остальных…
Полынин пытался поднять Наумова, но тело старшины оказалось неподатливым и тяжелым, словно он упорно не хотел подниматься с земли. Это было невероятно, непостижимо!
Только сейчас старшина говорил, двигался, дышал, думал, как вывести всех из этой ловушки, и вот — все. Один-единственный выстрел…
Он бежал и чувствовал, как ноги «отстают», не дают ему прорваться сквозь бурьян… Так бывает в кошмарном сне, когда тебя кто-то преследует.
Наконец Полынин выбрался на сухой бугорок, тревожно озираясь и соображая, где он. По его расчетам, он должен был выйти правее дороги и оказаться в треугольнике, между блокгаузом и дамбой, ведущей на мост, а оказалось, что он сделал крутую дугу, которая привела его чуть ли не к воротам заставы.
Не осознанная опасность, а интуиция заставила его попятиться назад к дамбе, куда он сначала стремился, продираясь сквозь высокий бурьян. Он побежал по небольшой лощинке, потом выскочил на какую-то гривку, которую он никогда раньше не замечал, хотя вся эта неровная местность находилась совсем рядом с заставой. Думая, что он уже где-то далеко от грозящей опасности, остановился, чтоб передохнуть, и увидел… солдата! Тот тоже поднялся на гривку и шарил по сухой траве штыком…
Полынин припал к земле всем телом так, что, казалось, никакой силой его не оторвать, и только одни глаза горели тем напряженным огнем, в котором сосредоточилась вся воля к жизни. Он схватывал каждый шаг, каждый жест солдата, чувствуя, что условия поединка неравны, что трава, выгоревшая на солнце, плохо его прикрывает, что за его спиной никого из друзей нет, а у солдата — надежное прикрытие, — и только выдержка следопыта может спасти его.
Полынин ждал приближения солдата, ибо не мог шевельнуть рукой и вытащить из травы винтовку, ждал, чтоб схватиться врукопашную, другого выхода не было.
Солдат прочесывает траву штыком, оглядывается: смотрит ли за ним капрал, оставшийся по ту сторону гривки, потом вздыхает, считая свою работу зряшной…
Полынин видел, как с каждым шагом у солдата пропадало всякое желание выполнять чужую волю, и водил он по траве штыком лишь для проформы, только бы отделаться от капрала…
Неожиданно винтовка вырвалась у солдата из рук, ушла куда-то в землю… Он бежит назад. Он обезоружен. Он машет рукой, зовет своих на помощь!..
Полынин отбросил прочь чужую винтовку, вырвал из травы свою, давно пристрелянную, и спокойно прицелился.
В какую-то долю секунды он подумал: «Солдат растерялся, но он созывает своих…» И нажал на спусковой крючок.
Они мгновенно выскочили из лощины, подбежали к солдату, попытались втроем поднять обмякшее тело. И только потом догадались посмотреть, кто же стрелял, откуда? И увидели… Но было поздно! Каждый из них решил, что только на него нацелен зрачок дула, и, защищаясь от удара тем, что было в руках, они один за другим прикрыли лицо карабинами, услышав три оглушающих выстрела, и упали рядом с тем, кого хотели поднять с земли.
Полынин, подхватив винтовку, побежал к дамбе. Зачем? Он и сам этого не знал, но какая-то сила толкала его туда, несла, словно вихрем, вперед, и он опять досадовал, что «отстают» ноги. В низинку спустился перед самой дамбой. И тут из-за поворота выскочила группа солдат с капралом во главе. Они остановились, приглядываясь к человеку с винтовкой, в котором было трудно признать пограничника. Полынин, вымазанный в болотном иле, покрытый пылью с ног до головы, более походил на землекопа, вылезшего из грязной, сырой траншеи, нежели на солдата. И только винтовка изобличала в нем бойца.
— Румын, рус? — спросил капрал, видимо не приняв никакого решения. Солдаты молчали, ожидая ответа.
Полынин стоял и чувствовал, как у него опускаются руки… И вдруг все тело словно пронзило током: электрический заряд нервов как бы высветил в мозгу — очень реально и точно — гранату! Гранату, которую дал ему старшина, когда Полынин упал возле него, почувствовав себя спасенным…
Левой рукой он прикоснулся к твердому предмету, оттягивающему карман. Поразила мысль: как же она не взорвалась, когда он падал, полз, бежал и снова ложился плашмя на землю. Вытянув ее из кармана, он перекинул в левую руку винтовку, а правой — как-то снизу, откинувшись немного назад, метнул гранату.
Она угодила в ремень стоящему в середине шеренги солдату, и тот закричал диким голосом, как если бы она разворотила ему живот. Граната откатилась от ног солдата и крутилась на земле. Все остолбенели. Солдаты, как зачарованные, смотрели на нее — зеленую, одетую в стаканчик с насечками, с трубчатой ручкой — и не могли сдвинуться с места. Смотрел и Полынин, еще не веря, что она сработает и круто изменит положение, в котором он оказался. Он совсем забыл, какая убойная сила таится за ее стальной с насечками рубашкой, и ждал…
Удивительно, что грохота он не услышал. Только увидел, как солдаты метнулись было в сторону, но в эту секунду взлетели комья земли, поднялся клуб дыма и пыли, и возле дамбы никого не оказалось. Мимо уха что-то просвистело, щеку окатило жаром. Полынин с какой-то мальчишеской легкостью подумал: «Родная граната меня не задела!»
И сразу пришло прозрение. Он увидел все окрест и догадался, где сейчас Ветчинкин, а где — подразделения Королевской дивизии. Ясно определилась линия огня. А он — все еще по эту сторону, все еще в расположении противника. Надо пройти мимо вражеского пулеметного гнезда (хотя это уже не гнездо: пулемет скособочило, и возле него навзничь лежит офицер, несколько поодаль — еще два солдата), перебежать дорогу — на виду румынской роты, засевшей в виноградниках, а там — по рукаву лимана — к ветлам, где занял оборону Ветчинкин. Иного пути пробраться к своим не было, и Полынин, уже обстрелянный и прозревший, с какой-то дерзкой радостью принял этот план и, подбежав к дороге, даже не остановился, чтоб оглядеться.
