Ахмад покинул дворцовые покои царя Хазарии с неудовольствием, ясно прочитываемом на длинноскулом смуглом лице. Он шел по тенистым, густо засаженном высокими деревами прямым улицам Итиля, едва сдерживаясь, чтобы не прогнать прочь поспешающих за ним воинов из сопровождения. Вдруг сделались неприятны ему старанием чего-либо не упустить и тем не прогневить Всемогущего, почему и оказывались часто не в том месте, где им надлежало быть в то или иное мгновение времени, которое есть пыль под сапогами везиря. Он шел и бормотал что-то досадливое и сущее в нем угнетающее, что-то такое, чего не должно бы наблюдаться в нем, но что укрепилось, отвратное и гунливое, и нашептывало про нерешительность Песаха, про нежелание мэлэха выслушать его до конца, хотя ему, Всецарственному, и надлежало бы выслушать предводителя войска, лишь на прошлой седмице побывавшего в росских землях и кое-что повидавшего, почему стронулось на сердце и накатила хлесткая, точно плеть погонщика мулов, тревога. Песах не пожелал выслушать везиря, как если бы испугался чего-то. Нет, сказал он, я не хочу ни о чем знать, я не верю слухам, которые опутали базары Итиля. Русь не уйдет из-под моей руки, у нее не хватит сил для этого. Но, если даже она вознамерится выступить против нас, то и будет, я уже говорил об этом, растоптана копытами моих коней.
Песах говорил так, как если бы не прозревал опасность для Хазарии, которая исходила от росских племен. Но зачем-то ведь мэлэх приказал ему объехать градки и крепостцы на границах с Русью, где стояли боевые заступы воинов Хорезма, обретших новую для себя Родину в Хазарии. Там ныне семьи их, жены и дети.
Так что же поменяло в Песахе? Иль не понравилось, как он, привыкши ничего не скрывать от правителя Хазарии, доложил о том, что увидел на Руси? Может, конечно, и так. Только вряд ли. Тут что-то другое… скорее, от прозрения, которое нередко посещало иудейского царя, отчего жители Хазарии умели вовремя увидеть опасность, угрожающую им, и сделать так, чтобы опасность обошла их стороной. Так все и было. Потому и не худела царская казна, а на базарах Итиля не умолкал гул голосов, и часто тут можно было услышать плавную, сходную с малым ручьем, пробивающим дорогу меж острогрудых камней, не утруждающих течения, а только слегка придерживающих его, речь гостя из далекого Китая, иль витиеватую, арабской вязью украшенную и в том находящую усладу для себя, речь жителя древнего Багдада, или хлесткую и жесткую речь иудея, только на прошлой седмице приехавшего с большим своим семейством из великой Перьми. Да мало ли гостевого люда на базарах Итиля! И вроде бы не очень-то милостивы к ним власти царственного города, не сильно-то разбогатеешь, стоя в гостевых рядах под строгим надзором хмурого урядника лавок. Однако ж ехали сюда и из Киева, как если бы россам тоже было не обойтись без тех базаров. А может, так и есть? Где как не тут можно было поменять первостатейную рухлядь на арабских скакунов иль на злато, привозимое сюда из ромейских городов, иль на дивных красавиц Востока? Вдруг да и заприметишь черноокую, с тонким, едва ли не прозрачным станом, а потом надолго лишишься покоя; и будешь хаживать с той поры, словно бы стронутый с привычного круга, и не очнешься до тех пор, пока не приголубишь черноокую, взяв ее на отчее подворье, и не рабыней, нет, хозяйкой. О, сколько их ныне на Руси, управных в деле, податливых на мужескую ласку!
Так что же случилось с Песахом? Везирь даже замедлил шаг, пребывая в тягостном раздумье. Но в какой-то момент вдруг взыграло в нем, проблеск какой-то обозначился в созании. Да, да, чего же проще-то?.. На прошлой седмице, когда Песах и везирь выходили из синагоги, близ нее на широкой, таровитой, как бы утягивающейся к макушке неба, чуть только зауженной по краям площади, где красовались друг перед другом добротные деревянные домы, встретили странного человечка, малого совсем, почти вьюношу, стоял тот посреди площади и люто смотрел на Песаха и на него, кричал что-то дерзко, и не захотел подчиниться страже правителя Хазарии, и присмирел лишь когда ближний к вьюноше воин опустил на его непокрытую, с длинными русыми волосами, спадающими на плечи, голову сладострастно блеснувшую саблю. Но и тогда вьюноша не сразу упал, стоял какое-то время, и кровь густо и упористо стекала по скуластому лицу на усеянную белыми цветами землю. Когда же вьюноша упал, раскидав руки, жизнь не сразу утекла из его тела. Везирь, склонившийся над ним, встретил взгляд еще живых, непримиримой ненавистью горящих глаз, и невольно отшатнулся. На сердце сделалось утесненно, и он, повидавший немало смертей, еще долго не мог совладать с собой. И, уже отойдя от окаянного места, все думал про вьюношу. Кажется, в те поры и Песах почувствовал непокой на сердце. Во всяком случае, в строгом, обрамленном темно-синей бородой, лице его поменялось и уж не было оно холодно и затвердело, вдруг выступили на нем глубокие морщины, и в черных ямищах глаз застыла хлесткая, давящая на сердце напряженность, она сделалась ясно выраженной, когда он спросил у начальника стражи:
— Кто такой?
