18

Песах весь день вместе везирем и атабеком Бикчиром-баши под приглядом бессмертной сотни объезжал островные земли. Сотня получила такое прозванье за то, что в ней собраны лучшие из лучших, агаряне и иудеи, в совершенстве овладевшие воинским ремеслом, не ведающие страха смерти. Песах устал, но был доволен тем, что увидел. Еще вчера в нем жило опасение, что рабы и разный низкий люд, согнанный со всей Хазарии, не успеют перекрыть малые речные русла, а их в истоках Великой реки огромное множество. И, коль скоро их бы не перекрыли, россы могли бы воспользоваться ими и протолкнуть лодьи. Но его опасения оказались напрасны: на проточинах торчали из воды, поигривая тугим древесным естеством, темногрудые засеки. Россам тут не пробиться. Слава царю Иосифу, тот в свое время перекрыл два основных русла реки, омывающих Большой Остров. Песах проверил: толстые цепи, переброшенные через протоки, хоть и заржавели и сделались зелены от накатывающей с верховьев илистой накипи, крепки еще, и стальные опоры, поддерживающие их, устойчивы, как если бы намертво вросли в землю. Россам остается одно: побросав лодьи, пеще идти на Большой остров. А там…

— Сколько же ратников у Святослава? — негромко спросил Песах, обращаясь к везирю и Бикчиру-баши, когда они возвращались и уже виден стал золоченый шатер правителя Хазарии, поднятый на южной стороне Острова на невысоком каменном выступе, где и трава не росла, обжигаемая горячим солнцем.

Никто не ответил ему, и не потому, что не услышал, а потому, что и Ахмад, и атабек прониклись душевным состоянием правителя Хазарии и посчитали невозможным потревожить тихое, ни к чему не влекущее состояние покоя, которое приходит к военачальнику лишь в те мгновения, когда он может сказать о себе: я сделал все, что мог, и даже больше, чем мог…

— Тысяч пятьдесят, я думаю, — все так же негромко, точно бы прислушиваясь к звучанию собственного голоса, сказал Песах. — Впрочем, про это доносили и доглядчики Свенельда. — Со вниманием посмотрел на везиря. — А у нас? Тысяч семьдесят? Да еще в Итиле тысяч двадцать. Так?

Везирь кивнул. Но вдруг тень пробежала по его худому, бледно-синему, как бы даже бескровному лицу, и он сказал про то, о чем хотел бы умолчать, но подумал, что про это все равно узнается, а коль скоро узнается позже, то и могут обвинить его в сокрытии правды, и тогда уж точно ему не миновать черной сабли палача.

— Нет, мой повелитель, — дрогнувшим голосом сказал Ахмад. — Теперь уже не двадцать — десять тысяч. Россы Свенельда поутру ушли из Итиля. Но не к кагану Руси — в море…

Песах как будто не услышал, и мускул не дрогнул в холодном лице его, и даже пуще, в какой-то момент Ахмаду, с робостью наблюдавшему за правителем, почудилось, что тот не только не расстроен, но даже доволен, что россы, в свое время правитель зазвал их в Хазарию для борьбы с ясами и касогами, ушли. Песах и в самом деле испытал едва ли не облегчение: не хотел бы он иметь у себя за спиной россов, пусть даже и поклявшихся ему в верности, и уже давно подумывал о том, как расправиться с ними, да все откладывал, полагая, что еще не время… Ну, а теперь-то что же мешает поступить так, как он считает нужным? Странно, что он почувствовал это именно в тот момент, когда россы опускали в воду лодьи. А впрочем, почему же странно? Не есть ли человек — камушек, вброшенный в пространство реки, не равен ли он тем, что оказались возле него, такие же слабые и безвольные, не способные выгрести на волну, чтобы увидеть безмерность мира? Так они и пребудут один подле другого многие леты, пока вода не обратит их в пыль, да не в ту, что проносится над караванными тропами и нередко сулит надежду страждущему, а в водную, отягощенную безвременьем, не способную к сотворению и слабой жизни? Да, человек — камушек, вброшенный в пространство реки. Но он не один там, рядом его собратья по несчастью. Это и помогает им не сразу утерять себя, а хотя бы немного, пока не остыло в них вплетенное солнечными лучами тепло, понимать не только в своей судьбе.