Канава оказалась неглубокой, но дно было вязким, илистым и засасывало сапоги так, что он с трудом передвигал ноги. К тому же нужно было постоянно нырять, скрываясь под водой от вражеских наблюдателей, хоронясь от трассирующих пуль, которые прошивали пространство вдоль дороги и плавней. Все это изматывало силы, которые собрал Полынин для последнего броска.
Глотнув воздуха, он опускался под воду, шел несколько метров по дну, потом снова поднимал голову, осматривался и опять нырял, пока не добрался до глубокого рукава, где можно было просто плыть…
Полынин еще издали узнал лейтенанта Ветчинкина. Перемахнув через канаву, лейтенант подбежал к старой иве и стал пристраивать ручной пулемет в развилке стволов. Дерево было срезано пополам и казалось теперь приземистым и кургузым, словно нарочно приспособленным для упора пулемета.
Полынин шел по грудь в воде, подняв винтовку над головой, и уже не кланялся снарядам, не скрывался от глаз противника: впереди — свои! Он вырвался из вражеского кольца, и теперь все страхи позади.
Он замахал рукой, чтоб его заметили, хотел крикнуть: «Это я, Кренкель!», но отказали голосовые связки, и — в довершение ко всему — провалился в глубокую яму.
Наглотавшись дурной воды, вырываясь из цепких пут водорослей, он едва выполз из канавы на сушу и увидел дуло «дегтярева». Как черный длинный палец, пулеметный ствол нацеливался на него, но Полынин, вместо того чтобы упасть, отползти в сторону и уйти от огня, который вот-вот вырвется из узкого жерла пулемета, пошел во весь рост к кургузой иве, сознавая только, что за ней — «батя»…
Вымокший до нитки, весь в черном иле, таща на сапогах пудовые наплывы глины и длинную бороду водорослей, Полынин походил на водяного, которого выгнал из болот кромешный огонь, и теперь он ищет спасения у людей…
Лейтенант, оставив пулемет в развилке стволов срезанного дерева, настороженно вглядывался в незнакомое лицо человека, пробравшегося к ним со стороны противника, и на всякий случай выхватил из кобуры пистолет.
— Это я, товарищ лейтенант! — радостно выдохнул Полынин. — Кренкель!
— Кренкель? — удивился лейтенант и оглянулся, как бы призывая в свидетели своих бойцов.
И тут же по цепи передалось: «Кренкель пришел! Радист объявился…»
— Да тебя не узнать! Одни глаза остались да нос, — приговаривал Ветчинкин, придерживая за плечи Полынина. А мы уж думали…
— Вырвался, товарищ лейтенант!
— Ну, добре! Приляг пока, отдохни, а я малость их там успокою…
Лейтенант забежал за иву и выпустил несколько длинных очередей в сторону заставских виноградников, где окопались румынские десантники.
— Ну, как там?.. Что? — подступили к Полынину ребята.
— Потом! — махнул он рукой и привалился спиной к стене дамбы.
Пришло спасение — и он отдыхал душой и телом…
Снаряды рвались где-то наверху, на дамбе, долбили булыжник мостовой. Осколки, разлетаясь во все стороны, срезали верхушки ветел, что росли понизу, вдоль дамбы, и «гасли» на лимане, не причиняя людям вреда. Пограничники лежали цепью на узкой тропе, справа — за ветлами — воды лимана, слева — земляная стена дамбы, когда-то заплетенная для крепости ивняком; лежали в «мертвом пространстве», куда не залетали снаряды. Огонь бушевал высоко над головой, а недолет принимал на себя лиман: снаряды вздымали с мелкого дна илистую землю — и она поднималась над водой черным фонтаном вместе с болотным газом. И было не продохнуть от запаха сероводорода, перемешанного с дымом.
У подножия насыпи, возле самой земли, устоялась прохлада, и Полынин нашел закуток, где можно было дышать незараженным воздухом. Пахло сырым погребом, травой — чем-то давно позабытым и дорогим…
Подполз Угланов, дернул Полынина за рукав:
— А где Лунев?
— Не знаю, — ответил Полынин. — Он куда-то отполз в сторону и пропал из виду… А вы как прошли?
— Прямо по окопам, — сказал Угланов. — Только вот Никулина ранило. В плечо…
— А Пашка Суворин жив? — спросил Полынин.
— Живой. В трусах воюет. Все коленки ободрал о камни.
— О какие камни?
— А вот как полезем наверх, узнаешь… Ты чего дрожишь? Простудился?
— Да вроде нет, — сказал Полынин, чувствуя дрожь в руках и ногах — как бывает после непомерной тяжести, которую только что поднял и сбросил на землю.
— Сейчас погреемся! — пообещал Угланов, прислушиваясь.
Грохот канонады утихал, пограничники, зашевелились, стали подниматься на ноги.
— Все наверх! — скомандовал лейтенант Ветчинкин, словно перед ним были матросы, а он капитан боевого корабля.
По сплетениям сухих веток, как по трапу, пограничники полезли по отвесной стене дамбы, выбрались на свет, поползли по-пластунски — каждый к своей ячейке, обложенной булыжником.
Полынин очутился рядом с Углановым в одной ячейке — свободных не оказалось, и тот, высыпав из подсумка патроны, сказал:
— Пользуйся! Сейчас будет дело…
Пристраивая винтовку в выступе каменного бруствера, Полынин распластался на горячих булыжниках дороги и, увидев впереди темно-зеленые фигурки солдат, словно выросших из-под земли, поставил на винтовке прицел.
— Не стрелять! Не стрелять! — кричал лейтенант, пробегая по обочине дороги.
«Не стрелять! Не стрелять!» — передавалось по цепи, и Полынин глядел вслед лейтенанту, который нес в руке пулемет и, пригибаясь к земле так, что виднелся только золотистый хохолок волос над крутым лбом (фуражку сбило пулей еще у стен заставы), уходил навстречу противнику…
Лейтенант залег с правого фланга, в глубоком кювете дороги, исчез из глаз, притаился до поры.
Метрах в двух впереди лежал Спирин. Его кавалерийские шпоры сверкали на солнце, и Полынин подумал, что этот блеск, наверно, привлечет внимание противника, который видит всех их с горы, и подосадовал на кавалериста: не оставил свой фасон даже в бою…
Потом он встретился глазами с сержантом Кирилловым. Тот лежал с ручным пулеметом по левую сторону дороги, как раз напротив Полынина и, вытягивая шею, осматривал позиции своего отделения.
