Старейшины полагали, что не время еще подыматься на агарянина, силен и крепок тот, весь в железе. Да и не один он, ад подпали под его власть пайнилы и буртасы, черные булгары и другие племена. А что как разом все навалятся? Иль устоят вятичи, не стопчет их дъявольская сила? Но князь Удал не послушал старейшин, побил сторожу чужеземца, взял сребро и злато и пушистую рухлядь и сказал, мрачнея в лице, светловолосый и широкоскулый, в глухих раменях взросший:
— Иль не наше все это, не потом россов полито? Доколь платить дань окаянному? Не пора ли затачивать мечи и идти на Итиль?
И ответили удалые и дерзкие в ратном деле, детские да пасынки, поднявшиеся в суровых лесах, вбрасывая тяжелые мечи в посеребренные ножны:
— Пора, княже!.. Больно глядеть на разор росской земли. Мытари иудейские шныряют по городам да осельям, житья от них нету ни малому, ни старому, берут что ни попадя, коль не сыщется у хозяев двух гривен. Жалобятся смерды и ремесленных приворотий умельцы, что если и дальше так продолжится, то оскудеет Русь, и люд ее бёгом умчит в изверги.
И сказал Удал:
— Прямая дорога нам к Святославу в Ладожье. С ним и помыслим, как быть дальше?
На том и порешили, и чуть только рассвело, сели в лодьи и оттолкнулись от берега. Плыли долго, налегая на весла, раздвигая встречь несущиеся искряно-белые волны, взламывая их небесную сущность, которая от Сварога, ясная и чистая, ко благу склоняющая и остудившего сердечные порывы.
Святослав встретил их на пятачке земли у каменной, мрачноватой ликом, крепости и сказал с легкой доброй усмешкой, привычной для него, если обращался к близким ему по духу людям:
— Боги с нами, братья!
И в то же мгновение, едва ли не опережая княжьи слова, зависло над ратными людьми, молодыми и старыми, кровью пытанными и теми, кто впервые опоясался темноскулым мечом, старательно выкованным из тугой упругой стали, добротно, на единой дыхании выплеснувшееся:
— С нами!.. Боги с нами!
И это благодатью окутанное сложение упало на сердце Святослава тихой, в самой себе, радостью, и сделалось тепло и сиятельно, а прежде мучившее беспокойство отступило, как если бы ничего другого там сроду не было. Как не было досады, вызванной словами наипервейшего воеводы Свенельда. Сей муж на минувшей седмице, в первый день ее, придя на лесную близ Ильмень-озера поляну, где дружина Святослава оттачивала воинскую умелость, встречая супротивника жесткими, хотя и щадящими ударами отливающих звонкой синью мечей, сказал, отозвав Великого князя под тень высокородных дерев и хмуря темные, срыжа, легкими подковками прикрывающие острые, глубинно серые глаза, чуть подрагивающие, должно быть, от внутреннего волнения, которое редко когда примечалось в лице у него, взлохмаченно дерзкие брови:
— Чудно… Как если бы к войне готовился. Не рановато ли? Гляди, как бы худа не сотворилось. Надысь имел встречу с Песаховыми слугами, спрашивали те: пошто на Руси ныне неурядье, а в деревлянах и того хуже: побили мытарей, после чего сожгли их тела, привязав к сухоруким деревам, а пепел развеяли по ветру. Неладно это. А что как беки двинут на Русь свое войско? Не сделается ли тогда, как во времена Хельги? Смотри, кровью умоется Русь…
Больно, как ножом по сердцу. Всякое упоминание о несчастном Хельге, при котором Русь подпала под власть иудейского царя, неприятно Святославу, сказал хлестко и упруго, будто стальную вервь натягивая на парусиновое полотно, как только он один и умел:
— Что, страшно стало, как и в те поры, когда покинул своего Господина в чужих землях?
Свенельд побледнел, большая красная рука метнулась к мечу, ржаво посверкивающему золочеными ножнами; толстые сильные пальцы сжали темную, шершавую рукоять. Воеводе стоило немалых усилий сдержать себя, сказал с досадой:
— Вижу, стал неугоден тебе. Что ж, отъеду завтра же. Поутру.
