«Воистину не построить дом на песке, а только на камне, коль скоро хочешь жить в нем», — думал Песах, вспоминая, какое великое множество людей простого звания, дав им в руки кому саблю, а кому меч, случайно найденные в старых схронах, приставив к ним фарисеев и саддукеев, кто не больно-то был ретив в познании мира и слабо проявил себя в священнодействе, послал он против росского кагана. Чего он хотел? Напугать россов огромным множеством людей? Иль была еще какая-то мысль, тайная, и по сию пору сокрытая от него самого? Да нет… Он и впрямь надеялся, что Святослав будет смущен, встретившись на хазарском порубежье с простолюдинами, едва ли когда-либо обучавшимися воинскому ремеслу, все ж не заробевшими и вступившими с ним в сражение. Ан нет! Случилось иначе. Вместе того, чтобы нагнать смущение на росского кагана своей отчаянной, хотя и бесполезной решимостью и тем самым подсказать ему, как тяжко тому придется, когда он встретится с воинами Хазарии, привыкшими сражаться не на жизнь, а на смерть, быть может, именно в ней, подвигающей к иному миру, ища для себя отрады. Простолюдины и бывшие с ними фарисеи и саддукеи при одном только виде росских дружин разбежались, разбрелись по степи, сказывают, многие из них почему-то подались на Русь, словно бы там их ждали. Слабые люди, ни к чему не прилепившиеся сердцем, охуделые, нищие духом! Нет, не зря он, Песах, относился к ним с небрежением. Все ж и он не мог понять, отчего ни один из них не вернулся в Итиль? Неужто так велик страх, который они испытывают перед ним и его властью? Но, если даже так, хорошо это или плохо? Прежде Песах не задумывался об этом. А вот теперь… Он сидел в шатре кагана Хазарии. Его привезли сюда, чтобы поднять дух агарян, хотя сам-то он противился. Песах едва ли не с презрением смотрел на старого согбенного человека, дремлющего в золоченом кресле и, кажется, совершенно отвыкшего от большого скопления людей и мало понимающего в том, что ныне происходило. Когда великий сиделец открывал глаза, иссиня черные, чуть подернутые зеленоватой пленкой, в них не прочитывалось и малой мысли, были невыразительны и отодвинуты от реальной жизни. Песах думал, что и этот старик, не обладавший никакой властью и живущий только потому, что так захотелось ему, правителю Хазарии, тоже есть пыль при дороге, поднимется ветер и сорвет ее с места и унесет в безвестность и никто уж не вспомнит о нем, как если бы он и вовсе не жил на земле. Было удивительно, что люди, сходные душевной сущностью с безвластным каганом, еще существуют. Отчего буйные ветры не разбросают их в разные стороны, не приглушат дыхание их сердец? Ведь все они бесполезны в миру, не надобны и самой природе, которая, следуя естественному установлению, соблюдает какой-никакой порядок. Песах не умел понять этого, и раздражение в нем усиливалось. А когда в шатер вошел Ахмад и сказал, что передовые отряды россов подступили ко рву и, кажется, готовятся к штурму, он с досадой посмотрел на него и зло обронил:
— Что значит, кажется? Мой везирь не уверен в себе?
— Нет, отчего же? Я уверен. Лодьи заполонили все ближние подступы к Острову. И это несмотря на то, что лучники не жалеют стрел, и россы несут немалые потери.
Судя по словам везиря, все происходило так, как Песах и замысливал. Он не мог перекрыть цепями реку и не пустить россов на Большой Остров, и тогда он расположил войско таким образом, чтобы все воины были вовлечены в столкновения с росскими дружинами. В центре, на земляном рву, поднятом по его велению подневольным людом, он расположил лучников. Их было тысячи четыре, хорошо обученных своему ремеслу, молящихся одному Богу, в данном случае, Богу исмаильтян, хотя, конечно, было бы лучше, если бы они молились лично ему, правителю Хазарии. Впрочем, от добра добра не ищут. И уже то, что они были верны ему и ни разу не отступили от тех решений, которые принимал он, успокаивало. Он верил в них, знал, им легче умереть, чем отступить. Уж такова природа этих людей. Слева от лучников в глубине острова Песах держал конные тысячи агарян, снискавших себе славу непобедимых. Они не однажды хаживали на Русь и понимали про нее более кого бы ни было в Хазарском царстве и готовились к смертельной схватке. Ну, а справа от лучников в пешем строю в сокрытьи камышовых зарослей, в заболотье стояли в нетерпеливом ожидании ратники-иудеи. Их было меньше, чем агарян. Но это ничего не меняло. И в прежние леты, когда выпадала необходимость выступать против соперничающих с ними племен, они отличались неколебимостью и, если побеждали, а чего-то другого с ними еще не случалось и, даст Бог, не случится, умерщвляли каждого, кто мог поднять копье, не брали пленных, а лишь то, что при принадлежало побежденным. Песах верил им, как самому себе, редко вмешивался в их дела и никогда не выносил суждение о них на люди, если даже что-то ему не глянулось.