«Похож на аиста», — подумал Полынин, а сержант кивнул ему, словно поприветствовал, радуясь присутствию еще одного бойца…
И вот противник пошел! Пошел как-то беспорядочно, скопом, что-то выкрикивая, стреляя из карабинов.
Полынин нащупал спусковой крючок, взял на прицел одну фигурку, потом вторую, третью: движущиеся мишени. Расстояние триста метров…
Была ли команда «Огонь!», Полынин не слышал: ему интуитивно передалось то общее, что у каждого созрело: пора! Выстрелы слились в сплошной грохот, и только пулеметные очереди выделялись в этом гуле, и Полынин невольно «принимал на слух» гремящие точки — по несколько «пятерок» кряду: «та-та-та-та-та»… «та-та-та-та-та»… Кто-то сзади стрелял из винтовки, и пули летели почти над головой Полынина. Но некогда было менять положение. Он только ниже опустил голову, стараясь уловить в прорези прицела пляшущие фигурки, и постоянно перезаряжал винтовку, откидываясь чуть-чуть вправо, чтоб ненароком его не зацепила пуля товарища, расположившегося позади… Через минуту на повороте шоссе, откуда наступали румынские солдаты, не осталось ни души: будто их всех смело горячей железной метлой…
Но вдали, от моста, подгоняемая офицерами, бежала еще одна рота. Солдаты скатывались с дамбы, исчезали из поля зрения пограничников…
Наступила какая-то мертвая тишина, палило солнце, дорога впереди казалась белой под ярким полуденным светом, только местами зияли воронки от снарядов.
— Сейчас опять пойдут! — сказал Угланов.
— Не зна-ай! — протянул Полынин, полагая, что они хорошо проучили врага и больше он не полезет на рожон.
— Вот увидишь! — говорил Угланов. — Мы уже несколько раз их клали на дороге, все равно лезут — думают, наверно, что нас тут никого не осталось, после артподготовки… Да вот, смотри! — толкнул он в бок Полынина.
— Где?
— Да вон-вон, левее… Заходят со стороны плавней!
— Не стрелять! — послышался знакомый голос.
— Политрук? — спросил Полынин.
— Он самый, — сказал Угланов, не спуская глаз с плавней и облизывая пересохшие губы. — Половина заставы — там, половина — здесь…
— Наверно, румыны хотят обойти нас с левого фланга, со стороны болот? — как бы про себя сказал Полынин.
— Ну, там их встретит Лепешкин. И с нашей стороны заходили, да ничего не вышло…
Сквозь прореженный осколками снарядов кустарник было хорошо видно, как солдаты, подняв над головами карабины, входили в воду и медленно подвигались вперед, к дамбе. По береговой дуге бегали офицеры, выстраивали солдат в цепь, подгоняли их, размахивая пистолетами…
— Не стрелять! Не стрелять! — предупреждал политрук, пробираясь вдоль левой стены дамбы. В это время с румынской горы плеснул огонь. Заныли снаряды, измывая душу, и грохнуло где-то совсем рядом от Полынина, ударило со звоном по ушам. Он снова почувствовал во рту кислый привкус металла, пополз за Углановым к кювету дороги, к срезанным ветлам.
— По местам! — услышал он голос сержанта Кириллова, обернулся на этот голос и… увидел невероятное: сержанта Кириллова не было! А на том месте, где тот лежал с ручным пулеметом, чернела огромная воронка и над ней оседала мутная завеса пыли и дыма. Все совершилось в один миг: Кириллов только успел крикнуть, как его накрыло снарядом…
Не помня себя, Полынин скатился по отвесной стене дамбы, упал на тропу и с минуту лежал на сырой земле, все еще слыша голос сержанта: «По местам!..»
Невозможно было осознать, что Кириллова уже нет — нет нигде, и даже мертвого нет: только дым и прах… Старшину Наумова он еще поднимал, ощущал его тело, не верил, что он убит. Но убитый Наумов все-таки оставался на земле. А сержанта Кириллова нет совсем…
На месте заставы чернели руины, из которых легкий ночной ветерок все еще высекал искры, и они наперегонки летели вдоль берега. Груды золы и пепла напоминали могильные холмы братского кладбища, и только каменный двухэтажный дом стоял среди пепелища.
Днем там засели вражеские пулеметчики и огнем с чердака прижимали пограничников к сырой, илистой земле, с которой только что сошла полая вода и по которой бойцы, скользя и скатываясь в болотца, ползали по-пластунски.
Заняв травяной вал, пограничники выбили румынскую роту из виноградников, но вражеский пулемет, установленный на чердаке дома, не давал ходу, косил на валу высокую сочную траву, и страшно было поднять голову. Наконец лейтенант Ветчинкин отыскал глазами вражеское гнездо, установил пулемет и, улучив момент, выпустил прицельную очередь по чердаку.
Пулемет на чердаке захлебнулся, а Кузьма Федорович Ветчинкин толкнул Полынина в бок:
— Видал? Вот так-то!..
Полынин прижимался к нему, заражаясь его задором, ему казалось, что с лейтенантом никогда не убьют, поскольку он знает, что делает, и вовремя угадывает опасность…
— Ну, ты мне не мешай! — говорил Кузьма Федорович. — И не высовывайся из травы. Она тебе не прикрытие… Эх, черт! Свалить бы этот дом, да вот нельзя.
— Как нельзя? — удивился Полынин. — Два-три снаряда — и амба!
— Женщины там и дети…
Он даже съежился от мысли, что там остались Мария Ивановна с двумя дочками и Зинаида Петровна. Бог мой! Что сделали, наверно, с ними эти изверги!..
Полынин вспомнил, как теплым весенним днем подкатила к заставе тачанка, пружинисто спрыгнул с нее Виталий Николаевич Лепешкин, помог молодой жене сойти на землю и представил ее пограничникам.
— Зинаида Петровна, — сказала она. — Будем знакомы.
— Будем! — дружно ответили хлопцы, обступившие тачанку.
Невысокая, с живыми светлыми глазами, Зинаида Петровна была под стать Виталию Николаевичу — энергичному и смелому человеку, которого все любили на заставе, и пограничники приняли «новичка» радушно.
