— Э-ге-гей!.. — кричал некто голосом натянутым и упругим, подобно тетиве лука, но вдруг что-то сотворялось, и голос слабел, делался мягче, напевнее и обретал сходство с лопнувшей струной в гуслях. Кричал некто; Святославу же казалось, что голос принадлежал не живому существу, а раменям, дивно густым и почти непроходимым возле Удалого градка, куда привел он дружины. Уже третий день пошел, как они в вятичах. Много чего за это время сделано Великим князем по укреплению Ольгиных Уставов. Не все, конечно, проходило гладко, случалось, старейшины выступали против новины, не видя смысла, к примеру, в установлении погостов и прочих укреп единой власти, говоря, что это противно закону свободного племени. «Иль ладно будет, если мы все сделаемся как един человек, не утратится ли тогда в душе нашей, не заглохнет ли она в хладном недвижении, не умея оборотиться ликом к Истине, в небесах меж Богов обретающейся?»
Святослав не раз и не два ходил на племенные Советы и убеждал старейшин. И то были не пустые хождения. Он открыл в себе способность говорить ясно и с легкою страстью, не в угнетение сущего в человеке; слова, произносимые им, нередко приобретали тайный смысл, соединяющий его с пространством времени. Увлекшись, он сказывал о Словене и Русе, которые жили за тысячу лет до сего дня, но уже тогда помышляли о сильном княжестве словых людей, с тем, чтобы открывшееся в других племенах не поломало душевной сути росса. Они-то и подняли средь глухих заболотин дивный град Словенск.
— Было это в те поры, когда во все стороны от града и по правую от него руку, и по левую кочевали полудикие племена, ряженые в зверьи шкуры. Един град сиял, и свет от него и благость разливались по миру.
Помедлив, продолжал со страстью:
— Иль запамятовали про это, старейшины? Иль мы уже не россы, коим не пристало жить розно, в развале? Станем же едины в помыслах и чаяниях, так же и в деяньях, и тогда возвеличится земля росская, и Божеское усердие отметится в ее градках и селищах, и воссияет она в могучей красе!
Святослав медленно шел по узкой, меж дерев вихляющей тропе, потом свернул с нее и шел прямиком, чернопутьем, разгребая сильными руками пригнувшиеся к земле ветви, к тому месту, откуда доносился чей-то голос; про него он хотел бы думать, что принадлежал не человеку, но земле-матери, приметившей его и пожелавшей поведать про что-то утайное, едва ли не потустороннее. И он, помнилось, пришел к тому месту, откуда доносилось трепетно живое: «Э-ге-гей!..» Пришел и к удовольствию своему никого не увидел. Место было чуть приподнявшееся над раменями, искряно-синее, видать, оттого, что тут пробивался из-под земли белопенный ручей, гомонящий, как бы даже спешащий к чему-то в себе ли самом, в небесном ли сиянии, откуда он притягивал синеву и разбрасывал пригоршнями окрест себя.
Святослав нагнулся над ручьем, сполоснул руки, а потом присел на валунок, тоже на удивление белый, как бы даже омытый прозрачной водой. Долго пребывал в раздумьи, наблюдая, как, пробившись из-под земли, вода скапливается, бурля, у изножья ручья, а когда ей делается там тесно, выталкивается из ямки и, чуть покуролесив средь камней, острогрудо выпятившихся из-под земли, обретает собственную суть, становясь ручьем, которому уже ни до чего нет дела, ибо он совершил то, что и предполагалось при его рождении.
