Волны накатывали на берег, черные, угрюмоватые, невесть что в себе таящие: опасность ли для кого-то живущего на земле, угрозу ли для чего-то пылью едкой, колючей пропитанного. Впрочем, не сказать, чтобы волны были вовсе не сходны с тем, что и прежде наблюдалось здешними людьми в их бешено пенящемся водовороте, отыскивалось тут немало и от раньше знаемого ими, утягиваемого к небесам, но не к дальним, а к ближним, где правит противная человеческому духу сатанинская сила. И все же… все же что-то заставляло держать себя в немалом напряжении русоголовых отроков и молодых гридей, дивно сходных друг с другом статью, а еще и тем горделивым огнем, что горел у них в глазах и казался привнесенным откуда-то издали, может, от божественного соизволения, в этот предвечерний час волею Великого князя оказавшихся на берегу Ладоги в том месте, где река зажата, подобно едва отошедшему от закаливания мечу в тесных серебряных ножнах, высоченными каменными горами, почему она, привыкшая к легкому, ни от чего независимому движению, разве что иной раз подчиняясь буйному непотребству природы, теперь яростно, противно небесной воле гудела и взъяривала мутные воды, взбугривала их, расталкивала острые, источенные до блеска охотничьего ножа островерхие валуны, отчего те вздрагивали и, мнилось, по-собачьи поскуливали. О, это буйство природы! Откуда бы ему взяться в тихой, осиянной Богами благодати северной росской земли? Но то и ладно, что есть оно, потребное жителям этого края. А может, даже не потребное, а исходящее из души, приподымающее над сущим и малую птаху, которая вдруг ощутит в своей слабой птичьей груди необычайно волнительную силу и взовьется в синюю стынь, запамятовав про вчера еще угнетавшие ее страхи и обернется во что-то дивное, горделивое, ничему в земном, опостылевшем ей мире неподчиняемое. И не беда, что время спустя вознесшее птаху к небесам подостынет в ней, ослабнет, и она опять ощутит в теле привычную дрожь. Она видела небо. Она, хотя и недолго, дышала пьянящим воздухом свободы.
Святослав вместе с отроками стоял на берегу реки и дивовался на ее неугомонность. В ней было что-то живое, ощущаемое не только им и ближним его окружением, но и всем сущим в земном мире. В нем тоже наблюдалось брожение прежде дремавших сил. Видать, тесно им стало в пространстве, неприютно во времени, и захотелось оборвать цепи, протянувшиеся невесть из каких глубин, дарующие кому радость, коль скоро в те поры укреплен был в человеках дух гордый, унаследованный от отца росских племен, и смущение, коль скоро ломалось в духе и делался человек слаб и не движим ни к чему благо дарующему. И как же тогда становилось больно на сердце!.. И восклицал впавший в смущение, воздевая руки к высокому небу:
«Всемогущие Боги, что же вы не подвинули отчичей к свету, отчего не вложили в ножны вождя наших племен меч Таргитая?!»
О, Русь! Сколь удивительно в существе твоем рождаемое из леты в лету, сладостное, возносящее высоко над миром, но порою и отнимающее последнюю надежду, когда мнится не только слабому, а и укрепленному в духе, что вот он, край… И дальше уже ничего не будет, одна пустота, да не та, про которую волхвы говорят, что она есть Свет, и постигший ее обретет спокойствие и отсечет от корня все, что мешало ему раньше. И это поможет ему отказатся от желаний, а они есть нечто привнесенное в земную жизнь злыми духами. Та пустота другая, холодная, из мрака восставшая, она вне времени и пространства, она порождение дьявола, во чреве его побывавшая. Да, случалось и так, вроде бы уже умерла последняя надежда, ан нет… Через какое-то время она восставала из пепла росских сердец и безмерного земного порушья и — Русь обретала некогда утерянный дух, вольный, к свету влекущий.
Святослав стоял на берегу реки, предаваясь восторгу и понимая про свою соединенность с сущим и радуясь этой соединенности, как если бы она укрепляла в душе его, как вдруг увидел посреди вздыбленного водного пространства нечто живое и трепетное, влекомое к тому месту, где Ладога и вовсе сужалась, стиснутая острогрудыми каменьями; иные из них были выброшены на берег реки.