Тот замешкался, не ответил, и тогда Песах сказал:
— Знаю, из россов. Упрям и дерзок. М-да, не зря царь Иосиф в свое время говорил об упорстве этого племени и предупреждал, чтоб остерегались его. Нет, миром не поладить нам с ними. Впереди нас ждет еще долгая борьба с нечестивцами. Кому одолеть в ней?..
То и странно, что он спрашивал об этом. Раньше Ахмад не замечал в мэлэхе и малого сомнения. Худо еще и то, что сомнение как бы меняло облик царственного правителя, вдруг везирь увидел в нем что-то слабое, колеблемое на хлестких ветрах времени. Да неужто и впрямь так и есть? Что же тогда будет со всеми ими, с теми, кто живет в Хазарии, с иудеями и их семьями, с сынами Пророка? А их тут тоже немало. В свое время они пришли сюда из светоносных городов, приглашенные иудейскими царями, и стали верно служить им, мало-помалу обвыкаясь со здешней землей. В прежние леты Ахмад думал, что, коль скоро Высокое Небо поделено между Аллахом, Иеговой и Богом-отцом и нет про меж них войн, то их не должно быть и на земле. Но Песах однажды сказал, что это не так, и не на Небе надо искать подобие земной жизни, но в преисподней, где царствуют Асмодей, Иблис и Сатана. А владыки тьмы находятся в постоянной борьбе друг с другом, но нередко и божьими тварями, населяющими Землю, и радуются, если подымают над подземным царством свое Знамя. Не то ли во все леты, отпущенные Господом, происходило и на Земле, и будет вершиться до той поры, пока существует мир людей? Ахмад, услышав об этом, будучи молодым человеком, взятым во Дворец за резвость мысли и старательность в делах, не сразу поверил, и еще не одну зиму пребывал в сомнении. Все же однажды и он сказал себе, что так и есть, и не земному миру равняться с Божьим, а только с тем, где царствуют владыки тьмы. Впрочем, он тут делал исключение для сынов Пророка. Никогда не сомневался в чистоте Его учения и находил для себя усладу в долгих молитвах. Тогда в существе его словно бы все застывало, не отмечалось и малого движения мысли, только благостное успокоение чувств и утягиваемость к чему-то светлому и возвышенному, имеющему быть в небесном мире, куда открыт доступ лишь правоверному. Впрочем, он уважал и Яхве, и, если оказывался в синагоге, клал ему поклоны. Тем не менее он и для Песаха и его племени не делал исключения, хотя и признавал в них стремление властвовать над людьми. Он не позволял им прикасаться к его вере, которую считал способной возвысить человека, расправляя в душе. Но ведь иудеи тоже не принимали в свои ряды инородцев, разве что тех, кто отказывался от прежней веры.
Меж иудеями и последователями Пророка наблюдалось нечто единящее их, почему Ахмад и все те, чьи деды в свое время пришли из восточных земель, не чувствовали себя чужими в Итиле и пуще всего невзлюбили христиан и охотно подчинились закону, который управлял ныне каганатом. Они чувствовали себя свободно и расселялись на тех землях, что поглянулись им, оттесняя местных жителей на острова, а их в истоке Великой реки оказалось огромное множество, даже и в люто засушливое время пышно обрастающих зеленью, но, коль скоро пройдут дожди, то и превращающихся в непроходимые неудобины со слабой, обильно заболоченной почвой. Впрочем, об этом ли думать правоверному, иль мало у него других забот? Чуждые им по духу и вере вдруг да и покажут истинный лик свой, и тогда в мечетях сделается неспокойно, в а глазах у бродячих дервишей забегают тусклые огоньки страха, то ж и в глазах у раввинов, уже привыкших утолять жажду питием из Великой реки, как если бы в ней текла святая вода. Это чаще случалось в те поры, когда на Руси иль в ромейских городах на обережье Русского моря возгорался огнь неповиновения чужеземцам. Тот огнь возжигался не только в очах неустрашимых воинов, но и в ближних звездах, как если бы и звезды ощущали небесную необратимость и жаждали Истины, ища ее на пути следования ко Всевышнему. Та необратимость виделась им в соединенности Земли и Неба, в том, что близко сердцу ромея и чуждо иудею, привыкшему ровнять себя с божественным началом, которое есть его сущностью рожденное благо.