Песах, отпустив приближенных, зашел в шатер, опустился на мягкие подушки, вытянул ноги, расслабился. Долго сидел так, на манер кочевников чуть клонясь вперед. Раза три в шатер бесшумно заходили слуги, робея, останавливались у ярко-желтого полога, терпеливо ждали распоряжений, а не дождавшись, так же бесшумно уходили.

Песах сидел и невесть о чем думал, а может, и не так, и он не прилагал усилий, чтобы оборотиться к чему-то мыслью, а если какая-то из них наведывалась к нему, то без его участия, потому была недолгой, пропадала, не затенив сознания, а уж тем более того, что жило в самой глубине его человеческой сущности. Там все было умиротворенно и не страгиваемо с места. Впрочем, случалось, иная из шальных мыслей сказывала ему про то, что никто не вернулся из тех, кого он подобрал на улицах Итиля и в хазарских осельях и послал встречь воинству Святослава, полагая, что от этого если и не будет толку, то уж смущение-то внесет в душу кагана Руси. Пошто бы и не задуматься Святославу, коль скоро и слабейший берет в руки копье? М-да! Куда же они все подевались? Хотя… Сказывали видаки, что многие подались в заднепровские степи к пайнилам, а кое-кто навострился на Русь. А ведь среди них было немало иудеев. Что же они-то? Отчего же они-то откололись от общины? Иль правы хаберы, говоря, что все они есть навоз, надобный для взращивания пригодных Иегове злаков? Иль не так же в свое время произошло с ветхозаветными Истинами? Ведь не все они взращены на земле Израиля, многие обретены в странах Востока. Чуждые по первости, со временем они сделались своими, как если бы рождены были мыслью иудея. О, Песах не с чужих слов знал: не всякое дерево и на отчине дает тень, а лишь то, у которого крепки корни. Но ведь их надо питать. А где взять ту силу, что способна поддержать слабые дерева, не дать им засохнуть? «Всяк в миру живущий хотя бы и неправедно да послужит нашему племени! — не устают повторять хаберы. — И неразумный прозрит в сердце своем и оборотится к Иегове смущенным ликом».

А потом мысль Песаха отяжелела и потянулась в другую сторону, и по первости была отчетливо зрима, но чуть погодя сделалась хрупкой и едва сознаваемой, скорее, уже не мыслью, а чем-то призрачным и далеким, и все, что теперь окружало его, отодвинулось, растворилось в пространстве, а он сам сделался зеркальным бликом, про который не скажешь, откуда он, как не скажешь, кому принадлежит теперь, ибо самого Песаха, каким привык понимать себя, уже не было, заместо него появился кто-то другой, легкий в движениях, способный проникать в такие глубины подсознания, про которые прежде и помыслить не мог. И он проник туда и увидел там смуту, много больше, чем та, с какою имел дело на земле. И ему сделалось страшно. Что же получается? Значит, и в глубинах подсознания тоже совершается нечто такое, что не в состоянии принести умиротворения. И там идет борьба противостоящих друг другу сил, и нет меж ними мира, как нет благо дарующего начала. А ведь в прежние леты он наблюдал его там, прикасался к нему и отходил сердцем. Неужто теперь он лишился этого? Почему? Иль хотя бы однажды поступил он противно законам истинного верования? Обретя уверенность в себе, он никогда не изменял им, и все, что не мешало чувствовать себя облаченным земной властью, сохранялось в нем неизменно и казалось естественно, придя из глубины веков от прародителей его племени, ощутивших себя избранными Богом. Что же теперь во мне поменялось? Отчего?.. Нет, он не спрашивал, хранил это в себе, в той зеркальной глади, которою стал. Холодна гладь, не обогрета ничьим дыханием, точно бы сделалась Знаком, предвещающим нечто. Странно, он не задумывался: добро ли, зло ли? Для него это не имело значения. В какой-то момент он понял, что гладь есть часть небесной пространственности, а она вечна и не соприкасаема с земной жизнью. Для нее безразлично, что станется с людьми, попытавшимися отыскать меру своего существования в далекой Хазарии. Да, ей это безразлично. А ему, сиятельному, нет?.. Какое-то время он думал об этом, но так ни к чему и не пришел, вздохнул:

— Мысль человека бесконечна. Но можно ли то же сказать о народе? Наверное, нет. Самый могущественный народ не бессмертен. Однажды придя на землю, он, прожив отпущенный ему срок, уйдет в нее.