Святослав смотрел на движение воды, хотя еще не обретшее покоя, но уже утвердившееся в истинном своем назначении, а сам думал о чем-то далеком от того, что открывалось взору, и мысли те были нелегкие. Он вдруг видел себя мальчиком, впервые оказавшемся в сторожевой башне на городской стене, упросил матушку — княгиню взять его с собой, и теперь стоял и глядел в узкую смотровую щель на высокие, с широкими, чуть сморщенными листьями, дерева, подступающие к Вышгороду, на тропы, не то зверьи, не то пробитые хожалым людом, петляющие по раменям. В какой-то момент он увидел небольшое селище на опушке леса. Было селище подобно синему блюдцу на столе, накрытом зеленой скатертью. Черные и прямые дымы, кое над какими крышами изрядно кудрявясь, висели над домами. Они напомнили мальчику недавний сон: в нем тоже были домы, и они походили на эти, только двери там были открыты настежь, и люди, смеясь и подзадоривая друг друга, то вбегали в них, неся в руках золоченые подносы с яствами, то выходили оттуда, не утратив радости в лицах. И он, вдруг очутившись на широком подворье, хотел бы понять, чему они так радуются. Люди не сразу обратили на него внимание, а только когда узнали, откуда он и кто он?.. И сказал вьюноша в длинной синей рубахе, взяв его за руку и подведя к крыльцу с высокими, смоляно поблескивающими ступенями:
— Чему радуемся? Освобождению своему, княже.
— Освобождению от чего?..
Он ли спросил, иль только помнилось, что спросил, теперь и не скажешь. Прервался сон. А жаль! Он так и не узнал, что за люди привидились и о чем хотели бы поведать ему. Он еще долго не отходил от смотровой щели в надежде разглядеть кого-либо, кто живет в селище. Но так и не дождался, обернулся к матушке и спросил у нее, отчего люди не выйдут из жилищ, иль так все заняты растопкой печей?
— Да нет, — отвечала Ольга. — Нет там теперь никого. Сказывали зорчие из ближней сторожи, что идут воины с враждебной стороны, не жди от них пощады. Вот смерды и побросали растопленные печи и укрылись за крепостной стеной.
Он тогда впервые увидел чужеземцев. Они пожгли домы в селище и подошли к Вышгороду. Долго грозились, подтянувшись ко рву, залитому водой, и рассекая воздух длинным и гибким полукружьем сабель. Уж когда возвращались ко Дворцу Ольгиному юный Святослав удивился многолюдью на узких улочках Вышгорода. Возникло чувство, что тут собрались все жители окрестных градков и селищ. Он сказал про это княгине, та вздохнула и отвечала, что так, наверное, и есть, а еще сказала, что иудейскому царю надо бы умерить свою неприязнь к Руси:
— Иль мала дань, которую мы платим за неразумье Хельгино? Уж и вовсе опустела казна великокняжья. Но да, видать, не зря про меж малого и большого люда гуляет сказ про волка да стадо овечье: покуда не порежет все стало, не уйдет восвояси. Судя по всему, и Песах той же породы, волчьей.
И верно, волчьей… Святослав не однажды убеждался в этом, и копилась на сердце обида, и боль, нахлестываясь на нее, измучивала, не покидала и в ночи, отчего сон сделался коротким и прерывистым. Однако ж и то понял он, что Русь надеется на него. Про это не однажды сказывали ему в осельях, про то, что он князь Великий не только по рождению, а и по духу.
Невесть сколько времени просидел Святослав возле лесного ручья, очнулся, когда услышал за спиной чьи-то мягко ступающие по влажной земле шаги и обернулся, увидел Богомила, поднялся с камня, а когда волхв подошел к нему, спросил:
— Что-то случилось, отче?
Богомил вздохнул:
— Да, княже, — огладил темной узкой ладонью длинную, с легкой проседью бороду, сказал: — Ладно ли, что при приближении твоих дружин в осельях начинается колобродье, и самые смирные бегают по улицам, ищут ставленных иудейской властью и удавливают их, накинув им на шею веревку, будь то хоть и сородич их? Но надо сказать, что переметчиков средь россов мало.
— И что же? Тебе это не по нраву? Не по нраву, что смерды расправляются со своими обидчиками? Придет срок, и опустится тишина да благодать на росские земли. А пока… Суров в гневе росс, но и отходчив, и врагу спустит, коль тот принесет ему повинную свою голову.
— В градке Удаловом вятичи пожгли домы, в которых жили чужеземцы, а потом раздели их донага и свели на капище.
— Я слышал, Боги не приняли жертвы? — усмехнулся Святослав. — И тогда их передали в руки древней старухи в черном. Всякая обида да будет отмщена. На том стоит и будет стоять Русь.
