И пришел Святослав. Остановился у стен Булгара, долго смотрел на деревянный город, укрытый за каменными стенами. В прежние леты город принадлежал коренным жителям здешних мест и сюда часто наезжали, иной раз и без надобности, россы из ближних земель. Многие обрели тут друзей, подолгу сиживали с ними в домах ли за гостевым столом, в юрте ли на земляном полу, небрежно застланном бычьими шкурами, и вели неторопливые беседы. Но потом сюда понаехали торговые люди из Итиля с великой обслугой и воинорядцами. Булгары вынуждены были, теснимые иноземцами, покидать отчие домы и уходить в степь. Благо, она тут велика и раскидиста, едва ль объедешь ее и за седмицу, если даже под тобой борзой, многотерпеливый и неприхотливый бегунец: и сухой травы пожует, и лютый мороз не пробьет его задубевшую шкуру.
Святослав в белой рубахе и в синих шароварах, заправленных в блестящие черные сапоги. Он стоял и смотрел на город, но видел лишь редкие дымы над крышами да черного ястреба, рассекающего низкое вечернее небо в бешеном полете к земле, где он, должно быть, приметил утиный выводок, забившийся в камышовые заросли. Он наблюдал за ястребом до тех пор, пока тот не скрылся за низкой и темной дымкой, подымающейся от ближнего крутоярого уреза реки, и почему-то вспомнил о человеке в красном плаще, который часто посещал его. И, если первое время испытывал острое, почти болезненное неприятие, то время спустя привык к его гостеванию в собственных снах и стал относиться к нему если и не благожелательно, то и не выказывая неприязни, тем более что человек в красном плаще не докучал излишними вопросами, больше молчал. Но, случалось, у них завязывался разговор о чем-то дальнем, не отмеченном в ближнем мире. И тогда у Святослава возникало чувство полета, вот как если бы вдруг он сделался птицей и взмыл ввысь, откуда и матери-земли не видать. Пространственное и сиятельное небо уже не зависало над ним, смертным, а как бы парило рядом с ним. Чувство полета держалось в Святославе до тех пор, пока человек в красном плаще не говорил с нескрываемой досадой:
— Ты ищешь себя в земных деяниях, хотя принадлежишь небу.
Что-то срабатывало в душе у Святослава, и тогда в существе его утрачивалась легкость, тело наливалось живой, ясно осознаваемой им силой, отчего ему не хотелось соглашаться с человеком в красном плаще, и он ронял жестко:
— Не то говоришь ты, человек невесть откуда явившийся. Я ищу себя не в каких-то отдельных деяниях, но в Руси, и она ищет во мне.
Однако тому, другому, едва ли не ставшему тенью Святослава, так часто теперь он являлся перед ним, было все равно, согласен ли с ним каган Руси, нет ли? Он был сам в себе, в упругой натянутости мысли, и он говорил:
— Ты познал многое. Мудрость Востока укрепилась в твоем разуме. Дивные, помеченные Божьей благодатью, храмы, в одном из коих в юные леты, ведомый матушкой Ольгой, соединившей свой дух с царственной Еленой, ты принял крещение святой водой, живут в твоем сердце. Отчего же ты, познав надобность мирского знания для восстания человеческой души из тьмы неведения, все еще верен тому, что пришло из глубины веков, а мета в сердце есть лишь мета для тебя, и не для кого больше? Отчего так?
— Всему свое время, — отвечал Святослав, уже прочно становясь на землю и мало-помалу приходя в прежнее душевное состояние после недавнего полета. — Великое рождается из малого, малое до поры держится в стороне от торных путей, чтобы не быть растоптанну до срока. Но грянет день, и расцветет древо познания, и всяк жаждущий Истины потянется к нему горячими губами, и удовлетворен будет.
Святослав стоял и смотрел на город, укрытый за каменными стенами, и думал про то, что отсюда, как в свое время из Итиля, изгнали сидевших тут берендеев и булгар, а заместо них поселили иудеев, агарян и разный торговый люд, близкий по крови присланному сюда царем Иосифом, тайному советнику его, хаберу рабе Хашмоною. Суров Хашмоной, в чести у него лишь принявшие обрезание, говорил не однажды, что мои единоверцы суть цветы, а все другие назем. Ныне пришло время взрыхлить назем. И мы это сделаем, ибо это потребно не только нам, избранным, а и Богу.