— Что там?.. — с тревогой, отчетливой в сильном, с легкой хрипотцой, голосе, спросил Святослав у ближнего к нему отрока, а не дождавшись ответа, сказал: — Никак жеребенок?.. Вынесло на каменья? Погибнет же!
А это и был жеребенок, искряно-черный, живой уголечек, опущенный в дымящуюся воду. И оказался он в ней по неразумью младенческому: вдруг вздумалось поиграть на ближнем к крутоярью лужке, испробовать удаль, вот и носился что есть мочи, стаптывая зелену траву острыми копытцами; меж тем матерь его, старая, тоже вороной масти, кобыла, все пыталась оттеснить жеребенка от крутоярья, да где там, иль совладаешь с юной необузданностью, что одна ныне и правила чадом ее; в какой-то момент жеребенок оторвался от земли и как бы воспарил над ближним миром; и был полет удивительно приятен, жаль только, уж очень короток, через мгновение-другое прервался, и жеребенок почувствовал саднящую боль в напружиненном теле от удара об воду. Но именно она, эта боль, спасла его, отодвинула от мертвенно холодного страха, который он должен был бы испытать, коль скоро догадался бы, что произошло и куда теперь несут его безжалостные волны. Но матерь все поняла сразу, и страх за неразумное чадо сдавил ее большое сердце. Она какое-то время трусила по берегу, а когда тот сделался чуть положе, видя, что жеребенка относит все дальше от земной тверди, и, осознав, что самому ему не сладить со вздыбленной речной крепью, она кинулась в бурлящий поток, который тут же накрыл ее с головой. Все же чуть погодя кобыла вроде бы совладала с ним и, загребая под себя яростную волну, поплыла встречь жеребенку. Казалось, еще немного, и она настигнет его, но что-то вдруг в ней оборвалось, сделалось нечем дышать. Старая кобыла с тоской посмотрела вслед жеребенку и тоненько, слабо, едва обозначаемо в пространстве заржала. Ее горестное ржание услышал Святослав и сказал грустно:
— О, Боги!..
И, скинув красные сафьяновые сапоги, бросился в волны реки. Он едва ли понимал, что с ним творится, отчего вдруг защемило в груди, заныло, словно бы только что потерял близкого человека. Да, ныне он не все понимал в себе. Впрочем, теперь такого понимания, наверное, и не требовалось, если уж не умел унять давящую на сердце щемоту, а скоро не предпринимал и малой попытки что-то поменять в себе, точно бы смирился с тем, что взбулгатило душу. Он, и верно, смирился. В памяти всплыли слова волхва из Оковского леса прозваньем Богомил, сказывал тот, щуря большие, сияющие от дивного, из него самого исходящего света:
— Все на земле, княже, преходяще; в кое-то мгновение узрится чудо сулящее и тут же угаснет, коснувшись реки жизни, а ей нету ни конца ни края. Но во благо ли сие человеку? Иль не в небесном мире надобно искать ему успокоение душе своей?.. Сказано древними мудрецами: входя в жилище, чуть только и прикрой дверь, не запирая ее. Помни, что и ты смертен.
Воистину так!
Святослав мощно загребал кипящую воду, высоко вскидываясь над волной и боясь хотя бы на короткое время потерять из виду выбившегося из сил жеребенка, которого несло на острогрудые камни, раскидавшиеся от одного берега до другого. Сразу же за камнями, взбугрившись, река упадала вниз и уже там, как бы очнувшись от дурного беснования, усмиряла норов и текла размеренно и ровно, не выталкиваясь из естественной своей сути.