Все эти люди, облаченные в воинские доспехи, были совсем не похожи на тех, кого он выпроводил из Итиля. Он действительно выпроводил их, хотя и не сказал бы, зачем?.. Иль не чувствовал, пускай и смутно, что толку из этого не будет? Да нет, чувствовал. Но тогда чего же добивался? Иль впрямь заставило Песаха так поступить давнее желание хаберов очистить город от людей слабых и безвольных, кого иначе как пылью, разъедающей глаза, они не называли? Им казалось, коль скоро не станет их на городских улицах, то и порядка будет больше. Может, так и есть, однако ж теперь он почему-то не хотел согласиться с этим и с досадой отогнал от себя неприятные мысли. А потом велел заложить колесницу. И вот уже каган противно своей воле оказался в ней. Впрочем, противно ли? Иль все, что делалось с ним в последнее время, он принимал окрашиваемо в какое-то действие? Да нет, он давно свыкся с судьбой, уже ничему в ней не противясь. Песах, помедлив, столкнул колесничего и сам сел на его место и взял в руки вожжи. Он объезжал войско, наказав кагану приветственно взмахивать рукой с нанизанными на нее драгоценностями. Их встречали радостными криками, когда они въезжали в расположение агарян, и старались прикоснуться кончиками пальцев к одеянию высокородной особы.
Воины Пророка получили все, что хотели. Имамы сотворили для них молитвы, песнь которых дошла до Аллаха, и был глас оттуда, возвестивший о начале великого дня. Мэлэх Хазарии открыл свои сокровищницы и щедро одарил их. А вот теперь он, благословенный высоким Небом, позволил им узреть лик кагана. И да пребудет имя его в прежней святости и в добросущей отодвинутости от земной жизни!
Когда же колесница проезжала теми местами, где томились в ожидании сыны новой Иудеи — Осии и Авраамы, Салмоны и Иесеи, то и тут слышались радостные возгласы, однако ж они были обращены не к кагану, но к царю Хазарии, а если кто-то обращал внимание и на кагана, то рождалось оно скорее от удивления и ничего не страгивало в сердце у старого воина, хотя по прошествии времени он начинал понимать, чем был вызван этот ход правителя. Воистину открывшееся одному в скором времени откроется и другому. И свершится так хотя бы и в последний час.
Песах догадывался об их отношении к кагану и мысленно говорил, что понимает их, и, если бы вдруг оказался рядом с ними, то и в его сердце не отыскалось бы приятия верховной власти. Странно, что он так подумал. Все, что принадлежало ему на протяжении многих лет, имело непосредственное касательство к власти. В сущности он сам стал властью. Любое, хотя бы ненароком сказанное им слово обращалось в действие, хотя иной раз не конца принималось и им самим. Впрочем, так уже давно не случалось. Он сделался опытен и научился уважать Закон, по которому жили иудеи Хазарии. Но уважать лишь в той степени, в какой это было приемлемо им, человеком гордым и независимым, понимающим про свое назначение на земле. Помнится, еще в те поры, когда был молод и дерзок в суждениях, он впервые сказал про Хазарию, как про Новую Иудею. И ему не поверили. В синагогах заговорили, хотя и таясь, о его неразумье, ибо всякая отчина для иудея есть временное пристанище, кроме той земли, откуда в свое время бежали колена Израилевы. Та земля есть мечта избранного, возвращение в нее неизбежно. Другое дело, что это может произойти нескоро. Ну и что? Иль не отличаем иудей многотерпеливостью? Он знает: все, что окружает его, временно и зыбко, и потому ни к чему не прикипает сердцем, оставаясь верным едва брезжущему призраку.
Есть земля, Богом данная иудею, и есть другие земли, и не ему, избраннику Божьему, отрекаться от собственных корней. В те поры сказывали хаберы о пророчествах Исайи: «Слухом услышите, и не уразумеете, и глазами смотреть будете, и не увидите. Ибо огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы я исцелил их». И всяк жаждущий божественного слова понимал, к кому обращены эти слова. Понимал и Песах, вдруг ощутил вокруг себя пустоту, и по первости, не умея понять причину этого, смутился, облитый студеной досадой, и не хотел бы ни с кем знаться. Однако ж время спустя словно бы ведомый кем-то сильным и разумным смирился и пошел к хаберам и говорил с ними… Это было только однажды. Только однажды, как сам считал, он проявил слабость, но даже в ней оставаясь верным себе, тому, что подвигало его по жизни. А иначе пошто бы мало-помалу и про Хазарию стали говорить сначала чуть слышно, а потом все уверенней как про Новую Иудею, и даже царь Иосиф, уже пребывая в преклонных летах, в одном из посланий назвал свое царство Новой Иудеей?
