Лодьи медленно продвигались по Великой реке, часто останавливались, приткнувшись к берегу и прикрыв высокими красными щитами борта. Изредка ратники спускались с лодей, углублялись в камышовые заросли и терпеливо дожидались, когда подойдут легкоконные наездники Мирослава и летголь. Но не успевали те стреножить лошадей и пустить их на попас, как налетали буртасы и черные булгары. И тогда завязывались тяжелые бои. Гриди поднимали дружины и врубались в ряды кочевников и отгоняли их. Нередко буртасы поджигали степь. И тогда огонь бежал по камышовым зарослям, вскипали плывуны, черный дым стлался далеко окрест. Ратники снова садились в лодьи и отталкивались от берега, а конники Мирослава и бродники, примкнувшие к Святославу, и летголь, оседлав коней, вынуждены были пробиваться к Танаису, чтобы обойти полыхавшую землю. Но и тогда они нередко сталкивались с отрядами пайнилов и черных булгар, и завязывалась жестокая схватка. Дрались россы не на жизнь, а на смерть. Летголь тоже делалась неистова и яростна. И бродники, привыкшие не отступать, даже если это и грозило гибелью, были упорны, и, коль скоро что-то случилось бы, способное обломать в их упорстве, то и тогда они спокойно приняли бы отпущенное Богом и не дрогнули бы. Но слава Матери Сущего, не отступила Мокошь от росской рати, и та, хотя и медленно и теряя воинов, продвигалась вперед. Все ж когда всадники пробились к узкому горловому разлому, где Великая река чуть ли не смыкалась с Танаисом, и увидели, сколь велико числом скопление поднявшихся против них, то и вынуждены были остановиться и укрыться с лошадьми в тальниковых зарослях. А ближе к ночи к берегу причалили лодьи, и каган Руси говорил с Мирославом и остался доволен им, и велел выслать в дозор сторожевую сотню. А чуть только рассвело, россы заняли прибрежные холмы, откуда хорошо был виден вражеский табор. О, Боги, сколь же велики были толпы, согнанные в разлом! Глянешь на раскидавшиеся по земле легкие, из бычьей шкуры, юрты и на цветастые, невесть для какой надобности украсно расцвеченные палатки, то и в голове сделается кружение, и, хотя бы утайно, не в пригляд гридю, захолонет на сердце. Да не потому, что дивно оружны те, кого пригнали сюда. Как раз этого и не углядишь. Зато другое приметит глаз зоркий: мало истых воинов среди тех, что ныне противостоят россам, все больше простой люд, едва ль не впервые взявший в руки сабельку ли, пику ли с легкими крылышками, которую иной из иудеев волочит по земле, как случайно подобранную в степном разнотравье палку, памятую про то, что и она сгодится. А вон тот, худотелый, держит боевой топор, изрядно проржавевший, даже издали видна тусклая чернь на длинном лезвии, за пазухой, да неловко как-то, случается, выскользнет топор и упадет на землю. Верно что, слабы толпы оружно, но уж больно велики числом. Небось непросто будет совладать с ними?
Святослав подошел к дружине Мирослава об руку с Богомилом. Была в его теперешней думке легкая досада, и, не желая скрывать ее, он обернулся к волхву и сказал:
— Жесток царь иудеев. Калечного и немощного выставил против меня. И хитер не в меру, и жалости в нем ни к кому нету.
— О какой жалости ты говоришь, княже? Запамятовал, как лютовал сей муж в росских городах и селищах? Тут другое. Уверовал царь иудеев, подстрекаемый доброхотами, что он один такой, и само небо не властно над ним, и всяк на земле рожденный — раб его: захочу — сгною в узилище, захочу — подвину к трону и осыплю златом. Приходили и ко мне Божьи люди от покоренных им племен, сказывали про это, и страх читался в лицах, и неумение оборвать узы, связавшие их с правителем Хазарии. Иной понимал в сердце: недолог век царства, ставленного противно естеству человека, в унижение сущему, но не умел ничего противопоставить злу. Все ж думаю, униженное злой силой торжеством духа иного из человеков подвинется к Истине.