Святослав не удерживал его: вольному — воля… Но так ли? На сердце — кошки скребли. С малых лет был Святослав рядом с этим воеводой, тот на коня саживал его, учил владеть мечом, не однажды сказывал слово доброе о временах, в летах затерянных, однако ж и по сию пору светящихся дивно, да про отчаянные вряжьи набеги на дальние земли да про плаванья по великому Русскому морю на лодьях, да про города, в коих довелось побывать воеводе. Но и то верно, что поступить иначе Святослав не мог, коль скоро ратное дело, к которому готовил себя и Русь-матушку, ныне пребывающую в неволе, не грело сердце Свенельда. Чувствовал молодой князь: не по нраву воеводе, что стекаются к нему со всех концов росской земли лихие удальцы. Не однажды спрашивал: «Иль на войну наладился? Мыслимо ли это? Хельгова дружина посильней была, чем твоя, и то не устояла». Нередко добавлял с усмешкой, и про то доносили Святославу доброхоты: «А вьюноша-то не иначе как мнит себя заступою Руси. И то сказать: сидя на Ладоге, за каменными стенами, пошто бы не попугать агарянина? А ты с ним в Поле встреться. Тогда и поглядим, чего ты стоишь». Уж давно предерзостно вел себя Большой воевода, но Святослав, сдерживаемый Ольгиными послухами, а они пребывали около него в немалом числе, усмирял свой нрав. Но вот не сдержался и не жалел об этом, хотя на сердце ныло, но, скорее, оттого, что не хотел бы услышать из материных уст осуждения своего поступка. Доверял управительнице Руси, ее осторожности и умению вести дела, ладить и с теми, кто противился ее намерениям, благостным для Руси. Часто вставало пред очами Святослава дальнее, но еще не размытое летами, а как бы даже укрепившееся в сознании, возжегшее в душе огнь небесный. Он так и думал, что — небесный. Невесть откуда пришло к нему это понимание, может статься, из дальних далей, от Мокоши — матери, а она есть сущее, ко всеблагому миру влекущее тех, кто преклонил пред нею колена. Но не рабски покорно, а от сердечной сути, от любви к Истине, хотя и едва только взблескивающей средь тягот жизни, придавливающих не одного смерда, а и властных над себе подобными. Но не зря сказано: и придет время, и будет не скоротечно, не угнетающе, а свет даряще, и восстанет тогда мать — земля из пепла и воссияет в необъятной славе своей.
И восстанет из пепла… О, запамятуется ли, как мальчонкой увидел однажды обжегшее сердце и вострепетал в гневе, захлестнувшем его обильными горючими слезами. Горело ближнее от Вручия селище, где он в ту пору оказался с княгиней — матушкой, и люди бежали по улочкам и, посеченные гибкими, как змеи, саблями, падали на белую, в снежном обагрении землю и воздевали руки к небу, как если бы просили у небесного Владыки Сварога помощи себе ли, тем ли, кто еще не попал под копыта вражьих коней. Юный Святослав не сразу понял, что происходит, когда же понял, а может, даже не так, не понял — сердцем почувствовал ту беду, что разлилась по отчей земле, горько сделалось, и больно, и недоумение накатило: пошто же так, иль не властны россы прогнать сеющих смерть чужеземцев?
Княгиня увидела, как замутнило сыновью душу, сказала устало:
— Еще не время, княже… Наберись терпения. Придет очищение земель россов от возгордившихся сынов Яхве и обломаются они об нашу силу.