Великий князь неотступно преследовал взглядом иссиня черное живое пятно, скользящее по водной поверхности. Иной раз ему казалось, что, несмотря на все его усилия, оно не приближается к нему, и тогда злая досада сжимала сердце, и он цедил сквозь сжатые зубы:
— Ну, нет… нет…нет…
Упорство помогло. Он подплыл к жеребенку в тот момент, когда до ближайшего камня оставалось не больше сажени, и, напрягшись, столкнул жеребенка с ближней волны, и через мгновение — другое они полетели вниз, туда, где вода, словно бы обессилев, утрачивала прежнюю мощь и влекла в лоно свое тихим и сладостным покоем. Святослав еще успел подумать, что, наверное, в такой, ничем не тревожимой воде и живут русалки, в лунные ночи они выходят на берег, облюбовав ближние земные окрестности, в свое время покинутые ими, но которые продолжают жить в их неостывающей памяти, как вдруг все исчезло, и малого чувства уж не отыщешь в нем. Но благо, это продолжалось недолго. Скоро он ощутил студеную плоть воды, а вынырнув из речных глубин, уже был способен сознавать в себе прежнюю силу. И тогда он, едва ль не по грудь вытолкнувшись из воды, глянул окрест и увидел жеребенка; тот, неумело выбрасывая передние копытца и бия ими о тихую речную стынь, подгребал к берегу, как раз к тому месту, где, проваливаясь в мягкий влажный песок, суетливо и бестолково бегали отроки, еще не унявшие страха. Но вот они увидели плывущего встречь им князя и замахали руками и что-то зазывно начали кричать, кто истово, а кто осипше и глухо, как если бы внутри у них все оборвалось и уж не было подчиняемо им. А потом отроки вытянули подплывшего к берегу жеребенка, накинули ему на шею аркан из сыромятного ремня, и тот ничему, исходящему от людей, не воспротивился, и даже был доволен, что все кончилось. Впрочем, так ли?.. Жеребенок покрутил мордой, ища старую матерь, а не найдя, всхлипывающе заржал, призывая ее, но что-то в существе его, счастливо избежавшем насильственной перемены формы, подсказало, что матерь теперь далеко, и он уже не встретится с нею. Это чувство было щемяще и угнетающе, и, не умея совладать с ним, жеребенок забеспокоился и попытался вырваться из рук людей, державших его, и не сумел, и тогда всхлипывающее ржание перетекло в странный, прежде никем из отроков не слышимый скулеж не то побитой собачонки, не то впавшего в отчаяние старого больного человека, потерявшего в безмерно охладевшей к нему людской суете ту нить, которая связывала его с жизнью.
— Что с ним? — спросил один из отроков, светловолосый и ясноглазый вьюноша, из летголи.
— Матку потерял, — ответил кто-то, оглаживая жеребенка по мокрой спине со взъерошенной шерсткой.
Святослав вышел на берег, долго стоял, покачиваясь из стороны в сторону, переминаясь, как если бы не умел обрести опору под ногами. А и вправду, в голове у него все кружилось и перед глазами промелькивали какие-то смутные образы, облитые глаз режущей синевой, оттого что не от небес она, а отчего-то заматерело стылого и паскудного; про нее не скажешь, что живая она, угрюмоватая и упрямая, не отодвинется, не даст никому передышки, даже если и захочешь отделаться от нее.
Богомил, немолодой уже, пятидесятую весну дохаживает, в волховании искусник великий, многое наперед угадывающий, понимающий про себя как про малую часть сущего, окормляемого им, всеблагим, в халате белом, сияющем, подошел к Святославу, укоризненно покачивая головой:
— Что же ты, княже, вытворяешь? Мыслимо ли тягаться с речным потоком, когда он предерзостно силен? А что как бросило бы тебя на острые кваменья? Иль запамятовал, что ты нужен Руси-матери как воздух? На великом волховании близ Слав-города иль не сказано было провидящими глухую неблизь и в ней отыскивающими от судьбы пролегшее, что стать тебе Освободителем земли росской? Ах, княже, княже!..
Про меж отроков пробежало легкое, едва приметное шевеление, и в нем при желании можно было прочесть одобрение Богомиловых слов и понимание его беспокойства. Но у Святослава не возникло такого желания, пред очами все еще не очистилось, синева, даже разбившись на мелкие сколки, не утратила прежнего упорства, хотя уже и не казалась мертвенной и гнетущей, как если бы полегчала… Святослав подошел к жеребенку, потрепал его по мягкой гривке, с которой стекали пузырчатые градинки серебристо белой воды, и сказал с легкой, замешанной на грусти, чуть только скользнувшей по жестким, обветренным губам, усмешкой:
— Что же ты, дурачок? Захотелось поиграться?..