Святослав задумчиво посмотрел на Богомила:
— Да, пожалуй, — сказал тихо, с какой-то даже грустью, как если бы ему привиделось впереди пролегшее, черным пятном обозначенное в пространстве. Откуда ж взялось это пятно? И вдруг словно бы обожгло Святослава, ярко и сильно узрилось, как на теле белого, ослепительно белого пространства начало накапливаться что-то мутное, холодящее в душе. И он догадался, откуда пятно? Да, конечно же, в него, умерши, превратились те племена, что жили в здешних местах. Но почему? Что случилось с ними? Ведь не могли же они все разом покинуть лоно земли? Иль что-то и в прежние леты висело над ними, проклятье какое-то, через которое не смогли они переступить, и сделались огромной, черной, едва ли не в полнеба, тенью? Но Святослав понимал, что пятно недолговечно, исчезнет, не оставив следа, и уж никто не вспомнит о тех, кто жил в здешних местах, не останется от них и малого знака, все будет поглощено временем, смято, раздавлено его суровой поступью.
Еще не скоро Святослав пришел в себя, но, когда посмотрел на нетерпеливо взмахивающего темной, смоляно взблескивающей пикой, точно бы не умея сразу определить ей место, Удала (Светлый князь подъехал только что и не хотел спрыгнуть с седла и поигривал пикой, перекидывая ее с руки на руку), взгляд темно-серых, однако ж как бы осветленных небесной синевой, глаз кагана Руси стал чист и светел, и в жестких, резко обозначенных чертах лица отметилась решимость, но вместе и едва уловимое смущение. И это было так странно и так непохоже на Великого князя, что Удал невольно поддался этому смущению и придержал гарцующего коня, говоря:
— Ну, ты, охолонись! охолонись!
Но вот смущение, бывшее в лице у Святослава, отпало ли само собой, оборотилось ли во что-то другое, во всяком случае, его не стало видно, когда каган Руси, еще раз глянув на забитый людьми разлом, сказал сурово:
— Нет, не пристало мне подымать меч на черный люд. — Помедлил. — Повелеваю конникам Мирослава и твоим, Удал, молодцам вместе с бродниками подергать толпу, да с краю, с краю, не расшевеливая ее. Пощипайте и постарайтесь выманить бека с его тысячами, притворно отступая и заманивая в танаисские степи. Там и возьмете его. А толпа сама рассыплется, подобно шалашу, ставленному на зыбучем песке. Без головы-то и тело не плачет.
Выметнулась летголь из скрадка, а чуть в стороне от нее вятичи выбежали на гребень холма, взмахивая мечами, далее от них бродники на резвых конях с длинными хвостами да лохматыми гривами. Они сходу врубились во вражьи ряды. И началась сеча. Падали воины с той и с другой стороны. Никто не понимал, отчего именно его настиг хлесткий сабельный удар. Иль не он был ловок и мог увернуться и считал себя сродни небесной силе, против которой не устоять никому? Отчего в нем-то вдруг все ослабло и в теле вялость такая, что и не совладать с нею? «О, Боги, что со мной? Иль впрямь я уж не увижу родимой отчины?» И всяк спрашивал, уже оборотясь во что-то другое, принадлежащее не земному миру, про дела земные, как если бы вдруг сделался струной, протянувшейся в пространстве, живой и трепетной и еще не смятой поспешающим к извечному порогу временем.
Сваятослав видел, как полегла летголь, оттянув на себя черных булгар, хладнокровных и умелых в конной схватке, как отчаянно, держа плечо друг друга, дрались вятичи, мало-помалу уступая навалившеся на них силе. Впрочем, приметно было, что это делалось намеренно. Святослав видел, как утягивались в степь бродники, теряя в нестройных рядах, уступая бешеному напору буртаси.