Мудра и прозорлива Ольга, провидела многое из того, к чему потом, повзрослев и возмужав духом, потянулся Святослав. И то благо, что от великомудрия ее свет проливался на него, поклявшегося еще в те поры отомстить неразумному иудею за посрамление отчины. И это были не просто слова, они от великой обиды, что скопилась в душах россов, оказавшихся в неволе по неразумью княжьего управления, а не от слабости духа. Иль кто-то сказал бы про них, что поддались они хитроумию правителей, привыкших заместо меча держать в руках яд и кинжал? Но так уж несчастливо все сложилось, как если бы одно цеплялось за другое и о худобу, горькой полынью пропахшую, билось изо дня в день, отчего той худобой пропахло окрест, подавляя дух истинный, к воле влекущий. И вот уж в каждом росском селище, в городище ли, что в давние еще леты устроялись в тихом, сокрытом от шальных ветров с дикой степи, дурманяще пахнущем дивным ароматом пышнотелых цветов приднепровском понизовье замаячили чужеродные конники. За малую провинность, а то и вовсе без оной, сходу, с плеча, никем не понукаемо, они хватали вольнопашцев и заковывали их в железа, гнали чрез сухую обезвоженную землю в хлад ли, в жару ли палящую на азийские невольничьи рынки. А чуть погодя мытари в темно-желтых одеждах начали шарить по подворьям очумевших от напасти росских людей, не сразу взявших в толк, что они сделались подневольными. А потом потребовалось и вовсе унизительное для росского духа: вздумали мытари брать по мечу от дыма. Для чего бы? Иль нехватка какая случилась у агарян? Да нет, все они с головы до ног обвешаны саблями и кинжалами. Тут другое… Захотелось чужеземцам унизить россов, вогнать их сердца в страх и слабость. Авось тогда запамятуют про старые леты? Только понапрасну все. Пожалуй, в те поры и стронулось в душах, отступило тягостное недоумение, рассеялось, и самый слабый понял, что не вынести ему такого унижения, а если станет терпеть его и дальше, то и сделается никому не надобен даже в своем роду. Тогда и взял он в руки меч отчичей и вознес его над головой своих обидчиков. И пошло, и поехало. Взыграло ретивое… Из иных градков уж повыгоняли окаянных и по сей день не пущают их на порог, обнеся жилища высоченными стенами, зависшими над глубоким, в давние леты прорытым рвом. А в других градках вдруг да и схлестнутся княжьи дружинники с воинами Пророка, состоящими на службе у иудейского царя, и не всегда бывают биты. Да что там!.. Иной раз и смерды, и изверги, и разные малые людишки, кому опостылело жить в рабском унижении, возьмут в руки что ни попадя, хотя бы и ладно оструганную дубину, как если бы это была обросшая колючими иглами смоляно блещущая палица, и погуляют на славу, обтесывая бока у чужеземца. И даже время годя, стоя под пыткой иль кладя голову на плаху, вдруг улыбнутся растерзанными губами, вспомнив веселое гулеванье, и скажут упрямо:
— Ну, годи!..
И отойдут в мир иной с твердой верой в собственное восставание из пепла. И да сбудется по сему, ибо реченное в мыслях рождается в слове, которое есть начало всему.
Легок шаг у человека, возжаждавшего Истины, коль скоро впереди ему отпущен срок; легок и быстр и невесть в какие дали влечет его, в ближние ли, в дальние ли?.. И вот уж идет он, сорванный с берега жизни, свычного с его людской сутью, в затененные деревами, широко раскиданные, посеченные множеством среброгрудых рек и речушек, лесные поляны. И нигде не помедлит, как если бы что-то подталкивает его в спину. А и впрямь шальной ветерок, вдруг взнявшийся над полянами, накручивает, насвистывает невесть какую мелодию, но уж точно не ту, что подравняла бы в душевной крепи человека, растолкала бы все, что смущало его. Так нет же, нет, как если бы изначально тянулся к чему-то другому, не к этой крепи. Ах, предерзостный, ах, неловкий, ну, чего ты насвистываешь, поиграть захотелось? Ну, так утянись вон к тому легонькому, как бы даже пористому, сравнимому с облачками на темнозеленой равнинности небесной тверди, рядку молодящихся березок-женок да и побалуй с ними, небось не откажут и втянутся в твою игру и будут довольны.
Если бы кто-то пригляделся к человеку, ныне легко и машисто отмеряющему таежные тропы, то и не сразу догадался бы, что перед ним князь Руси Святослав. Уж больно строг в лице и меж глаз пролегла глубокая морщина. Про нее и в ближнем ко князю урядье не все знали. Не часто она бывала так ясно и зримо обозначаема. Обратил бы любопытствующий внимание и на кое-что еще в странствующем человеке, приметно отличающим его от Великого князя. И подивился бы, когда бы сказали ему, что не прав. И он не сразу смирился бы и еще долго шептал бы в недоумении: «А почему кафтан на нем прохудился и на ногах сапоги разбитые? Нешто не доглядели постельничие? Ох уж эти навадки, все не смирятся, и наваживают, и подманивают! Вгоняют во грех!»