Виталий Николаевич часто заглядывал на рацию, приглашал Полынина на чашку чая, чтоб в свободную минуту поговорить о том о сем, немножко отойти от служебных забот, и Полынин видел, как старалась изо всех сил Зинаида Петровна, выставляя на стол все свое «печенье-варенье», мечтая создать хотя бы видимость «общества», которого ей, горожанке, так недоставало на этом клочке земли.
Полынин периодически ездил в Кагул за питанием для рации, привозил из отрядной библиотеки книги, и Зинаида Петровна ухватилась за него, книгочея, как за соломинку.
Жена начальника смежной заставы Мария Ивановна, мать двоих детей, жила на границе давно, вела хозяйство, как ведут его где-нибудь на отдаленном хуторе, и Зинаида Петровна, чтобы «войти в колею», старалась подражать ей во всем: разбила цветник, вскопала две-три грядки под огурцы и томаты и каждое утро поливала их.
Но когда румыны стали опутывать свой берег колючей проволокой, она боялась показаться им на глаза, забросила свои грядки и с тревожным предчувствием беды забегала на рацию к Полынину — найти утешение у человека, который не верил, чтобы какие-то «мамалыжники» могли напасть на Советский Союз…
Теперь Мария Ивановна с дочками и Зинаида Петровна остались в этом двухэтажном доме, и об их судьбе пока ничего не известно.
В полночь пограничники собрались у развилки дорог. Лейтенант Ветчинкин выслал группу разведчиков на заставу, а боевому охранению приказал зорко наблюдать за плавнями.
Не успели разведчики вернуться, как дозорные заметили людей, пробирающихся к дороге камышовыми зарослями плавней, и доложили о «лазутчиках» начальнику заставы.
Поднявшись на бугорок, лейтенант пригляделся и поманил к себе Полынина.
— Не пойму: вроде их четверо? — сказал он. — Голова над головой…
— Да это же наши! — воскликнул Полынин. — Женщины несут на руках детей.
— Быстро на помощь! — скомандовал лейтенант дозорным. — Свои!
Пограничники бросились в плавни и, шлепая сапогами по невысокой воде, пошли им навстречу.
— Живы! — сказал Полынин.
— Живы, — кивнул лейтенант. — Но где они могли схорониться? Да еще с детьми!..
Пограничники вынесли на руках девочек, помогли выбраться на берег выбившимся из сил женщинам.
— Кузьма! — выдохнула Мария Ивановна, увидев Ветчинкина. — Слава богу, вы здесь!
— Здесь, — сказал Кузьма Федорович, подхватывая ее под руку. — Мы их выбили с нашего берега. Ни одного солдата здесь не осталось.
— А где Виталий? — подошла Зинаида Петровна. — Он жив?
— Живой, живой! — сказал Ветчинкин. — А это — Кренкель, — кивнул он на Полынина. — Не отходит от меня ни на шаг.
— Кренкель? — пригляделась Зинаида Петровна.
— Я, — сказал Полынин, протягивая к ней руки. — Давайте я вам помогу…
Когда он вывел Зинаиду Петровну на дамбу, она, осматриваясь вокруг, спросила: — А где же все-таки Виталий?
— Он в комендатуре, — сказал Полынин. — В санчасти.
— Ранен? — насторожилась она.
— Легкое ранение в ногу, — пояснил Полынин. — Да вы не беспокойтесь, все в порядке! — стараясь приободрить Зинаиду Петровну, добавил он.
— Это правда?
— Зачем мне вас обманывать? Вы же знаете…
— Я верю вам, верю, — оборвала она Полынина, прислушиваясь к словам Ветчинкина, который отдавал приказ санинструкторам, прибывшим из комендатуры на заставу.
— В первую очередь — женщин и детей!.. Подгоняйте сюда повозки, — командовал он. — Да не бойтесь — враг на той стороне. Ночью к нам не сунется…
Зинаида Петровна припала к плечу Полынина:
— Ох, Кренкель! Сколько нам пришлось пережить за этот день!..
Мария Ивановна вскочила с постели, бросилась в детскую комнату, разбудила девочек и выбежала с ними в коридор. Но не успела она открыть наружную дверь, как Зинаида Петровна перегородила ей дорогу:
— Куда вы? Там сплошной огонь и… вот-вот они будут здесь!
Мария Ивановна, поняла: диверсия!
— В складе есть стенной шкаф и старая винтовка, — сказала она. — Идемте туда!..
Обитая железом, тяжелая дверь едва подалась, и они протиснулись в темное, сырое помещение, где пахло мышами, старой кожей, и пылью. С потолка свешивалась паутина, и сквозь зарешеченное, покрытое толстым слоем пыли окно едва пробивался синий предутренний свет.
— Мама, а они сюда не придут? — заговорила Света, оглядывая складскую комнату большими испуганными глазами.
— Никто сюда не придет! — уверенно сказала мать. — Только надо сидеть тихо и ни о чем не спрашивать.
— Мы будем молчать, — сказала девочка и глубоко вздохнула.
Мария Ивановна прикрыла за собой дверь и замкнула ее на железный засов.
— Здесь мы и переждем… На одной заставе такое уже было. А как прискакал кавалерийский взвод, они быстро выкинули белый флаг…
— Где это было? Когда? — спросила Зинаида Петровна.
— Да на соседней заставе, — тоном очевидца ответила Мария Ивановна и повела девочек к огромному шкафу. Открыв половинку двери, она заглянула внутрь и скомандовала: — А ну-ка, забирайтесь сюда! Сидите смирно…
Зинаида Петровна прижалась спиной к двери:
— Вы думаете, мы здесь в безопасности?
Мария Ивановна приставила палец к губам:
«Тише!»
— Что это, провокация?
— Тише!
— Это — война!
— Вот увидите, наши сбросят их в Прут — и они выкинут белый флаг. Как тогда…
— Когда — «тогда»? Что вы сочиняете?
— У меня такое предчувствие, что нас не найдут, — сказала Мария Ивановна.
С минуту они стояли молча, прислушиваясь к орудийным залпам и грохоту снарядов, которые рвались где-то на дороге, и в камышовых зарослях лимана. Все гремело над ними и вокруг. А дом стоял как незыблемая крепость, и ни один осколок не ударил в стену. Но вот до них донеслись чужие гортанные голоса, и женщины затаили дыхание. Чем-то тяжелым ударили в наружную дверь, с треском распахнули ее, и в коридор ворвались солдаты.