Вспомнилась матерь жеребенка и — на сердце сдавило, стало трудно дышать, ясно узрились большие, лиловые, налитые страхом глаза старой кобылы. Она ведь понимала, что едва ли сумеет помочь неразумному чаду и наверняка знала про падающую с трехсаженной высоты чумную воду, знала и про острые, как лезвие охотничьего ножа, каменья, которые, в конце концов, и сделались причиной ее смерти. Да, она знала про это и все ж не удавила в себе жадного, утробного стремления отвести от жеребенка беду. Не удалось. О, Боги, отчего же вы спокойно наблюдали за тем, как матерь выбивалась из последних, источенных летами, сил? Иль тут сокрыто что-то от тайного Знака, про который неведомо и людскому племени?
— Должно быть, так и есть, — сказал Святослав, с трудом прогоняя тяжким гнетом легшее на сердце видение, обернулся к отрокам и пытливо всмотрелся в их одинаково погрустневшие лица. — А кобылу надо вытащить из воды да где-нибудь на обережье закопать.
— Хорошо, — сказал Мирослав из Дреговичей. — Мы уж послали за смердами. — Помедлив, добавил чуть слышно, как если только для ушей Великого князя. — Зря ты… А если бы… О, Боги!
Святослав поморщился, но промолчал, а потом медленно пошел вверх по течению, туда, где табунились черные камни, обламывая мерное речное движение. А дойдя до зелено посверкивающего низкорослого прилеска, чуть только отступившего от яростно гудящего водопада, где отроки побросали коней, велел подвести к себе серого, в яблоках, жеребца и вскочил в седло, обшитое легкими серебряными пластинами, с высокой деревянной лукой, и отъехал, не запамятовав наказать конюшенному про жеребенка: чтоб привели на княжье подворье да приставили к нему мальчонку, ведающего про лошадей.
— Зайду ввечеру на подворье, говорить с ним буду.
Был такой мальчонка, прилепившийся к великокняжьей челяди, русоволосый, с зернисто сияющими глазами, коль скоро взгляд его отыскивал скакуна из вольных степей иль смердовскую завалящую лошаденку. Святослав давно приметил его и хотел бы приблизить к себе, но мальчонка на его сердечный позыв отвечал холодностью, точно бы был не найденышем, однажды прибившимся к челяди. Святослав, стоило ему зайти на конюшенное подворье, вспоминал об этом мальчонке и нередко спрашивал у конюшенного:
— Ну, как он, не балует?
— Да нет, княже. Разве что иной раз чуть ли не силком приходится прогонять его с подворья. Все бы пропадал там, счищая со стригунка и малую запотевшую шерстку. Я думаю, он среди коней и возрастал, и более ничего не знал.
— А может, так и есть?
— Про то не ведаю, княже, — вяло говорил конюшенный, и можно было подумать, что он в чем-то виноват перед князем.
— Ну, не ведаешь, и ладно. Мало ли что? — вздыхал Святослав и одобрительно смотрел на уже немолодого человека. Из слов доброхотов он знал, что конюшенный повидал лиха, но не поломал в себе от росских Богов даденного. — И я не про все ведаю, хотя матушка и сказывает нередко с досадой, что тебе надо знать про все, ты князь Великий.
Впрочем, виноватость иной раз соскальзывала с лица старого конюшенного, это когда он брал в руки гусли и пел про давние леты, чаще про Бусово время, дивное в своем изначальном понимании росского человека, не подвластной ничьей, хотя бы и от Богов исходящей, воле. Да что там Боги! Иной раз и всевеликий Род, управляющий небесной твердью, впадал в удивление, замешанное на нечаянной радости, а она проливалась на землю очистительным дождем, коль скоро пред огненными очами Его вставало нечто, сотворенное терпеливыми руками росского человека. И Он говорил тогда ближним к Нему Богам:
— Видите ли сие творение сынов Солнца?
И, если кто-то из Богов отвечал, что не видит, хотя и напрягает сущее в себе, Род хмурил искряно-белые брови и говорил о несовершенстве небесной природы, а не только земной, из края в край обозреваемой даже душами тех, кто грешил при жизни, отчего теперь вынужден пребывать между Навью и Ирием.