В каких только землях не побывал везирь Ахмад! Иль упомнишь их все-то? Его сабле покорились камские булгары; он жесткой рукой усмирил пайнилов; он подчинил каганату вольнолюбивых горцев Мезендарана; его боевой конь не однажды топтал земли гузов; он оттеснил к горам упорных алан; не однажды ходил со своими арбазами в хладные заяицкие степи, сделавшись грозой для племен, обитающих в стране мертвых. Сабля его, даже вброшенная в серебряные ножны и висящая на стене, не пребывала в покое, он ощущал исходящую от нее силу, а нередко и жесткое нетерпение, все ж не хотел бы подчиняться ее жадному зову, но не всегда оказывался спсобен противостоять ей. И вот уже снова, оседлав аргамака, он мчался невесть в какие дали, ища себе не славы, нет, чего-то другого, а слава, она во всякую пору сопровождала его, даже отчаянные гулямы, не способные дорожить собственной жизнью, а проще сказать, не привыкшие принимать ее в тихом, ни к чему не влекущем недвижении, завидовали его яростной, не знающей устали отваге и хотели бы походить на него.
Так было везде, но не в землях россов. Он чувствовал это и не мог понять, отчего в городах и селищах Руси, где он оказывался по велению Песаха, он утрачивал привычную уверенность, почему становился раздражителен и суров со здешним людом. Здесь, в росских княжествах, подпавших под власть каганата, но не смирившихся с этим, Ахмад впервые осознал временность человеческого деяния, даже стойкого, пробившегося чрез леты и отметившегося в небесах. А осознав, он ощутил собственную слабость, нет, не физическую, а ту, что исходила из души. Эта слабость унижала, сказывала о временности человеческого деяния, низводила с престола трепетно живущее в нем, говорящее о том, что он великолепен и некому сравниться с ним. Может статься, именно это пуще всего угнетало Ахмада, привыкшего к тому, чтоб всяк восторгался им, его боевой выправкой и дерзким взглядом пронзительно черных глаз.
Воистину в росской земле, а не только в племенах словых, живущих на ней, есть нечто обламывающее в нем, отчего и она тоже стала ненавистна ему. Он с неохотой шел в ту землю, а коль скоро шел, то и оставлял после себя широкий след, густо залитый кровью неверных. По первости это хотя бы смущало, но со временем он привык и уже не представлял, что можно как-то иначе властвовать в чуждых его духу племенах. Впрочем, если бы Песах сказал, что не надо сеять зло, Ахмад, может, и согласился бы с ним. Но Песах не говорил этого, одобрял его старательность в укреплении державной крепи Хазарии и находил подтверждение своей правоты в святых Писаниях иудеев. Впрочем, иначе и быть не могло: существующее рядом не обязательно существует во имя утверждения Истины и нередко противоречит ей. А коль скоро есть такое противоречие, то и надо избыть его, и желательно силой. Потому-то правитель Хазарии был суров даже с потомками сарматских женщин и гуннов, принявших в свое время христианство, прогонял их в глухие заболотья, а если кто-то начинал выказывать противодействие, то и сурово наказывал именем Божьим. О, Ахмад не запамятовал в минувшее лето содеянное по воле Песаха! Посреди порушья святынь православных, ставленных многие леты назад досточтимым святым старцем Константином, прибывшим из Ромейского царства, сохранялся в Итиле рубленый из черного дерева храм со крестом. Был тот крест дивно сияющий, шло от него свечение на все четыре стороны и трогало в людских сердцах и склоняло сущее в человеке ко благу. И вот однажды храм увидел Песах, прежде он как бы не замечал этого творения рук человеческих. А тут заметил и — поменялось в жестком, холодно взблескивающем длинноскулом лице, спросил сурово, обращаясь к полнотелому, с редкой серебряной бородкой коротконогому раввину, на почтительном расстоянии следовавшему за ним:
— Что это значит?
Старый раввин смутился, ответил не сразу, и ответ не понравился высокородному Песаху, повелел стереть с лица земли храм, дабы очистилось в людских сердцах. Он так и сказал: «Дабы очистилось в людских сердцах…» Раввин согласно закивал маленькой круглой головой, а малое время спустя возжегся синий огнь у врат храма, хотя в приделах его было в ту пору людно, и доносились оттуда молитвенные слова. Иль забудешь про это? Память, как колесо пыточное, неуступчива. Ахмад и теперь еще помнит, как мимо него пробегали люди в горящей одежде, стеная, и как больно сжималось у него сердце, и он с надеждой смотрел на Владыку Хазарии, точно бы ждал от него чего-то… Но свычно со своей натурой суров был Песах, ничто не дрогнуло в хмуром лице, даже когда из горящего храма выбрел на слабых ногах опаленный огнем православный священник и пошел встречь иудейскому царю, высоко вздымая над головой золоченый крест, и принят был на пики сардарами. И, уже мертвый, долго стоял, упрямо глядя неживыми глазами на гонителя православной веры, и гнев читался в застывших глазах, боль сердечная, закаменевшая в горестном недоумении…
Ахмад как раз и проходил мимо того места, где прежде красовался православный храм, теперь тут было пусто и голо, даже трава не росла, словно бы горестное недоумение служителя Христа передалось и ей, нерожденной, и она так и не расправила в существе своем бледном и все пребывала в пространственном небытие, не смея потревожить однажды отпавшее от Божественной сути.