Мария Ивановна схватила винтовку и встала возле двери. Зинаиду Петровну охватило отчаяние, что нет больше никакого оружия, которым бы можно было защитить себя. Она чувствовала, что в ней все горит, со всей силой сжимала кулаки, ногти до крови врезались в ладони.
Женщины слышали, как мародеры переворачивают шкафы в комнатах, бьют посуду, и Зинаида Петровна взмолилась:
— Хоть бы ударил снаряд!..
И грохнул взрыв — один… второй… третий. Снаряды ложились где-то на винограднике, за хозяйственными постройками, потом стали слышны гортанные голоса солдат, бегущих через двор к дому.
— Так их! Так их! — рубила воздух сжатыми кулачками Зинаида Петровна и смотрела на Марию Ивановну, застывшую с винтовкой у порога. Простоволосая, в длинной ночной сорочке, спущенной с одного плеча, она четко выделялась в полутьме, на фоне тяжелой складской двери, и Зинаида Петровна ловила себя на мысли, что где-то она уже это видела: не то в кино, не то на старинной картине…
«А вот сейчас они вломятся и не посмотрят ни на что», — подумала она с горечью, представив, как какой-нибудь солдафон схватит ее за волосы и поволочет по берегу, по колючей траве, по песку, и она будет бессильна что-либо сделать…
А Мария Ивановна все стояла у двери и казалась белым изваянием, каким-то жутким призраком.
По лестнице прокатился грохот солдатских башмаков. Дом сразу опустел, и у Зинаиды Петровны отлегло от сердца. Приходило сознание реальности, словно она выплыла из какой-то темной глубины и наконец увидела… высокий потолок, каменные стены, небольшое, схваченное решеткой окно, и провела рукой по глазам.
— Мария Ивановна, — зашептала она. — Бросьте вы эту винтовку! Давайте загородим шкаф ящиками и — в случае чего — сами туда спрячемся. Им и в голову не придет искать нас за этим завалом.
Они с трудом вытащили из угла тяжелый ящик с цементом, подкатили к шкафу две пустые бочки, сорвали со стены старую шинель, потертое седло, сложили все это на баррикаду, что выросла у шкафа, и оставили только лазейку для себя.
— Ну, вот, — облегченно вздохнула Мария Ивановна, стряхивая с платья пыль, — заслон готов. Теперь только переждать…
А в шкафу, тесно прижавшись друг к другу, сидели девочки и ждали, когда наконец откроется дверь и мать их позовет: «Выходите! Будем завтракать!». Правда, есть они не хотели, но очень хотелось пить, и все время виделся колодец во дворе с позеленевшими бревнышками, на которых всегда оставались прозрачные бусинки воды. Вот бы их сейчас слизнуть!.. Всем существом своим они чувствовали беду, которая нагрянула в их дом.
— А скоро аисты прилетят? — вдруг спросила Света.
— Какие аисты? — удивилась старшая сестра, которой шел седьмой год. И вдруг вспомнила: — А-а, это про которых дед Думитру рассказывал, когда чай у нас пил?
— Ага, — обрадовалась Света.
— Тише ты! — зашептала ей на ухо сестренка. — Услышат еще!
— Ну, скоро? — не унималась Света.
— Скоро-скоро! — сказала старшая сестренка, подражая взрослым. Но и она стала думать об аистах, вернее, мечтать о них. Дед Думитру рассказывал тогда, как враги со всех сторон окружили крепость, а в ней остались защитники, и у них уже не было ни хлеба, ни воды. И вот, когда совсем-совсем не стало терпенья, защитники увидела аиста: он нес им в клюве виноградную гроздь. Каждый защитник съел по виноградинке. Но аист еще слетал на виноградник и еще принес кисточку, а потом прилетела целая стая, всех напоила-накормила, и защитники победили врага… Хоть бы одну ягодку сейчас положить в рот…
Я сижу, и мучительно вспоминаю настоящее имя пограничника, которого все на заставе звали женским именем — Зоя. А был он широк в кости, и со стороны казался даже квадратным: крупная фигура без талии. В лице его тоже ничего не была женственного; довольно заметный и несколько приплюснутый нос, твердый подбородок, скулы, опаленные степным солнцем…
И все-таки для нас он был и остался Зоей. А звали его, кажется, Алексеем. Я никак не мог привыкнуть к этому, и само имя Зоя, приставшее к здоровому парню, коробило мой слух.
Как-то после наряда Алексей подошел ко мне:
— Пойдем в каптерку, возьмем рукавицы, набьем их, зоя, паклей и в красном уголке разомнемся.
Я чуть было не рассмеялся, но быстро догадался, что «зоя» у Алексея — расхожее слово, которое кстати и некстати он вставлял в свою речь. Отсюда и прозвище. Сам себя, значит, нарек!
Все знали, что Зоя — настоящий боксер и до армии защищал честь какого-то спортивного общества.
«Почему же он выбрал меня для своей разминки? — размышлял я, набивая рукавицы паклей. — Видать, кто поумнее, открутился, и он ловко подцепил новичка…»
В красном уголке мы сдвинули стол и стулья к одной стене, расчистив место для воображаемого ринга. Судьей был назначен повар Сопин, так как одни были на участке, другие отдыхали после наряда, а он мог оторваться на несколько минут от своего дела.
Судья стоял перед нами в белом фартуке и ударом половника о стол должен был засекать время.
— Вы только побыстрей, — предупредил нас Сопин, — а то борщ убежит.
— Мы быстро. Бей, зоя!
Я стоял и не мог ударить человека, который подставлял мне широкую, совершенно не защищенную грудь.
— Бей, зоя, не стесняйся!
— Лупи его! — настаивал и судья.
Я ткнул своего противника в грудь и отступил на шаг, ожидая ответного удара.
— Резче, посильней, зоя!..
Я вошел в азарт и стал наносить ему удар за ударом.
— Стоп! — хлопнул половником судья. — Перекур. Кончился первый раунд.
Второй раунд я также провел успешно, только немножко покалывало в боку.
В третьем раунде широкая грудь перворазрядника по боксу горела красными пятнами, а у меня болели кисти рук.