Раньше Песах и мысли не допускал о возможности проигрыша в битве с каганом Руси. Но теперь… А если вдруг случится непоправимое? Что тогда? Падет царство иудеев, и они уже в который раз раскидаются по разным землям? А может, и вовсе погибнут? Но он тут же сказал себе: нет, не погибнут, еще не вышел срок избранному Богом народу, и возможно, никогда не выйдет. Он несет в себе эту избранность как знак, отпущенный свыше, и не в земных распрях решается, жить ему далее или исчезнуть? Умирает трава, засыхают реки, опадают горы, провисая над пропастью, да и сама пропасть бессильна перед временем, вдруг да и оборотится в холодную, безжизенную равнинность, где не взрастет и малое деревце, если даже пало на землю благим семенем. Всему свой срок, но только не тому, что отпущено всесильной волей небесного Владыки. Иль не про это свойство, нашедшее воплощение в духе избранного народа, говорится в священных книгах?

Песах поднял голову, сказал спокойно:

— Воистину так. Если даже погибнет мое царство, мечта о нем не перестанет жить в сердцах иудеев.

Он, прежде не умевший отделять себя от других, как если бы они все, верующие в истинного Бога, вблизи ли него пребывающие иль в отдалении, не подвластные его воле, являлись частью его самого, вдруг нечаянно обрел такой дар. Совершаемое в нем, пусть даже подталкиваемо с небесных вершин, а про них он знал, что они сотворены сердцем его, уже как бы не принадлежало ему. Он увидел себя в пространстве времени и поразился той малости, что открылась ему. Но то и успокоило, что малость не теснилась подле других, сходных с нею, была единственно возможна и имела цвет удивительный, сходный с небесным. «Значит, так, — подумал он. — Я живу сам по себе, и все они живут сами по себе, и всяк, имеющий душу, да оборотится к сиятельному небу, чтобы обрести в нем изначально даденное его существу. Ну и как, хорошо это или плохо? — Он скривил губы. — Невесть какие вопросы приходят, как если бы ими определялся смысл бытия. Да кто сказал, что это возможно? Из века в век мудрецы ищут Истину, а разве скажешь, что кто-то нашел ее?» И в прежние леты у него вызывали неприязнь те, кто направил себя на поиск Истины, как если бы она была что-то осязаемое.

Песах, следуя традициям, по ним жило его племя, ценил лишь то, что касалось реалий быта, и могло повлиять на него в ту или иную сторону. И ни разу сомнения не потревожили его. И теперь они, коль скоро и коснулись чего-то в душе, то лишь с самого края, не страгивая в нем. Другое дело, что общинность, которою гордилось его племя, вдруг показалась ему не такой уж надежной. А и впрямь: если он сам за себя и много меньший его тоже сам за себя, то кто же тогда за всех? Хаберы? О, нет, уж он-то знает, как извилист их ум. А может, Бог? Если бы так! Только он не привык полагаться на Него. «Это рабу пристало верить в небесную жизнь, но не мне, не подобным мне, осознавшим свое назначение на земле не вчера и не сегодня, тысячи лет назад, когда воссияла звезда небесного Иерусалима. Иль не тогда было дано людям моего племени: вы избраны Богом, и потому богоподобны, и все, кто посмеет усомниться в этом, примет смерть лютую. Так записано в скрижалях Времени. А это значит, не в царстве Хазарском дело, оно может погибнуть, а может через малое ли, великое ли время возродиться в другом месте и сделаться еще более могущественным».