Со стороны Удалова градка вдруг донеслись крики, окрашенные в светлые тона, как если бы сородичи встречали близких им людей, а потом послышалось лошадиное ржание, в нем тоже можно было уловить удовлетворение от хорошо выполненной работы. Святослав слету, смаху смял суровость в лице, оно сделалось мягче и светлей, жесткие морщины на лбу разгладились, темные обвислые усы встопорщились и как бы даже повеселели, пуще прежнего взъерошился упрямый клок русых волос на макушке со старанием бритой головы и обрел озорной вид, почему Богомил невольно улыбнулся. Он потому и улыбнулся, что углядел перемену в Святославе, и она пришлась ему по душе. Перед волхвом теперь стоял не суровый воин, отягощенный нелегкими заботами, но едва вошедший в лета отрок, умеющий взять от жизни и малую радость, не упускающий ничего от ближнего мира отлегшее, хотя бы и испуганный трепет деревца, чуть искривленного в тонком стволике, которое он теперь не без сердечной ласковости оглаживал сухой жесткой ладонью, как бы желая сказать, что, если бы все зависело от него, то он подсобил бы деревцу, подвинул бы его поближе к большим, знатно раскидавшим широкие ветви деревам, и тогда, глядишь, оно, сызмала обреченное на одиночество, выправило бы стволик и весело потянулось бы к солнцу, осознав в себе прежде незнамую силу.
— Удал вернулся, — сказал Святослав и уж намеревался стронуться с места и направить стопы в градок вятичей, чтобы встретить светлого князя, когда ближние заросли раздвинулись и к нему подъехал на белом, в желтых крапинах, скакуне сам Удал. Спрыгнул с седла и, покачиваясь на длинных ногах, вяловатых после долгой скачки, подошел к Святославу и обнял его правой рукой, позвенивая серебряными бляхами, нашитыми на рукав златотканной куртки:
— Княже… княже…княже…
— Ну, что, проводил атабека? — спросил Святослав, пуще прежнего светлея в лице.
— До Самватаса. Там летголь со князцом оставил, попросил пошуметь у крепостных стен.
Святослав был доволен:
— Добро! Стало быть, завтра выступаем!
Он, кажется, сумел обмануть воевод Песаха. А коль так, то и будет путь его до Итиля много легче, хотя и раза в три длиннее.
Богомил, помедлив, стронулся с места, пошел узкой и гибкой, про меж дерев, тропой к тому месту близ градка Удалова, где полоскались на ветру пестрые паруса для лодий. Шили их из крепкой матерчатой тканины умелицы смердовы жены да девы. Он шел и думал о Святославе, о том, что тот не прислушался к его суждению, не принял к сердцу. Но странно, это не огорчало, как если бы не ожидал ничего другого. Но тогда чего же он хотел от князя?.. Да, собственно, ни к чему и не стремился, понимая про росские роды, ищущие себя не на тропе зла, привыкшие доверяться матери Мокоши, а она есть свет радости дарующая только тому, кто пребывает не один на земле, но бок о бок с другими племенами, хотя бы и чуждыми по духу, однако ж не сеющими семена вражды. Иль не так было во времена светлоликого Буса? Тот не желал унижения и слабейшему, к чему и призывал россов. Его призыв был услышан, и свет и тепло снизошли на отчие земли, все взбодрилось в них и самые слова облеклись в сияющие одежды, всяк старался видеть в иноплеменнике брата. И не вина ясноликого князя, что однажды пролилась кровь и оборвала узы меж племенами. Нет, не его в том вина, но тех, кто не принял дарованного матерью Мокошью и возжелал возвыситься над другими, отобрать земли их и домы их, и жен их.
Все ж Богомил верил: коротки ноги у зла и легки, сноровисты у добра. Иль не про это сказано в Ведах праотцами россов, принявших слово не как Знак, отделяющий одно племя от другого, а как дар Божий, единящий их. И да не угаснет это понимание Истины, облаченной в божеские одежды и открывшей себя в слове!