— Сие есть истина, а начало ей положено в те леты, когда и Небеса изнывали от незнания собственного назначения и над всеми живущими или только предполагающими определиться в новой, никем не познанной форме зависало черное покрывало густой, непроглядной тьмы. Но вот отступила тьма, разорванная солнечным светом, этот свет есть мое тело, и вы, Боги, дети мои, сделались зримы в небесных сферах. А чуть погодя с ног моих осыпалась земная пыль. Она время спустя затвердела и приняла на свою поверхность множество земных существ. И прозрели иные из них, и мыслью вознеслись высоко, ища пути к совершенству. Нашли ли?..
Боги молчали. И тогда Род отлетал от них, распростершись над земным и небесным мирами. И да не покинет Его Им же самим явленная чудодейственная благодать!
Святослав не однажды обращался мыслью к старому конюшенному и, в конце концов, пришел к убеждению, что виноватость в скуластом, посеченном глубоко вдавленными в жесткую задубевшую кожу морщинами, как бы даже не совсем правильном лице конюшенного оттого, что он повидал лиха, когда подрубленной березой упал с боевого коня, но не для того, чтобы очутиться в небесном Ирии, куда ушли други его, защищавшие отчую землю и честь Великого князя, другое довелось испытать ему, очнувшемся в жестоком хазарском плену. И, о, Боги, как же тяжко было сознавать себя не властным над собственной судьбой, отчаянно смелым и горделиво смотрящим вперед русским воином, но рабом, унижаемым дерзким племенем, главной сутью которого являлось стремление доказывать изо дня в день свою избранность перед другими народами не с помощью меча или благо несущей земному миру молитвы, но с помощью кнута свирепого надсмотрщика или упругой гибкой сабли чужедальнего инородца, привыкшего продавать свои услуги и воинскую умелость кому угодно, хотя бы и дьяволу, лишь бы в просторных карманах широченных штанов не переставали звенеть упругим, греющим дерзкое сердце гудом серебряные монеты, и понимающим, что все на земле временно, придет день, когда Аллах призовет и его и возблагодарит за те неисчислимые страдания, которые он принес людям другой веры, ибо что они есть, как не пыль, сбитая с его кожаных сапог коленопреклоненным рабом?..
«Воистину так!» — думал Святослав, и что-то щемящее, болезненно острое почти физически ощущаемо обжигало грудь, и было трудно обрести себя после жестокой щемоты и снова сделаться тем, кем хотели бы видеть своего князя отроки и молодые гриди, волей управительницы Ольги оказавшиеся ныне рядом с ним на суровой неласковой земле Ладожья, изодранного на куски многочисленными рукавами рек и речек и томно посверкивающими озерами.
Конюшенного звали Радогостем, и было это имя как бы противно истинной сути этого человека, но только в те поры, когда он не брал в руки гусли и не выплескивал из груди грустную, а вместе радостную песнь, чудными, едва ли не райскими звуками оттесняющими хладность жизни, а пуще того ласкающими ослабевшее в тягостных бореньях человеческое сердце. В эти поры тем, кто оказывался возле сказителя, мнилось, что Радогость одно только и знает: возносить в небесные дали песнь свою, и возносить так высоко, чтобы от нее исходила благодать на все росские земли, хотя бы и нестойкая, способная в любое мгновение растаять. Но то и ладно, что этого еще не случалось, а если даже случится, то не скоро…
Радогость со вниманием наблюдал за тем, как Найден, так по прошествии времени стали звать мальчонку, оглаживал маленькой жесткой ладонью вороного жеребенка, запустив руку в свалявшуюся гривку и что-то бормотал невесть на каком наречье, но, должно быть, на том, о котором ныне и сам запамятовал, а только нечто допрежь его прихода на Русь, вроде бы удавленное, когда кажется, что уже и не сыщешь ничего в душе, вдруг да и давало о себе знать, и чаще нечаянно, ничем со стороны не подталкиваемо.
Святослав, подойдя поближе к Радогостю, прислушался к бормотанию Найдена и вдруг понял, откуда этот вьюноша?.. Ну, конечно же, с Вольного Поля, должно быть, проживал в поселье бродников, с малолетства обученных держаться в седле; не в один день сыщешь сходного с ними повадками и умелостью в верховой езде.
— Вот значит как! — сказал Святослав, улыбаясь, и украдливо, так что Радогость даже не заметил, что князь побывал ныне на конюшенном подворье, отошел от него.