Ахмад любил вступать в противоборство с сильнейшими, тут он чувствовал себя в своей тарелке, испытывая сладостное наслаждение, если находил единственно верное решение, способное привести к победе. В нем все возжигалось при встрече с таким противником, он как бы обретал в душе нечто возносящее над ближним и дальним миром, принадлежащее только ему, сиятельное и страстное, как если бы то был сколок с небесной тверди. Но он терялся, когда выпадала надобность наказывать слабого, не умеющего постоять за себя; он хмурился и в такую пору даже те, кого причисляли к его братьям по духу и называли хлестким словом — дада — избегали встреч с везирем. Впрочем, им самим тоже не очень-то хотелось увязать в грязной работе. В конце концов, сделалось так, как, наверное, и должно было сделаться. Песах, по совету имамов, пользовавшихся его благосклонностью, стал использовать войско Ахмада лишь в битвах с ближними и дальними племенами, не отвлекая ни на что другое. Для очищения земли от неправедно верующих Песах создал отряды из своих соплеменников, те и вершили суд в племенах, что подпали под власть каганата.
Ахмад шел по прямой улице Итиля, пока она не уткнулась в низкие деревянные строения. Тут жили сардары со своими семьями. Улоочки здесь были узкие и кривые, обрывались вдруг, а то с такой же поспешностью выталкивались из какого-либо подворья и бежали, петляя, пока не упирались еще в одно жилище. Чуть подальше, на пологом берегу Великой реки, раскидались конюшенные подворья. Их было немало. Оттуда доносились голоса конюхов, то нетерпеливые, с явной досадой, а то, напротив, ласковые. Слышалось ржание степных скакунов и хлесткий цокот копыт.
Ахмад остановился, жадно вдыхая полной грудью солоноватый, пропахший конским потом, чуть даже горчащий воздух, и не скоро еще сдвинулся с места, чувствуя, как недавно смущавшее мало-помалу начало отпускать. И слава Аллаху! Ахмад не хотел бы долго сердиться на мэлэха, привыкши держать его сторону, чего бы это ни стоило. Все же, когда он зашел в просторное жилище атабека (Сам-то он жил во Дворце Песаха, имея там все, что ему нужно, включая многочисленных жен и евнухов), кое-что от досады еще оставалось на сердце. Но он сумел заглушить ее окончательно, когда встречь ему поднялся высокорослый и лобастый, в темно-синем халате, небрежно наброшенном на широкие сильные плечи, один из его военачальников, кого он любил за смелость, а еще за то, что тот умел, если выпадала надобность, следовать холодному трезвому расчету. Звали его Бикчир-баши, рожден он был в Итиле и готов был душу отдать за этот город.
Они прошли в соседнюю, застеленную коврами, просторную комнату с широко распахнутыми окнами, опустились на низкий, золотой бархатистой тканью обшитый диван и, отпивая из серебряных кружек горячий, сладко ароматический напиток, настоенный на редких горных травах, повели тихую, как бы ни к чему не обращенную беседу. В ней не было ничего, что могло бы затронуть в душе, подвинуть хотя бы и к малому волнению. Но так лишь по первости, чуть погодя отличавшая беседу умиротворенность пропала, заместо нее появилась озабоченность и какая-то странная неопределенность, точно бы собеседники вдруг утратили нить разговора и уж не отыскать ее, исчезнувшую невесть почему и наверняка не по их желанию.
Ахмад поставил чашку с недопитым напитком на поднос и со вниманием, если и не строгим, все же и не прежним, и к малому душевному напряжению не призывающим, оглядев собеседника, сказал:
— Ты пойдешь со своими гулямами в росские земли. Там теперь тихо и спокойно. Прежние волнения пошли на убыль, даже бродники, раньше не оставлявшие в покое гостевые караваны, ведут себя смирно, как если бы запамятовали про свои давние устои. Но мне не нравится эта тишина. Она напоминает затишье перед бурей. Ты согласен со мной?
— Да, высокочтимый. Я чувствую, что-то происходит на Руси. Там не только люди, а и сама земля пребывают в ожидании перемены, от которой нам не стоит ждать чего-то потребного каганату.