Когда Богомил ушел, Святослав с грустью, которая противно радости, что полыхала на сердце подобно ярко горящему костерку, обозначилась в нем, бледная, чуть только сдерживаемая, сказал:
— Отче пребывает в беспокойстве, вызванном нежеланием видеть, как умертвляется сущее в человеке. И я понимаю его, но я так же понимаю, что нельзя сдержать гнев, поднявший племена россов на борьбу с иудеем.
Удал мало что уловил из слов Великого князя, в прищуренных глазах которого вдруг увиделось что-то придавившее в нем радость, и даже слегка обиделся: вот, дескать, зря что ли я поспешал с доброй вестью ко князю: небось не одну седмицу агаряне простоят в Самватасе, прежде чем дойдет до атабека, что Святослав выбрал другой путь? «Мне ли, сотворившему маленькую победу, выслушивать про озабоченность волхва?..»
Так, или примерно так, думал Удал и уж хотел выразить Святославу свое неудовольствие, но проследил за выражением его лица, вдруг сделавшегося строгим и как бы даже затвердевшим на какой-то напряженной мысли, и сдержался. Знал, не любил каган Руси, когда сбивали его с мысли пустыми, мало что значащими словами, мог и сурово оборвать говоруна, после чего свиноваченный долго еще пребывал в смущении, а то и в растерянности.
К счастью, Святослав через малое время отринул потревожившее его, сказал, ласково поглядывая на Удала и пряча лукавую усмешку в длинных усах:
— А что, воевода, не пора ли нам пойти к войску? Небось твои детские уже про все поведали собратьям, не преминув обронить горделивое слово и про удаль молодецкую? Иль не так?
— Истинно так, княже, — охотно согласился Удал. — У нас, у вятичей, слово неотрывно от дела. И, коль скоро повязано цветным узорочьем, украшено зело, то и отпавшее от него дело не хуже глядится.
— Верю, — сказал Святослав все с тою же улыбкой, затаившейся в уголках губ.
Градок Удалов стоял на реке Вятке, быстрой, шустроногой, про нее вятичи так и сказывали, как если бы в ней было что-то от человеков. В летнюю пору на ее обильно заросшие густым, местами и вовсе непроходимым кустарником, берега хаживали не только вьюноши и девицы, чтоб подивоваться друг на друга, а и те, кто постарше. Нередко на крутом взлобье, чуть приподнявшемся над густолесьем, можно было увидеть древнего старца и услышать его длинную и грустную песню, вроде бы ни к чему не обращенную, а как бы сосредоточенную на самой себе, однако ж берущую за душу и захолодевшего сердцем от горьких напастей смерда ли, утратившего связь с отчиной не по своей воле, но по чьей-то другой, быть может, и не этому миру принадлежащей. Бог весть отчего так устроена душа росского человека, что и в самую благополучную для него пору вдруг встоскуется ему и потянет невесть в какие заоблачные дали. И он устремится к ним, точно бы ему под силу — взять да и очутиться в другом, славном и украсном месте. Только в какой-то момент на него снизойдет просветление, и он сообразит, что не добраться ему до заветного места. И тогда он затоскует пуще прежнего, и его сердечное колобродье, в конце концов, выльется в песенные слова. Они полетят над вятскими раменями, коим нету конца и края, а то вдруг прикоснутся к притихшим после недавнего непогодья деревам и обретут в них вторую сущность, впрочем, мало чем отличающуюся от первой, все ж не такую ясную и понятную, всплывет в ней нечто присущее лишь деревам и восстанет над миром в сладком трепете едва пробившейся сквозь землю березки, и редкий прохожий не приметит этого и не ощутит на сердце невесть к чему обращенного трепета, и долго будет прислушиваться к нему, стараясь понять в нем. А когда покажется, что понял что-то, тогда и оборотится ликом к младодреву и обоймет слабые листочки с тонкими, как бы слепленными из воздуха, прожилками, и почувствует исходящее от них тепло, и отпадет грусть — печаль от сердца.