Не однажды слышал про это Святослав и недоумевал, и гневался, и старался вникнуть в открывшееся ему и растолкавшее на сердце. Иной раз казалось, что понял нечто важное в рабе Хашмоное и в его племени. Но время спустя уверенность пропадала. Смущала невозможность соотнести всколыхнувшее на сердце и то, что открывалось внутреннему взору. Эта невозможность от понимания своего назначения в мире, от стремления и в малом деянии увидеть нечто от Истины, хотя бы иной раз и помраченное излишней суетой, свойственной человеку. Спрашивал у себя: иль зло соседствует с добром? Иль унижение сущего в себе подобном есть благодарующее действие? А если так, не обломается ли коренная связь между землей и небом? И уж много спустя отвечал самому себе: «Не так. Не так!.. Не в расколе племен, но в единении надо искать тропу, которая приведет к Ирию и существо слабое, не способное подняться над бедами мира. Воистину всякое благо от Божьих лучей, и, коль скоро воссияют ярко, то и зажжется огнь надежды. А если нет? А если тьма окажется сильнее света?»
И об этом Святослав не однажды беседовал с премудрыми волхвами — носителями племенного знания, чаще с Богомилом, а он теперь подошел к нему и со вниманием смотрел на него, как если бы что несвычное с его обликом увидел в нем. А и впрямь увидел, пройдя чрез леты, судьбу Святослава. Была она ярко белой и цветущей, подобно дивному небесному цветку, взросшему на лесной поляне. Но то и взволновало волхва, что слабым показался стебель, поднявший цветок, колеблемым, хотя на поляне властвовало затененное редкими деревами, ни к чему в живом мире не обращенное безветрие.
Усилием воли Богомил придавил смутившее его чувство, сказал тихо, как бы даже про себя:
— Рожденное в душе в ней и останется. Но и то верно, что какая-то часть передастся племенам россов и обретут они истинную, ничем не омрачаемую свободу.
— Да будет так, — тоже тихо сказал Святослав и махнул рукой. В тот же миг из-за бугра, в изножье которого пенилась и бурлила речная вода, выехали всадники и в виду городских стен, откуда в смотровые щели глядели на них сардары, взгорячили коней, и те загарцевали, кося бешеным глазом на крепостные стены.
К Святославу подъехал Удал, спрыгнул с седла, спросил легко и весело:
— Что, княже, начнем?..
И оттого, что он спросил легко и весело, как если бы им, ступившим на чужую землю, предстояло поверстать ничем не затрудняемое дело, странным образом повлияло на Святослава. В нем вдруг проснулось озорство, как если бы он снова ощутил себя вьюношей, впервые взявшим в руки меч и вдруг осознавшим искрометную силу, исходящую от него. Сказал, чему-то усмехаясь, но, скорее, тому, что совершалось в нем:
— А почему бы и нет?
Впрочем, состояние просветленности, вполне соединенное с легкостью мысли, продолжалось недолго. Полюбовавшись на Удала, снова запрыгнувшего в седло, Святослав сказал:
— Не торопись, воевода!
И пошел к великокняжьему ярко-красному шатру, ставленному на крутоярье открыто всем ветрам. Следом за ним поспешали светлые князья и воеводы, старейшины из тех, кто пожелал принять участие в походе, хотя Святослав и противился, не хотел подвергать их опасностям войны. Но никого не убедил. Те остались в войске, как и жены гридей, обученные владеть мечом.
Когда все в шатре успокоились, Святослав заговорил о предстоящем штурме города. Был он строг, и уже как бы даже с неудовольствием посмотрел на Удала, которому не сиделось на месте, и он все норовил что-то сказать задумчиво жующему кончик длинного рыжего уса Мирославу.
Уже третий день скатывался к закату, как россы подошли к Булгару, а Святослав все не начинал приступа, и можно было подумать, что он опасается чего-то. На самом деле, не опаска двигала Великим князем Руси, а желание, чтобы в нее поверили защитники города. К ним на прошлой неделе, сказывали доглядчики берендейского князца Ярун-Бия, принявшего сторону Святослава, подоспел отряд в пять тысяч всадников. Надо было как-то выманить их из крепости. Но как? Конечно, можно было послать на стены обручников, но Святослав не желал рисковать ими. Без роду и племени, взятые с малых лет на великокняжье подворье, где они и прошли обучение воинскому ремеслу, обручники были бесконечно преданы Повелителю. Обрученные со смертью, они не боялись ее, принимали, как суровую потребность. Они были надобны Великому князю не на один день.