Песах подумал об этом с облегчением, тогда же он подумал о царской казне, сокрытой в пещерах. Про нее известно малому числу избранных. При надобности они могут воспользоваться ею. Война есть война, и он, как ни печально, тоже смертен. Впрочем, смертен ли дух его, обретший никому не подчиняемую силу? Пожалуй, нет. Неважно, где потом будет пребывать дух: в райских ли кущах, а в них Песах не очень-то верил, считая сказкой, сочиненной для слабых, иль, освободившись от тела, станет витать над землей, следуя как тень за кем-то из иудеев, осознавшим себя поднявшимся над людьми, пребывающими в душевной и телесной слабости. Он всегда поможет такому человеку, проведет его великими путями Судьбы.

В шатер вошел везирь, низко склонил голову перед повелителем Хазарии, слегка удивленный отчетливо зримой тенью, легшей на лицо Песаха, сказал осторожно:

— Те, двое, прибегшие из Булгара, ждут твоего решения.

— Они не достойны жить среди людей. Разве не так?

— Так, царственный. Они находились возле своего бека Махмуда и должны были умереть вместе с ним, но предпочли жить. Я пойду распоряжусь?

— Да, конечно.

Ахмад покинул шатер так же бесшумно, как и вошел в него. Он испытывал странное чувство, точно бы разглядел в правителе нечто такое, о чем и не догадывался, и это, увиденное внутренним зрением, не обрадовало, помнилось придавившем сущее в мэлэхе. «Видать, пустил он в свое сердце джентернаков-оборотней, те и мучают его, лишают покоя. А ведь все идет как надо. Иль устоять малому числом войску росского кагана против воинов Пророка? Небось легко побьем россов. Нет, не это беспокоит правителя, что-то другое… Как если бы он утратил опору в жизни». Уж не раз Ахмад замечал: исчезла страстность, с которой мэлэх решал царственные дела. И в глазах нет прежнего блеска. «Худо это. Худо». Мыслил так-то, а в душе все что-то ворочалось, вдруг да и открывалось дальнее, сияющее, дух захватывало. Неужто и впрямь такое возможно? А почему бы и нет?.. Но тут же и усмирял растолкавшее, говорил чуть слышно: «Может, я ошибаюсь?»

Если бы Песах знал про мысли везиря, разгневался бы. Не хотел, чтобы кто-то угадывал происходящее в нем. Это началось не сегодня и не вчера. Еще царь Иосиф говорил своему любимцу: «Не могу понять, что ты из себя представляешь? То светел, как утрення заря, чист ликом, а то странно темен». Случалось, Песах обижался на Владыку, но ничего не менял в себе, оставался сдержан даже с теми, кто был ему по нраву. Впрочем, это касалось лишь жен его, детей его, да и то лишь в пору, когда на сердце было томяще сладко.