Градок Удалов стоял на реке Вятке, и был невелик, но дивно складен: улочки тут прямые да строгие, и домы все из добротного дерева под тесовыми крышами, не теснятся, ставлены поодаль друг от друга, глядят на свет Божий широкими окнами. Если кому-то понадобится испить водицы иль отдохнуть в застолье, пройдя десятки поприщ по таежным забродьям, то и примется странник миром, и никто не спросит у него, откуда он да чьего роду-племени, сызмала приучены вятичи понимать людскую заботу и не хорониться от нее за толстыми запорами, но сознавать как свою, хотя бы она и была привнесена в их жизнь не лучшим из людей. Уж так повелось с тех пор, когда пришел сюда, в места глухие, где не ступала нога человека и где устраивали гульбища лишь лесные лешаи да ведьмаки, прародитель племени, дерзкий и сильный духом Вятка, рожденный русалкой, обитавшей в водах Днепра-батюшки, и забил высокий, тесаный из матерого дерева столб в землю и сказал:
— Тут и жить всем, кто придет следом за мной. Сказано в Книге Судеб: идущий впереди да увидит след того, кто только вынашивает намерение ступить на тропу жизни.
И были пришедшие в новые земли, подобно Вятке, умелы и сноровисты в деле, и время спустя воздвигли посреди раменей домы и стали жить в них и множить жизнь, которая от доброго сердца и от любви к сущему.
Поутру в градке Удаловом сделалось шумно и хлопотно. Всяк норовил побыстрей оказаться у ворот, где скапливались дружинные люди, подтянутые, в ладно сшитых кафтанах с легкими белыми бляхами, а нередко и окольчуженные. И вот уж все стены облепили молодицы да старцы, и слышалось про меж них надежду сулящее, и сказывал кто-то, пробившись сквозь теплое многоголосье, соседу своему справа:
— А вчера сотворилось волхование великое, и изрек премудрый Богомил, возжигая костры у капища, что путь у россов будет труден, но благостен для Руси.
— И то… И то… — отвечал сосед, как если бы сам заранее про все знал, уверенно, едва ли не с торжеством в голосе. — И ничему другому не быть!
А войско меж тем построилось, невеликое числом, коль скоро принять во внимание, что предстояло сделать ему, тысяч пятьдесят, быть может. Святослав противился вовлечению в дружины людей, мало сведующих в ратном ремесле. Приглядны дружины, молодец к молодцу, и в очах что-то орлиное, всяк про себя думал, что он не хуже соседа снаряжен, небось не один день собирал с молодицей воинскую справу, зато все теперь на нем посверкивает, поблескивает. «Надо думать, любо — дорого посмотреть на меня. То-то красна — девица, вон та, что отыскала местечко возле башенки, синеокая, глаз с меня не сводит. Эх, жаль, не повстречалась мне раньше! Но да всему свое время». И улыбаются отроки, детские и пасынки, всяк обретя свое место в строю. И даже седоусые гриди не могут сдержать улыбки. В их сердцах возгорается нечто вроде бы уже давно угасшее: тихая радость оттого, что он не один ныне, с братьями по духу, тож рядными, блещущими особой, лишь в воинском строю обретаемой пригожестью. А еще оттого радость, что ныне смотрит на него вся Русь и надеется на него, и верит, что он совладает с недругом. И срываются с уст слова горячие: «Так и будет! Будет! Будет!..»
Уходят дружины в зоревое утро, а в градке Удаловом все не угаснет, не примнется многоголосая суета. Люди долго еще толкуют о разном, и тихая грусть высвечивается в лицах, у иного она легка и прозрачна, углядишь и самое дно ее, а у других щемяща и влекуща к чему-то неведомому. Все ж грусть эта как бы одна на всех, соединившая людей, она точно бы возносит их к какому-то дальнему приделу в самих себе. В прежние леты человек не смел и заглянуть туда, даже если и догадывался о его существовании, что-то мешало, а вот теперь, влекомый общей грустью, увидел нечто возвышающее его сущность над пространством времени, а вместе соединяющее с ним, ближним и дальним, и малость, за которую привык принимать себя, как бы высветилась и обрела искрометность и близость к небесному миру.