— Стоп! — крикнул Сопин и подошел ко мне, чтоб поднять над рингом перчатку победителя.
Побежденный вышел из красного уголка с блаженной улыбкой и поводил плечами, словно только что принял освежающий душ.
— Завтра, после наряда, еще три раунда, зоя. Идет?
— Идет! — сказал я.
Мы подружились с Алексеем и несколько раз ходили по весенней дозорке вдвоем.
А в июне стало тревожно на участке, и ни у кого не оставалось времени, чтоб заняться чем-то своим, отдельным от охраны границы. И все же мы надеялись, что разрядится обстановка и мы покажем однополчанам профессиональный бокс.
Но судьба распорядилась по-своему…
Когда загрохотало в степи и стаи птиц суматошно заметались над лиманом, дозорные выбрались из кустов и увидели над темным силуэтом моста ракету: «Все — на заставу!»
— Диверсия, зоя! Пошли. — Алексей надвинул фуражку до самых бровей и, подхватив за цевье винтовку, побежал по дозорке. «Людей на заставе — по пальцам пересчитать, — размышлял он на ходу, — больше половины — в ночном наряде, и вот такое дело! Надо поднажать, чтоб быстрее добраться до заставы: без подмоги там не обойтись…»
Филимон Новиков бежал за ним, спотыкаясь о сухие корни растений, заплетающих тропу, и то дышал почти в затылок старшему наряда, то отставал, и Алексей, замедляя шаг, приговаривал:
— Поторопись, зоя! Еще три столба — и дома!
Около второго километрового столба высоко и с птичьим свистом пролетела над ними короткая очередь пуль.
— Филя, ты жив?
— Живой маленько! — ответил Новиков.
— Откуда они режут? Давай-ка, зоя, уточним. — И дозорные поползли по-пластунски в сторону болот, чтобы сделать небольшую дугу и выйти к гривке, которая прикрывала дозорку длинной грядой и шла вдоль берега…
Алексей выполз на бугорок, раздвинул штыком травы и в просвет заметил на той стороне пулеметное гнездо. Солдаты не маскировались, они стояли в рост у станкового пулемета в отрытом загодя окопе и передавали друг другу бинокль, пытаясь лучше разглядеть левый берег Прута. Видно, долго они собирались там сидеть… А от пикета, по склону горы, спускалась к реке пехота, таща за собой серый шлейф дорожной пыли.
— Регулярные части идут, — заметил Алексей. — Как на войну…
— Ну, че делать? — спросил Новиков, подползая вплотную к старшему наряда.
— А вот сейчас, — сказал Алексей, устраиваясь поудобнее на гривке…
Новиков тоже приладил винтовку на сухом выступе бугорка и стал целиться.
Они выстрелили почти одновременно и соскользнули вниз, к самой тропе. Пулеметная очередь прошила бурьян, а потом пули веером прошлись по гривке, нащупывая стрелков…
Еще долго стучал пулемет, но пограничники были уже далеко — около первого километрового столба, и Алексей все поторапливал напарника. Сгоряча они не заметили, как вал оборвался, и перед ними открылся весь берег и дамба, ведущая к мосту.
Алексей остановился, чтобы отдышаться. До заставы — рукой подать, и было заманчиво пробежать этот отрезок пути одним махом, но Филимон вдруг охнул и стал приседать.
— Ты чего? — обернулся старший наряда.
— Пропал я, Зоя, — осипшим голосом сказал Новиков. — Они меня…
— Филя! Филимон! Да ты что?! — не поверил своим глазам Алексей и подбежал, пытаясь поддержать товарища, но не успел: Новиков повалился набок.
— Н-ну, дела! — озираясь по сторонам, проговорил Алексей и краешком глаза заметил блеснувшую в прибрежных кустах каску. — А-а! — крикнул он, поворачиваясь всем телом к врагу, но кто-то невидимый ударил его в висок. Горячая струйка крови побежала по щеке, потекла за воротник. От боли потемнело в глазах.
…Капрал оставил при себе только двух солдат, остальных послал вперед — на обход заставы. Пристала к берегу еще одна лодка, взвод пополнился, и он решил не торопиться на встречу с русскими, присел возле пограничника, вынул сигареты и с удовольствием затянулся. Солдаты стояли, глядя в сторону заставы, где все грохотало и было еще неизвестно, остались там пограничники или нет. Пусть капрал себе курит, они могут подождать…
Но вот Алексей глубоко вздохнул, потом сделал резкий выдох, как на ринге, после тяжелого боя.
Поняв, что пограничник еще жив, капрал отбросил сигарету и дал солдатам команду подхватить пленного под руки и волоком тащить к Пруту. Большое дело — привести «языка», — и он приосанился: первый советский пленный!
Солдаты с радостью подхватили пограничника — только бы поскорее на свой берег, а там — пока суд да дело — от заставы ничего не останется…
— Стоп, зоя! — неожиданно крикнул пограничник.
Солдаты отскочили, оставив пленного распластанным на земле.
С веселой усмешкой смотрели они, как русский увалень неуклюже поднимался, нащупывая под собой почву, и наконец встал, качаясь на ногах.
Первым пришел в себя капрал:
— Марш! Марш! — приказал он пограничнику, ткнув его кинжальным штыком под лопатки.
— Некуда спешить, зоя! — ответил тот, отстраняясь от острия кинжала, и сделал первый неуверенный шаг.
— Ну-ну! — сказал капрал, поигрывая винтовкой. Его забавлял этот русский парень.
Чтоб не споткнуться и не упасть, Алексей широко расставлял ноги, разводил руки, стараясь как можно больше вобрать воздуха и расправить мышцы. Где-то назойливо били в колокола — звенело в голове, и это мешало собраться с мыслями.
— Давай-давай! — подгонял капрал пленного к берегу, где приткнулись две тяжелые десантные лодки.
Сколько еще осталось шагов? Десять, девять, восемь, семь…
На берегу Алексей остановился как вкопанный, резко отклонился вправо — и вот они уже оба держатся за цевье винтовки. Капрал железной хваткой вцепился в свое оружие, озверело смотрит в лицо пограничника. Ни тот, ни другой не могут сдвинуться с места.
Разъяренный капрал похож на бродячего цыгана, схватившегося с медведем, которого он никак не может одолеть, а минуту назад «зверь» казался ослабевшим и покладистым. Капрал не может понять, откуда такая сила в руках раненого. К нему стал подкрадываться страх.