— Нет, нет, еще рано, — отвечая на свои мысли, сказал Святослав. — А начнем мы теперь вот с чего…
И сделано было по слову его. Посреди ночи, непробиваемо глухой и темной, в таборе Святослава вдруг погасли костры И сделалось шумно и суетливо, а потом наступила тишина. Слышно было, как плещутся волны в реке и пошумливает у городских ворот тяжеловатая от росы ли, от другой ли какой влаги зеленокудрая трава. Сторожевые людишки в башнях заволновались, до рези в глазах вглядываясь в ночную темень. Кое-кто сорвался с места и побежал к начальствующему над сторожевой башней сардару. А тот, выслушав, прильнул к смотровой щели, а чуть погодя тоже засуетился и поспешил к беку Махмуду, а тот еще дальше к рабе Хашмоною. Все же город не сразу открыл ворота, хотя было ясно, что россы ушли, кто-то даже видел отчаливающие от песчаного крутоярья острогрудые лодьи. Город дождался, когда начало светать и стали ясно видны раскиданные кострища под толстым слоем придавленной обильной росой темно-серой золы на том месте, где раньше таборилось вражье войско. Вот тогда и распахнулись нудно скрипящие в металлических связях ворота и оттуда выехали всадники, ведомые беком в высокой хорезмийской шапке. И тут случилось что-то непонятное. Едва агаряне оказались за воротами, как словно бы из-под земли вынырнули пешие воины с красными щитами и длинными пиками, в легких шеломах, посверкивающих в дрожащих лучах утреннего солнца. Суров был лик воинов, от них исходило что-то необъяснимое, сияние какое-то, и, прикрытые им, они легко оттеснили от ворот конные сотни хорезмийцев и проникли в город.
Город только проснулся и мало что понимал в том, что происходит на его узких кривоватых улочках, заставленных деревянными домами и легкими, из тонкого тростника, юртами. А происходило в сущности нечто свычное с людской природой, коль скоро сталкивались противоборствующие силы, одна из которых считала себя вправе нападать, а другая защищаться. Дружины Святослава шаг за шагом продвигались в глубь города, к тому месту, где стоял Дворец рабе Хащмоноя, сминая беспорядочное сопротивление гарнизона. Впрочем, не сказать, что это давалось легко. Иной раз сопротивление усиливалось, и ратники долго не могли стронуться с места, осыпаемые вражескими стрелами. Дружины теряли воинов, но на место павших заступали их товарищи, и сражение продолжалось с еще большим упорством.
Сам Святослав оставался с тою частью войска, которая отсекла от городских ворот конных сарбазов и, взяв их в тесное кольцо после того, как бек отказался положить саблю к ногам кагана Руси, начала истребление их. Россы, приученные к пешему строю, все более сжимали кольцо, внутри которого обезумевшие люди сшибали друг друга с седел, и те, кто падал, тут же оказывались под копытами коней и умирали в мучениях. В какой-то момент и сам бек не остерегся и был сбит с коня острозубой пикой.
Сражение длилось недолго. Святослав, наблюдая за дерущимися с высокого прибрежного холма, когда в смертном кольце оставалось не более полусотни взмыленных скакунов, еще не потерявших своих хозяев, подумал, что дружинники быстро управились, и был доволен еще и тем, что потери среди россов оказались незначительны. Он еще какое-то время понаблюдал за затихающим сражением, а потом сказал Мирославу, у которого горели глаза, и, если бы не повеление Великого князя, он тут же занял бы место в боевом строю:
— Теперь уж недолго. Управишься и без меня. А я хочу поехать в город.
Ратники Святослава подошли ко Дворцу. Хашмоной, седовласый правитель города с темной рыжей бородой, упадающей на грудь, в белой рубахе, обшитой золотом по вороту, в свое время подаренной ему кем-то из беков, вернувшихся из похода на Русь, находился среди тех, кто защищал Дворец. Впрочем, он ни во что не вмешивался, а лишь наблюдал за тщетными усилиями защитников, число которых все уменьшалось. Хашмоной понимал, что еще немного, и Дворец будет взят. Но это ни о чем не сказало ему. В мыслях его нечаянно отметилось другое. Раньше он, равно как и все хаберы, мало размышлял о небесных сферах, а теперь подумал, что там, конечно, все про него знают и, наверное, уже вынесли о нем суждение, и оно в любом случае не будет верным. Там, где правит суд, хотя бы и внешне справедливый, не может быть места никаким чувствам, кроме страха. А к чему приводит страх, уж он-то, прожив утомительно долгую жизнь, повидав хотя бы мысленно восхождение своего племени к вершине, а потом и рассеяние его по миру, угасание, пускай и сдерживаемое силой духа, возносящего иудея к одному ему ведомому пределу, знает, что страх живет в сердце каждого человека. А как же иначе? Всяк сущий на земле находится во власти племени ли, верования ли в небесное осияние, которое грядет и невесть что принесет ему: освобождение ли от гнета жизни, осуждение ли? А проще сказать, всяк на земле ждет суда над собой. И кто скажет, каким будет суд? И, если даже человек оправдан земным судом, будет ли к нему столь же милостив небесный суд? О, рабе Хашмоной не уверен в этом. Да, по правде говоря, не очень-то озабочен тем, чтобы в лучшем свете предстать пред грозным ликом судии? Обозрев человеческую жизнь снизу доверху со всеми ее страстями, он уяснил для себя, что нет на земле никого, кто хотя бы однажды не погрешил против Истины. Ведь и то верно, что уже своим рождением человек обязан греху.