— Так, так… — сквозь сжатые зубы говорил каган Руси, понимая в развернувшемся сражении более, чем кто бы то ни был, и не огорчаясь и не радуясь своему пониманию, наверное, еще и потому, что происходящее на поле вершилось не совсем так, как задумывал. Впрочем, даже тут угадывалась определенная закономерность, которая неизбежно заявляет о себе с тем большим упорством, чем сильнее человек желал бы избавиться от нее. Уже не раз нечто подобное случалось и с ним, и можно было привыкнуть к этому, а только сердце все не перестанет страдать об ушедших в иной мир. Он только тогда успокоился, когда сражение заметно отодвинулось в степь, оставив позади тысячи, десятки тысячи людей, необученных воинскому ремеслу, приставленных к нему противно их собственной воле. Его слегка удивило, что никто из этих тысяч не сделал и шага встречь удаляющемуся сражению, как если бы среди них не нашлось никого, кто мог бы сделать толпу хоть в малости пригодной для воинского ремесла. Но Святослав недолго раздумывал об этом. Обернувшись к князю Мирославу, сказал:
— Замкнешь своими ратниками кольцо. Да так, чтоб ни один агарянин не выскользнул из него. Ступай!
А сам спустился вниз, к лодьям, поднялся на борт, поддерживаемый воинами, повелел им сплавляться вниз по течению, держась берега, и вести неприцельную стрельбу из луков, поверх толпы, а она к этому времени вышла из разлома и с удивлением смотрела на плывущие лодьи. Лодей было так много и так блистали на воинах кольчужные рубашки, что смятение пало на всех, кто вышел из разлома. И оно все ширилось, сминало то, что еще оставалось в людях дерзостного и горделивого. Иль не от Хазарского царства посланы они великим Правителем, владеющим многими землями и властным над сотнями разноликих племен? Нет, теперь в зажатых страхом сердцах уже не угадывалось этого сладкого чувства, исчезло, следа по себе не оставив. И всяк, уже обретя душевную трепетность, подумал: «Ну, куда мне с малым топориком и с копьецом против россов? Враз сомнут!» И дрогнули в сердце своем, стронулись с места, побежали… И дичалые от ошалелости крики, и стоны растаптываемых зависли над Великой рекой. Небо к тому времени почернело, тучи легли на покатые плечи прибрежных холмов, а потом пошел дождь, яростный, хлещущий по головам бегущих. И было это как наказание Божие. Вдруг да и спрашивал некто у соседа задышливо: «За что?..» И не получал ответа.
Лодьи сплавлялись неходко. В преддверии устья Великая река неспешна, но вольнолюбива, даже крепкий ветерок, придя вместе с дождем, не обламывал в ее спокойном течении.
Святослав сидел на корме рядом с Богомилом и уже не смотрел на бегущую толпу разноплеменных людей. Среди них, судя по говору, преобладали иудеи. Их вытолкали с родных подворий, как если бы это могло что-то поменять в движении жизни. Святослав смотрел на воду, была она прозрачная и в малости не замутненная; чудотворная сила угадывалась в ней; и была та сила не от мирового зла, столь широко и жадно раскидавшегося по земле, а от людского сердечного тепла и от небесного света. Но то и удивительно, что и в мерно, как бы даже с неохотой покачивающейся воде Святослав неожиданно уловил что-то грустное и усталое. Невесть почему в нем возникло такое ощущение, но оно возникло и долго не отпускало. Он поглядел на Богомила, тоже опустившего голову и что-то со вниманием в дальнозорких глазах высматривающего в ясноликой воде, и хотел бы сказать ему про нечаянно, ничем со стороны не подстегиваемо открывшееся сердцу, но промолчал, вдруг подумал про Малушу и щемота подобно подступившей икоте накатила и сделалось трудно дышать. Так захотелось, чтобы она теперь была рядом с ним, сияюще светлая и прекрасная, и он припал бы ее к груди и сказал бы слово ласковое, способное передать все, что истомило душу. Ах, отчего же раньше он не умел сказать этого! Ему так помнилось, что не умел. Но это было не так. Он говорил возлюбленной о многом, в том числе и о своих чувствах, и в прежние леты, от коих теперь отодвинут не времнем, нет, не расстоянием, чем-то другим, имеющим быть в пространстве, ясно сказавшем про ту перемену, что произошла в его душе. В ней как бы заново осиялось и недавнее еще молодечество бесследно растворилось в пространстве и что-то смутное, тревожащее глухой, чуждой его существу немотой надавило на сердце, как если бы он принял на себя все вины мира и теперь не ведает, совладает ли с этой тяжестью. А что как нет? Иль не сдвинется тогда в душе его? Не переметнется ли трещина, образовавшаяся в ней, и на Русь-матерь и не обломается ли и в ней, не оскудеет ли она в духе, едва поднявшем ее на высоту немалую?