— Мэй! Мэй! — закричал капрал. Ведь на той стороне сотни солдат, такая сила!.. И давно бы позвать на помощь, — Мэй! Мэй! — С этим криком капрал и полетел с крутого берега в воду…
Алексей пробирался сквозь высокий камыш, переходил болота, переплыл Кагульский лиман и пришел к своим с опавшим лицом, с провалившимися глазами, с кровоподтеками у виска. Пришел в разодранной гимнастерке, с немецкой винтовкой в руке.
— Зоя! — обрадовались ребята. — Живой?.. Где ты пропадал?
— Был в глубоком нокдауне, — сказал Алексей, приваливаясь к стене. — На десятой минуте пришел в себя, зоя, и… порядок!
Шофер начальника связи капитана Орлова отыскал в комендатуре Полынина, усадил рядом с собой в кабине «пикапа» и рассказал, что начальник ждет его с самого утра, недоумевает, почему до сих пор радист заставы Ветчинкина не позвонил ему, не доложил о своем прибытии в Кагул.
— Ты же приписан к роте связи, — сказал, приглядываясь к Полынину, водитель.
— Я совсем забыл об этом, — признался радист и подосадовал на свою оплошность…
Ехали кружным путем, по окраинным улочкам Кагула, подальше от центра города, который обстреливала немецкая артиллерия.
— Расскажи, как у вас там было? Говорят, вы здорово сражались? — спросил шофер.
— Держались до самой ночи, — сказал Полынин. — А когда стемнело, они перебрались на свой берег.
— Правда, что на вас целый батальон шел?
— Пожалуй. Одна рота залегла в винограднике, вторая пыталась пробиться к дамбе, третья зашла с левого фланга, со стороны плавней…
— И про тебя я слышал, — шофер с откровенным любопытством поглядывал на Полынина. — Здорово ты их поливал из автомата! Да еще с рацией на плечах…
— Не разыгрывай! — Полынину было сейчас не до шуток, и он ломал голову, как объяснить свою забывчивость капитану. «Будет нагоняй», — решил он.
Машина шла по бездорожью, по сухой, выжженной солнцем степи, и здорово трясло. Полынин пригибался, чтобы не удариться головой о крышку кабины. Ехали вдоль накатанной дороги, примерно в километре от нее, и шофер часто поглядывал в ту сторону, где время от времени появлялись белые грибки дыма и откуда доносился странный звук — словно разрывались детские хлопушки.
«Накрывают дорогу, — присматривался Полынин. — Не жалеют снарядов, бьют даже по пустому месту».
— Остановка, — сказал шофер. — Дальше нельзя. Капитан запретил подъезжать к его землянке… Дойдешь по тропинке до того вон бугорка — это и есть КП капитана Орлова.
Тропинка вела к едва приметному холмику, заросшему травой, и если бы водитель не указал на него, Полынин ни за что бы не догадался, что здесь КП начальника связи. Не было ни шестов, ни подвесного кабеля, связь замаскирована искусно — провода идут под землей.
Обогнув холмик, Полынин от неожиданности вздрогнул: на ступеньках, которые вели вниз, под бревенчатый накат с травяным покровом, сидели капитан Орлов и земляк Полынина радист Батин.
— Ты посмотри на него, Батин, посмотри! — кивнул на Полынина капитан: — Живой герой!..
Полынин, печатая шаг, подошел по всем правилам строевого устава и остановился в двух шагах от начальника связи.
— Товарищ капитан, радист Полынин явился по вашему приказанию!
— Вот и хорошо! — как-то по-домашнему сказал капитан Орлов, словно они с Полыниным были закадычными друзьями и встретились после долгой разлуки.
Полынин с любопытством взглянул на Батина, отметил про себя, как тот располнел, раздался вширь, имел представительный вид.
«Когда же земляк мой стал ординарцем?»
А капитан между тем говорил:
— Вот, Батин, с кого надо брать пример! Отличный радист и отважный воин! А ты лишний раз боишься голову поднять. Ну-ка, понаблюдай за «воздухом». Да повнимательнее гляди: «мессера» шныряют в небе, как разбойники… А мы тут поговорим.
Батин задрал голову и приложил ладонь к глазам.
— Ну-ка, давай все по порядку, — предложил капитан Орлов, поигрывая пальцами у себя на коленке.
— Когда они стали выбивать дверь прикладами… — начал Полынин.
— То ты сжег все документы, бросил в них гранату и, взвалив рацию на плечи, выпрыгнул в окно… Знаю, брат, все знаю!.. Ну, дальше…
— Да нет, — сказал Полынин смущенно. — Когда они забарабанили в дверь, я сложил все документы в кодовую таблицу…
— Правильно! — воскликнул капитан. — И конечно, всю эту груду поджег?
— У меня не оказалось спичек, — сказал радист. — Впопыхах я надел обмундирование Суворина, а он не курил и спичек при себе не держал…
Полынин снова увидел высокий бурьян, который хватал его цепкими колючими стеблями, оплетал ноги. Слева и справа и где-то впереди рвались гранаты, и нельзя было поднять голову, чтобы осмотреться. И он, как затравленный зверь, согнувшись в дугу, продирался сквозь сцепление вьюнков, орудуя винтовкой.
— Но потом ударил снаряд — и все хозяйственные пристройки загорелись, — добавил Полынин.
Его прервал зуммер полевого телефона. Капитан Орлов быстро спустился в блиндаж.
Батин курил, не глядя на земляка, и нервно сбивал пальцем нагар с самокрутки.
— Чего ты отнекиваешься? — заговорил он. — О тебе здесь все известно, не валяй дурака!..
Капитан вышел из блиндажа, и только тут Полынин увидел, что лицо у начальника связи осунулось, стало каким-то бесцветным, а под глазами — старческие мешки. Полынин подумал, что капитан, наверное, болен.
Поравнявшись с радистом, Орлов сухо приказал:
— Отправляйтесь в роту связи для продолжения службы.
Батин, выводя Полынина на тропу, ворчливо проговорил:
— Простота-а! Преувеличил бы чуть-чуть, все бы тебя правильно поняли. А ты сам на себя стал наговаривать! Ну и простота!