В молодые леты, исполняя волю царя Иосифа, Песах часто езживал по землям каганата, иной раз что-то было ему в диковинку, что-то западало в память, хотя и ненадолго, и вызывало несходные с его мироощущением чувства. Однажды он оказался, сопровождаемый воинами, каждого из которых с полным правом можно назвать канг-ёром, храбрейшим из храбрейших, в селище телесцев. Спрыгнув с седла и бросив поводья коноводу, он зашел сначала в одну юрту, потом в другую, и никого не встретил и налился прокисшим молоком досады. Но потом ему сказали, что жители ушли на ближний холм, унеся с собой погибших в схватке с блудящими касогами. Зачем-то поднялся на холм и заглянул в могилу. В ней во весь рост стоял мертвый воин, опоясанный мечом, в руках он держал боевой лук. Но не это удивило, а то, что рядом с воином стояла молодая женщина с распущенными волосами, опустив голову ему на грудь, тоже мертвая. Песах не знал, сама ли она наложила на себя руки, чтобы соединиться с возлюбленным, или кто-то помог ей? И все же он решил, что сама… И это, пускай и ненадолго, взволновало. Вдруг подумал, что и в телесцах, а их он относил к гоям, как и все другие племена, с кем вынужден делить воздух, питающий Небо и Землю, есть что-то разумное. Он хотел сказать об этом, не сходя с холма, но его не стали слушать. Были недовольны, что он пришел сюда окольчуженный, с саблей на боку. Сами телесцы натянули на себя длинные белые рубахи, а в руках держали зеленые ветки и обмахивали ими лица мертвых и пели… Они пели о бесконечности небесного мира, который только и достоин внимания, верили в животворящую силу его, в то, что поменявшие земную жизнь на небесную не останутся сиротами в ином мире, и будут встречены братьями и сестрами, и те проведут их в края сияющие, благо дарующие и слебейшему. Песах не сумел сдержать досады и, чертыхаясь, спустился с холма. Теперь он уже не думал, что и телесцы не обделены разумом. И не потому, что не выполнил своего намерения, как раз про это он быстро запамятовал, а потому, что подобно всем гоям телесцы верили в иную жизнь, отличную от земной, как если бы там их кто-то ждал. «Воистину всяк пребывающий в рабстве мечтает о небесном царстве, где он, наконец-то, сделается свободен. Кто внушил им эту мысль, расслабляющую на сердце, уводящую человека от истинного его назначения — быть полезным власть предержащим и не где-то в небесах, а на земле?.. Иешуа, окончивший свои дни на кресте? Или кто-то еще, столь же рьяно радеющий за сирых и слабых? И доныне ищущие Истины догадываются ли, что ее нет в природе? Стремление к ней рождено слабым человеческим умом и не может никого возвысить, а только унизить, сделать посмешищем. Имеющее быть в душе слабой, созерцающей в иных мирах и да не примется людьми гордыми и решительными в земных деяниях!»

Странно, почему-то теперь Песах вспоминал лишь то, что не способно согреть душу. К примеру, вроде бы ни с того — ни с сего на память пришли те дни, когда он во исполнение воли царя Иосифа строил белокаменные крепости на меловых мысах по Танаису и Днепру, а так же на обережье Великой реки, сгоняя с тех мест обитавшие там племена. Чаще это были хазарские племена, не эти, присмиревшие, другие, своевольные, еще помнящие времена, когда император ромеев Лев III Исавр женил своего сына Константина на дочери кагана Чичек, после чего вера в Христа у хазарян стала едва ли не главной. Сказывали местных кровей князцы:

— Ромеи шли к нам с добром и лаской, с верой великой, которая сделалась и нашей верой. И не было от них никому унижения. А вы, иудеи, с чем пришли к нам?.. — Смотрели Песаху в лицо дерзко. — Вправе ли вы распоряжаться жизнями чуждых вам людей?

И он сказал им, что вправе, ибо народ его избран Богом. Они не поверили и смеялись в лицо. И тогда он наслал на них бешеные сотни агарян. И — пролилась кровь. И долго еще не было мира меж племенами. Он думал: «Да, мы, верные Соломоновым заповедям, установили свое правление в здешних землях. Я надеюсь, эти земли станут частью той, божественной, обетованной. В леты хотя и неближние мы вернемся туда и построим великое царство».

Он хотел бы так думать и теперь, только вдруг слабость какая-то обозначилась в его мыслях. Впрочем, вдруг ли? Пожалуй, нет. Нечто едва приметно для живой сути его накапливалось в нем, пока не проявилось четко и не смутило. Спрашивал у себя: «Что же это значит?..» И не мог ответить.

Песах вышел из шатра как раз в тот момент, когда сардары в ярких цветных одеждах вытолкали на середину круга двух голых по пояс, крепкотелых, с сильными покатыми плечами, воинов, молящихся не одному Богу. Иудей был поменьше ростом и более, чем исмаильтянин, напуган. У него мелко дрожали руки, а из больших черных глаз неостановимо текли слезы. Песах посмотрел на соплеменника с жестким презрением и ни один мускул не дрогнул в лице у него.

Их, повинных, поставили на колени. Из круга вышел здоровенный сарбаз с длинной, посверкивающей в лучах дряблого вечернего солнца, черной саблей и занес ее над головами несчастных, уже утративших всякое представление о том, что произошло, но еще не обретших надобного для спокойного прохождения в иной мир терпения.

Загрузка...