Богомил оторвал взгляд от тихого, чуть только отмечаемого движения воды и посмотрел на Святослава отстраненно, точно бы не отойдя от видения другого мира, все еще пребывая в нем, свет и благо дарующего земле россов. Однако ж мало-помалу в глазах у него прояснивало, сказал чуть погодя голосом мягким и напевным, словно бы не желал сразу прервать ту песнь, что родилась в его сердце:
— От этой реки почерпнет Русь славу и крепь и сделается едина и могуча, и уж никому не одолеть ее. То и вижу в неближних летах. Но что есть время, как не движение мысли в пространстве? Иль не от нее сокращаются расстояния, а ночь утрачивает хмурь и хладость?
Встал Богомил во весь рост, и был лик его светел, а вместе грустен. От грядущего почерпнутое душой его накатило снова. И помнилось Святославу, что в глазах у волхва была не только радость, а и печаль. И туманила она взор его и влекла к чему-то расталкивающему на сердце. К чему же? И спросил бы об этом у мудреца, привыкшего принимать земную жизнь как малую часть небесной, извечно обращенной в немую пространственность, где обитают не только Боги, а и души тех, кто постиг высшую Истину или хотя бы приблизился к ней, ибо постигших единицы, а приблизившихся сотни, но сдержался и ни о чем не спросил, зная, сколь тягостны те пути, которыми идет волхв в своих мыслях. Терпеливо ждал, когда волхв покинет небесные чертоги и опустится на землю и обретет свою коренную соединенность с нею. Дождался, глянул в усталые глаза Богомила и сказал про то, что беспокоило. Он сказал, что войне еще не видно завершения, а он уже потерял много воинов.
— Ты, княже, кажется, не понял, какую ведешь войну и с кем? — укоризненно покачал головой Богомил. — Ищи победы в ней, но не завершения ее. День не отторжим от ночи, одно поглощается другим. А что происходит, когда свет сталкивается с тьмой? Ведомо ли это кому-то? Не знаю. Не постигнул того мой ум.
Когда толпа растерянных людей, теперь уже не бегущих, а едва поспешающих за вожаками, скрылась за ближней дымкой: дождь к тому времени прекратился, и небо снова прояснило, хотя уже не было розовато синим, потускнело, а ближе к горизонту как бы обуглилось, прикоснувшись к еще невидимой раскаленной сковороде солнца, — лодьи россов пристали к заросшему бледно-зеленой кугой болотистому берегу. Святослав в сопровождении Богомила и витязя Атанаса сошел с передней лодьи и со вниманием оглядел окрестности. Все еще слышны были проклятья умирающих и неровный, рыскающий шум затихающего сражения. Святослав улавливал не только звон мечей, не только ярость и решимость вступивших в смертное единоборство, а и ту едва обозначенную в ближнем пространстве черту, которая отделяет начало сражения от его завершения. Это вошло в него с молоком матери и сделалось частью его существа, как и то, что он оставался верен истинной своей сути, влекущей по тропе жизни и постоянно напоминающей о благости земного мира, коль скоро тот не подчинен злой силе, а устремлен к небесному свету. О, он хотел бы во всякую пору быть верным своей сути, ни в чем не меняя ее, и, наверное, так и поступал бы, если бы все зависело от его воли, но не все зависело от его воли, а нередко от воли более могущественной, чем его, собственная, она, случалось, скрадывала в нем, но часто и воздымала над сущим, и тогда сущее представало в ином свете, и виделось многое, о чем он даже не догадывался, обозревался и его собственный путь на земле, и был путь, хотя и усыпан терниями, благостен и устремлен к Истине. О, Святослав и про нее задумывался и нередко она ускользала от него, однако ж через какое-то время вновь представала перед глазами манящая, и он всею сутью, рожденной благостным порывом молодого горячего сердца, тянулся к ней, и бывал счастлив, если она не торопилась укрыться во тьме неведения. В первые леты свои на земле он смущался, когда так происходило, потом понял, что иначе и быть не может: Истина подобна солнечному лучу, короткому ли, длинному ли, но всякий раз по прошествии времени ускользающему.