Высоко в небе появилась арба «фокке-вульфа». Батин стал торопливо прощаться:
— Крой в роту, а я доложу капитану о самолете, — кинулся он к блиндажу.
Немецкий корректировщик сбавил ход и как бы повис над степью на невидимой ниточке. Батин исчез, а Полынин выбрался на узенькую тропинку, которая кружным путем вела в Кагул.
Он прошел уже полпути и, поднявшись на холм, увидел весь город. Из крайней зеленой улочки тянулась в степь длинная вереница людей и повозок. А там, возле высокого каменного дома, дым столбом и в небе, как белые клочья бумаги, кружат голуби.
«Наши голуби, — с горечью подумал Полынин. — Значит, снаряд угодил во двор штаба и разнес голубятню. Сесть голубям негде, но они никуда от дома не улетают».
И все, что увидел Полынин, показалось ему по чему-то очень знакомым, словно он второй раз идет по этой дороге — от блиндажа начальника связи до Кагула. Вон и Троянов вал, сооруженный еще римлянами для защиты от набегов кочевников. Он тянется на восемь верст от реки Кагул до ближайшей лощины… У Троянова вала все и свершилось тогда, двести лет назад, как рассказывал дед Думитру.
Полынин остановился. За упряжками лошадей, за двуколками, за высокими скрипучими арбами тянулись пестрые толпы молдаван, стариков и старух; на узлах сидели ребятишки и, задрав головы, тревожно глядели в раскаленное добела небо, где висел, как паук, немецкий корректировщик «фокке-вульф». В цветастых платках, закрываясь от солнца и оставляя только одни глаза, по обочине дороги шли женщины, похожие издали на цыганок. Они ступали босыми ногами по мягкой стежке, и за ними тянулась пыль.
— Мариора! — вдруг крикнул Полынин и сам испугался своего голоса.
Одна из молдаванок оглянулась и помахала ему рукой. Сорвав с головы фуражку, он поднял ее и долго стоял, глядя вслед молчаливой веренице людей, покидающих родной город.
Полынин вспомнил те дни, когда на заставу веселой гурьбой приезжали кагульские девушки, подрядившись работать прачками. И тогда двор становился похожим на веселый и шумный табор. Огонь костров под котлами, запах дымка, девичий смех, шутливая перекличка хлопцев с молдаванками, а потом — хитрый маневр повозочного Новикова, не торопившегося запрягать коней, «пятачок» под старой шелковицей, молдаванеска, бойкая плясунья Мариора.
Старшина сделал Новикову замечание:
— Ты чего тянешь, Филимон?
— Они еще это… отдыхают, — ответил тот.
— «Отдыхают!» — передразнил его Наумов. — Наверно, ждут не дождутся, когда ты хомут лошадям накинешь!
— Так выходной ведь, — опять заговорил Новиков. — И хлопцы вон пошли на «пятачок»…
— Вот человек! — воскликнул старшина и неожиданно сдался: — Ну ладно, только один номер — и баста…
Донеслись звуки баяна, девушки враз поднялись на ноги и гуськом потянулись к берегу Прута.
У комля старой шелковицы, что стояла на самом берегу реки, сидел с баяном ефрейтор Никулин, а под раскидистой кроной, на «пятачке» столпились пограничники, ловили в ладони перезрелые плоды тутового дерева, забрасывали их, как семечки, в рот.
Старшина, окинув всех быстрым взглядом, кивнул Никулину:
— Давай!
Ефрейтор выдержал небольшую паузу и развернул мехи баяна. Ребята сразу расступились, в круг вошел Филимон. Но это был уже не простецкий парень, не повозочный Новиков, а настоящий артист!
И началось! Заплескались звуки баяна, молодые голоса подхватили мотив плясовой, а Филька чертил на «пятачке» круг. Он чертил его правой ногой, как циркулем, присев на левой, потом винтом поднялся вверх и поплыл по кругу на носочках.
Молдаванки — тут как тут. Подергивая плечами, подхватывают припев:
Ах ты, бари-ина,
Да ах, суда-арина!
И вдруг тишина. Филька застыл на одной ноге, как статуя. Взрыв хохота и аплодисменты.
— Молдаванеску! — вскрикнула, сверкнув угольно-черными глазами, Мариора…
Пограничники ходят по кольцу «пятачка». Рука Полынина — на горячем плече Мариоры, слева оказался Третьяков.
После танца Полынин вышел из круга под руку с Мариорой. Дошли до соседней шелковицы и остановились, поглядывая на потемневшую воду реки. И тут тенькнула какая-то пичуга.
— Кынтэ пассэре, — сказала девушка.
— Птица поет, — перевел Третьяков, выросший словно из-под земли.
Мариора подхватила его под руку, и втроем они вышли на берег реки, сели на сухую бровку, свесив ноги с крутого обрыва.
— А как будет «девушка» по-молдавски? — спросил Полынин.
— Де-евушка? — задумалась Мариора.
— Ну да, вот — ты?
— Я, я? Фатэ…
— А красивая как!
— Ну, ну! — засмеялась Мариора и покачала головой.
— Ну все-таки! — допытывался он, сам дивясь своей смелости.
— Это… будет… фрумоса, — сказала девушка.
— Значит, ты — фата фрумоса! — сказал Полынин и легонько прижал ее локоть к себе.
— А «молоко» по-молдавски «лапти», — проговорил Третьяков и нервно стал ладить самокрутку, просыпая на колени табак.
Полынин недоуменно поглядел на него, отпустил локоть Мариоры.
— Разрешите доложить? — подбежал Филимон. — Кабриолет готов!
— Кабриолет! — рассмеялась Мариора.
— Наша боевая тачанка — к вашим услугам, товарищ Мариора! — сделал широкий жест Новиков, а потом погрозил пальцем радисту: — По чужой борозде не пашут!..
Казалось, это было в каком-то далеком краю, где росли шелковицы, роняя темно-фиолетовые сережки плодов, парили над землей аисты, выходила в открытую заводь царственная птица лебедь, стоял нетронутым высокий камыш, оберегающий шумный и беззаботный мир обитателей лиманов…
И невозможно было представить, что все это будет сметено остервенелым огнем орудий, что враз преобразится земля, перепаханная раскаленной сталью, и для всего доброго и живого на ней не окажется места…