Когда колесница погромыхивала по одному из многочисленных мостов, соединяющих Остров с Итилем, Песах противно тому, что жило в нем, спокойно, а временами и торжествующе укладываемо в сознание, ибо все, что вершилось им ныне, принадлежало к высшему разряду, равному тому, что в свое время совершил Соломон, выведя свой народ из египетского плена, подумал, а что как Святослав одолеет его войско, и тогда спокойно войдет в Итиль, используя мосты, ни один из которых не разрушен. Он подумал так, и в груди заныло. «Господи! — сказал он. — Что это значит?» Он нечасто обращался к Богу, полагая себя стоящим не так далеко от Него, а вот ныне невольно, сам того не желая, обратился к Нему, как если бы был обыкновенным христианином, уже давно разучившимся самостоятельно мыслить, во всем полагаясь на Бога. «Что это значит? — чуть погодя снова сказал он, но теперь уже вслух, как если бы попытался ответить на что-то в себе самом. — Иль впрямь я уподобился ничтожному рабу?» Он произнес эти слова вслух, но так, что никто не услышал. Привыкши сохранять все в душе своей, он и в минуты горших волнений, а они-таки случались, хотя и редко, чуть только менялся в лице да в темных глазах как бы слегка прояснивало. И это была ясность ярости. Песах еще долго прислушивался к душевному сдвигу, пытаясь, свычно со своей натурой, отыскать причину этого, а когда решил, что растолкавшее в нем от усталости: он уже третью ночь не смыкал глаз, — успокоился и сказал жестко, что подобное наваждение больше не повторится. Впрочем, успокоение было непрочное, и он еще долго пребывал в напряжении, хотя никто не сказал бы про это, лицо оставалось непроницаемо холодным, с жестко обозначенными чертами, когда вроде бы все на своем месте, и можно было бы сказать, что это лицо мужественно и прекрасно, однако ж что-то мешает сказать так даже самому близкому к нему человеку. Может, виной тому чрезмерная суровость, резко проглядывающая в глазах и в плотно сжатых тонких губах? Иной раз у собеседника возникало ощущение, что царь Хазарии говорит, не размыкая их.
Песах после объезда войск зашел в свой шатер, позвал везиря, атабека и тех из беков, кто пользовался его доверием. И, когда они в сверкающих одеждах, не скрывая чувства удовлетворения, как если бы все, что вершилось ныне, вполне их устраивало, вошли в шатер и сели каждый на свое место, перед тем приложив руку к сердцу и низко кланяясь мэлэху, Песах поморщился, и не потому, что не понравилось что-то в поведении беков, правду сказать, это даже придало ему уверенности, которая в какой-то момент поколебалась, а потому, что в мыслях ощутилась странная вяловатость, и не просто оказалось совладать с нею. Но он совладал-таки, спросил холодно, садясь на свое место, чуть возвышающееся над другими:
— Вы чем-то очень довольны?
Среди беков ощутилось легкое смущение, но Ахмад тут же заглушил его, сказав подсевшим голосом:
— Все сделано так, о, Великий, как ты и определил. Меж воинов нет уныния, одно нетерпение. Они рвутся в бой, чтобы наказать варваров, посмевших напасть на Хазарию.
— Варваров? Не знаю Не знаю…
Песах не любил россов, но варварами не считал. Еще в пору первого похода на Русь он отметил в них чувство уважения к отчей земле, желание честно служить ей. Они совсем не походили на франков и германцев, в них он не увидел заносчивости и самолюбования, привычных для племен, живущих по Одеру и Рейну, на аглицких островах. Да там и городов таких не было, как по Днепру. Там все было мрачнее и непроглядней. Он много думал о россах, одно время даже хотел приблизить к себе князей их, но скоро понял, что это невозможно. Россы тянулись к ромеям, а тех он ненавидел.
— Нет, россы менее всего напоминают варваров, и потому мы так и не сумели закрепиться в их землях и вынуждены мириться с малой данью от них. Я долго не мог понять, отчего они так сердечно ранимы? И лишь недавно осознал, что без свободы они утратили бы себя как племя. Жаль, что осознал поздно. Если бы раньше, когда мы прочно стояли на Днепре… — Что-то сходное с улыбкой, сделавшее его лицо старчески приятным, высветилось вдруг. Эта приятность, замеченная беками, насторожила их. Они привыкли видеть правителя другим… Но везирю она понравилась, и он сказал легко:
— И теперь не поздно. Мы выбьем из россов богопротивный дух, когда снова пройдем по Руси.