Святослав вышел из густолистых, решетчато темных ивняковых зарослей, поднялся на ближнее угорье, покрытое щетинистой темно-рыжей травой, глянул в ту сторону, где теперь уже чуть только приметна была рассыпающаяся толпа, поднятая Песахом, скорее, для устрашения россов многочисленностью, после чего кинул взгляд на ближнее степное зауголье и понял, что был прав: сражение забирало остатнее, наступил момент, когда смертная схватка ослабла, и от голой, изжелта синей степи к тихому, обвально сыплющемуся обережью потянулись росские рати: кто пеше, а кто на вусмерть усталых, спотыкающихся и на ровном месте конях. Тех же, кто вступил с ними в сраженье, не было видно вовсе: они, кажется, все полегли… Из лодей выскакивали воины и поспешали встречь ратникам.
Возле Святослава оказался князец летгольский с длинными распущенными волосами, в изодранной, местами окровавленной кольчужной рубашке, в узких, синью речной ладожской воды отливающими глазами, припал к плечу кагана Руси, сказал слабым всхлипывающим голосом:
— Худо! Все мои полегли. Я один остался.
— Зато не посрамил чести своей и чести земли росской! — сказал Святослав и, чуть отстранив от себя князца, обнял его:
— Спасибо тебе, урягаш. Русь не забудет отдавших жизни за нее.
Немало полегло и упрямых вятичей, и кротких нравом дреговичей, и прочих разных росских земель ратников, и вольных бродников, для кого сестрица — сабля вострая, а отчина — степь широкая. Воины с лодей подымали убиенных и стаскивали тела их к зернисто влажному обережью. И был кровавый сбор грустен и тягостен, ущемлял на сердце почище любой занозы. А только и то верно, что в глазах у живых возжигалась ярость, и была она как сыплющий искры кремень холодна и тверда. И слабейший запнется об нее, и воспылает у него сердце, и стронется в душе посмурневшей и уж ни о чем не станет ведать, даже и о собственной хрупкости и колеблемости в неласковом к нему мире.
И был зажжен костер великий. Богомил сказал слово вещее, к истой жизни воина обращенное, которая и там, за чертой, может статься, не менее суровая и дерзновенная, чем та, покинутая ими с открытым миру сердцем, ибо мир этот огромен и необъятен и подобен душе росса, возлюбившего родную землю, как матерь, и оставшегося до конца верным ей и перед смертью не отвернувшему от нее очей своих.
Сотни плотов, сделавшихся последним пристанищем утративших прежнюю форму воинов, были спущены на воду, освященные святым словом волхва, обращенным к матери сущего, и молитвой предстателя соборной церкви Святого Илии: средь убиенных были и христиане. И на каждом плоту воспылал очищающий огнь. И мнилось, вся река воспылала вдруг; языки пламени, длинные, серебряно белые, вознеслись до самого неба и там, соединившись с небесным огнем, обрели новые очертания. И были те очертания дивно схожи с убиенными ратниками, и в том увиделся стройными рядами идущим по берегу дрежинникам некий знак, вещающий о торжестве начатого во благо Руси дела. И всяк укреплялся в сердце и искал глазами мелькающий про меж рядов красный плащ Святослава, а когда находил, делался пуще прежнего спокоен и тверд, и горячая решимость читалась в лице его. И да будет извечная, властная соединенность живых и мертвых ничем не омрачаема и да вознесет и слабого духом к торжеству жизни!
Великая река спокойно, как если бы издревле жила в согласии со словыми племенами, почитая их равными себе, приняла ступивших за черту земного мира, и, чуть колебля волной, открыла им путь, хотя и не близкий, но ровный, злому Иблису недоступный, к светлому Ирию. Про то теперь уже для себя только говорил Богомил, понимая слово, облаченное в мысль, принадлежащим не только ему, но и тем, кто шел рядом с ним, а еще Небу, Богам, с напряженным вниманием следящих за Походом Святослава.