Только зря он… Не наваждение явлено пред очи его, а сам Святослав, но про это знают лишь в ближнем Великого князя окружении. Случалось, брал отрока и шел с ним в таежные рамени и подолгу бродил зверьими тропами, нередко захаживал в жилища извергов и дивился на их жизнь, понимая тяготность ее и горестное отступление от истинной, на божественном приятии настоенной благодати. Но и менять тут ничего не хотел, сызмала осознав: если не ты хозяин своей жизни, тогда кто же?.. Боги благодетельны, но они высоко, не сразу дотянется до них и обладатель острого ума. Рождаемое про меж людей им и принадлежит. Это от Истины, и не нам, смертным, тягаться с нею. Да и надо ли? Не всегда обжигающая людские сердца жажда познания во благо человеку, вдруг да и уведет его во мрак неведения.
Волхв Богомил, а именно к нему шел Святослав, ждал Великого князя. Провиделось ему в дреме, что прибудет тот уже на этой седмице. В широкой темнорусой бороде Богомила легкая седина пробивалась пока еще вслепую. Волхв стоял у темного зевла пещеры, опираясь на суковатую палку, и смотрел в таежную даль в тайной надежде увидеть Святослава на урманной тропе. Подле его ног лежал, положив морду на когтистые лапы, медведь-пестун, лишь ближними днями обретя хозяина, но уже успев сродниться с ним, точно бы они были слеплены из одного теста, так хорошо пестун понимал в человеке, даже и в той его чуть приметной озабоченности, которая теперь управляла чувствами волхва. Медведь тоже пристально всматривался в таежную россыпь маленькими, круглыми, острыми, как шило, глазками, и был доволен, когда услышал нечто поколебавшее в душном устоялом воздухе, а потом углядел слабое черное пятно на зеленом покрывале земли. Приподнял взлохмаченную голову и негромко рявкнул.
— Так ты думаешь, что?.. — сказал Богомил, потрепав медведя по вздыбленной холке. — И ты прав.
Святослав вышел из-за дерев, чуть помедлил у ледяно посверкивающего таежного ручья, а потом перепрыгнул через него и направился к пещере, вздыбившейся над таежной равнинностью и смурно и глубинно взблескивающей зевлом.
— Будь здрав, отче, — сказал князь, подойдя к волхву и почтительно склонив перед ним голову.
Пестун, привыкнув к присутствию возле хозяина еще кого-то, ничем не выказал неудовольствия, а оно-таки было: в последнее время кто только тут не перебывал! И все идут со своей болью и обидой, и каждому из них надо что-то от лесного отшельника и часто слышится грустное вопрошение в людских голосах, а иной раз и досада. Хозяину худо делается после этих встретин, печаль черно и глухо застит его глаза. Иль не горько ему, пестуну, пускай и слабому разумом, видеть это и не уметь помочь?
Богомил провел князя Руси в пещеру. Было под чуть взопревшими каменными сводами стыло и сумрачно, и стояла тишина такая, как если бы тут и вовсе не обозначалось никакой жизни. Улавливалось собственное дыхание и тихое поскрипывание капель на серой мшистой стене.
Волхв подвел Святослава к невысокому, искряно-белому взлобью, слегка прикоснулся дрогнувшей рукой к изваянию великого Рода. Черты лица Бога грубо и как-то даже угрюмовато проступали на мшистых камнях. Сказал негромко:
— Знаю, матушка твоя полагает, что еще не время идти войной на Итиль. Но права ли она? Не сразу закипает вода в котле, а уж если закипела, то и надо снимать котел с костра, а не то разлетится на мелкие куски. То ж и здесь: потеряешь время — потеряешь Русь. Поспешай, пока не остыл праведный гнев в племенах; обопрешься об них — и вознесешься к славе, Я все сказал, княже.
И тут же, как бы запамятовав о Святославе, волхв отвернулся от него и забормотал чуть слышно, не то заклиная, не то произнося молитвенные слова, прежде не касавшиеся слуха князя. И было в этом смутном, влекущем к чему-то неближнему бормотании нечто подвигающее к небесному свету, и в душе у Святослава стронулось, и он увидел себя, молодого, жаждущего Истины в миру бытования, совсем в другом измерении, и, когда прошло смущение, вызванное неожиданной переменой в нем, почувствовал необычайную силу духа, как если бы прикоснулся к тайне, сказавшей ему о его высоком земном назначении.