На какое-то время в шатре установилась тишина, было слышно, как пошевеливается тканина, загораживающая вход в него, а потом беки заговорили о том, что еще надо сделать для уничтожения Святославовых дружин, и Песах (Уже в который раз!) убедился, что все идет, как и хотелось бы. А когда беки ушли и подле него остались лишь везирь и рабе Хашмоной, он сказал:
— Для укрепления духа войска повелеваю завтра с утра после молитвы снова посадить кагана в колесницу и привезти его на холм. Пусть все видят его благословящим сынов своих. — Усмехнулся чему-то в себе самом, но тут же и унял промелькнувшее в сознании. — Я тоже там буду.
— Но в изножье холма живут люди, — сказал Ахмад. — Прорыли норы и живут в них. Прогнать?
— Нет, лучше перебить.
Рабе Хашмоной одобрительно кивнул головой.
В последние леты он сделался тенью правителя Хазарии, могущественной тенью, обладающей немалой властью над людьми своего племени, и не только над теми, кто окружал его, а еще и над теми, кто жил в дальних землях, за тысячу поприщ от Итиля, среди чуждых им по духу родов. Они все исполняли волю Высшего Совета, в который входил и Хашмоной, и продвигали дело иудейских общин все дальше. Да, рабе Хашмоной сделался тенью правителя Хазарии и, понимая про его силу, все ж иной раз едва сдерживал в широком горбоносом лице, обрамленном черной, без единого седого волоса бородой, несмотря на уже немалые лета, недобрую усмешку, как если бы знал про Песаха такое, о чем тот и не догадывался. А так и было. Много чего говорено Хашмоною в глухих узилищах попавшими туда по доносу ли соседа, по собственному ли неразумью несчастным людьми. Хаберы умели развзять язык и самому стойкому. Рабе относился к мэлэху примерно так же, как тот относился к кагану Хазарии. Власть его над людьми была много сильнее, чем власть царя. Тот управлял людскими судьбами, а Хашмоной человеческими душами. Тем не менее рабе Хашмоной оставался в тени. Он никогда не изображал себя много чего сознающим в жизни, отчего она давно перестала быть для него загадкой. Всякое движение в мировых пространствах воспринималось им как что-то естественное, рожденное сначала в сознании избранного Богом народа, а уж потом обретшее независимость, но независимость призрачную, при надобности ее можно и подмять под себя.
Хашмоной умел затеряться среди людей, так что иной раз его нельзя было выделить из толпы. Он как бы делался частью ее, нередко сумасшедшей, утратившей всякое управление, хотя, конечно же, так только казалось. На самом деле, все было по-другому. Но ни везирь, ни кто-либо из беков даже не догадывались об истинной роли рабе Хашмоноя, принимая его то за раввина, коль скоро тот облачался в священнические одежды и шел в синагогу, а то и за обыкновенного служащего при правителе Хазарии по какому-то, скорее, тайному делу, о чем лучше не знать.
Хашмоной, привыкнув понимать язык испытуемых в узилище и разбираться в тайных знаках не только земного, а и небесного происхождения, принадлежал не этой, протекающей возле него жизни, а другой, таинственной, сокрытой от людских глаз. Там, в другой жизни, он был своим человеком для хаберов, а здесь чаще чужим. Люди сторонились его, не хотели иметь с ним дела. И он принимал это как должное и оставался в суждениях строг и отличаем от большинства смертных непреклонностью в решениях, если те принимались в тайном кругу братьев по духу.
Хашмоной понимал, что борьба со Святославом, скорее всего, завершится совсем не так, как полагали верховные власти Хазарии. Но это не смущало ни его, ни тех, кто стоял за ним. И даже больше: они хотели поражения хазарскому царству, полагая, что иудеи Итиля исполнили свое назначение на земле и теперь сделались никому не надобны со своей непотребной жаждой власти и почти неземной роскошью. Они ослабли в духе и утратили право на высшую, Богом данную избранность. Те, кто стоял за Хашмоноем, желали нового витка страданий для иудейского племени, полагая, что, лишь пройдя через него, возможен будет новый взлет приверженцев Иеговы. И неважно, где и когда это случится. Рожденное для вечной жизни зерно Истины не обрушиваемо временем, не подчиняемо ему, а только высшему разуму, данному избранным. Это по их наущению иудеи, вышедшие встречь войску Святослава, не приняли боя, а многие ушли на Русь, хотя и понимали, что путь их будет смертно труден. Но страх перед россами оказался меньше, чем страх перед Хашмоноем и его братьями по духу. И да не избудется в сердцах у них! И да восстанут они из пепла! Про то ныне и думал рабе Хашмоной, наблюдая за приготовлениями к завтрашнему сражению.