Хашмоной ходил в рубахе, сшитой кем-то из словых людей, и был не похож на защитников Дворца. Случалось, те раздражались при встрече с ним и успокаивались, лишь когда узнавали его в лицо. Но в том-то и дело, что не все знали его в лицо. Он был чаще замкнут на себе, редко общался даже с людьми его племени, не любил ни с кем говорить, и, чем убедительней и умней выглядел собеседник, тем большую неприязнь он испытывал к нему. Нет, конечно же, так было не всегда. В лучшие леты свои он умел привлекать к себе людей, отличившихся в каком-либо важном деле. Но с годами начал сознавать, что все происходящее на земле неинтересно и скучно и одинаково с тем, что бывало с людьми и прежде. Он понял, что в мире все повторяется, и эти повторения раздражали. У него возникло чувство, что все племена, населяющие земную поверхность, остановились где-то посередине пути, и теперь не знают, продолжится ли их путь и куда приведет? Впрочем, многие об этом не задумываются, полагаясь на руку Судьбы. Но она в сущности тоже есть что-то время от времени повторяющееся и ни к чему не влекущее, разве что к остыванию чувственности в себе самой. Кто скажет, для чего люди его племени создали Хазарское царство и возлюбили его, как если бы это воистину была земля обетованная? Однажды все поменяется, и ныне властвующие над ближними и дальними землями они узрят пропасть перед собой. И что же тогда? Не оборвется ли их нескончаемая дорога на пути к себе?
Истинно лишь то, что пришло от Иеговы и закрепилось в сердце хотя бы и удушающим сущее в человеке рубцом. Но тогда причем тут Небо и все, что обитает в пространстве времени, которое есть бесконечность для ума слабого, не способного возвыситься над мирскими желаниями, но не для того, кто обладает дерзким и смелым умом?
Рабе Хашмоной ходил в белой рубахе. И можно было подумать, что он, следуя обычаю россов, приготовился к смерти. А и в самом деле, когда понял, что все кончено, он пошел встречь росским мечам, как если бы искал смерти. И нашел бы ее, но россы все время обходили его, дивясь его бесстрашию, а еще и тому, что зажглось в глазах у него, а там увиделось им унижение его собственной человеческой сути, живое и трепетное, как только не выплеснется из русла, подобно полой воде, утратившей свое отмечание на теле земли. Это унижение было так велико, что никто из россов не захотел поднять руку на Хашмоноя. Он так и прошел сквозь их ряды и покинул город, никем не узнанный. Позднее он не станет говорить никому о том, что в тот день происходило с ним, и постарается забыть обо всем, как если бы все, что он прочувствовал тогда, было унизительно для него.
Святослав, проезжая на боевом коне по улицам покоренного города, увидел белоголового старца, лежавшего на приступках дворцового крыльца, широко разбросав руки, заглянул в мертвые глаза, и ему сделалось не по себе. Спросил:
— Это кто?
— Правая рука правителя города, — отвечал кто-то из старейшин, сопровождающих его.
— Вот как? — Вздохнул устало: — Не я пришел к тебе с мечом, но ты ко мне…
И был день горяч и труден. И все, кого помиловал каган Руси, подходили к нему и прикасались горячими губами к позолоченному стремени и просили для себя и своего рода, и клялись в верности новому Господину:
— И да будет жизнь твоя долгой и светлой! И да не омрачит ее злая тень Иблиса!
Святослав был спокоен и холоден, и только когда спустили на воду лодьи с погибшими при взятии города ратниками и возжегся над ними животворящий огонь, что-то дрогнуло в суровом лице его, напряглось каждой жилкой.