22

Что-то происходило в душах людей, в глубинах ли земли-матери. Так мнилось не одному Песаху, а и великому везирю Ахмаду, облаченному в те же дорогие, сверкающие серебряными заплатами и золоченными накладками, одежды, какие он носил и в мирное время, и можно было подумать, что он не делает разницы меж тем и этим временем; то же наблюдалось и рабе Хашмоноем и атабеком Бикчиром-баши и беками, ощутившими в груди болезненно острое смущение, про которое в прежние леты они и не слыхивали, привыкши выходить победителями из любых сражений, хотя бы и пуще свычного напоенных людской кровью. Так что же все-таки происходило?.. Всяк из них силился понять и не мог, и, даже опуская саблю на голову противника и поражая его, не чувствовал удовлетворения, как если бы уже теперь ощутил бесполезность собственной удали, хотя это, наверное, было не совсем так. А ведь сражение только набрало силу и жесткое следование правилу, невесть в какую пору и кем установленному, предполагающему не гибельность на избранном пути, а непременно одоление противника, пусть даже и превосходящего тебя в воинском ремесле, а еще тайную и от самого себя скрываемую злую радость: ведь ты все еще жив и в руках у тебя высшей закалки сабля, которая исправно служит уже многие леты. Что-то подточило недавно еще бьющую живым ключом уверенность в людях, а кое у кого от нее осталась только тень. Нет ее, как нет от прежних лет хранимого чувства, чистого и ясного в своей неколеблемой твердости, а душа как бы подостыла и уж не притянет к победе, но к чему-то горькому и обидному, даже если ныне удастся побить дружины русского кагана, то и тогда вряд ли что-то поменяется в людях: душевная стойкость, однажды надломившись, едва ли вернется на прежние пути свои. Может, потому на сердце томление, противное естеству воина, что и в земле-матери ощущаемо колебание, словно бы и она поменялась и отступилась от своих сынов. Так ли это, нет ли, кто скажет? Смутно на сердце у потомков колена Симонова и полуколена Манасиева еще и потому, что они не чаяли встретить россов у порога своего дома. Иль не сказывали рахдониты на базарных площадях, что уже не подымется Русь, обтесался дух ее об агарянскую саблю, подугас; скучно и худо ныне в селищах ее и градках, а в стольном Киеве тихо и безлюдно, слово иудея ловят на лету редкие прохожие, слабые и безвольные людишки, прежде мнившие себя детьми великого Рода, но теперь, кажется, и вовсе о нем запамятовавшие. Так говорили рахдониты, да не так вышло. Где-то в дальних укрепах сокрыто от доглядчиков Песаха копили россы силу, а теперь вот пришли в чуждые им земли. Нет, не сказать, чтобы велика была та сила, наверняка воины Хазарии побьют зарвавшихся россов. А все ж неприятно! К тому же мучает беспокойство, в своем ли сердце рожденное иль от земли-матери подоспевшее и невесть про что сказывающее, а только не в утверждение сущего в человеке, скорее, в ослабление. И вступали в сражение со смущением в сердце выходцы из Ура Халдейского, низкорослые, коренастые, с тонкими губами, и шли вперед, и поражали врага, и сами бывали поражены длинным росским мечом иль пробиты остроконечным копьем, и падали наземь с недоумением в темных глазах. То же наблюдалось и в их братьях халдеях, хотя и мало сходных с ними, высокорослых, с длинными узкими лицами и прямыми носами, но с такими же побратавшимися с ночью недоумевающими глазами. То же творилось и с евреями Ханаана, обретшими пристанище в Итильском царстве. А ведь еще вчера все они были довольны собой, утверждали: хотя и созданы люди Богом по образу его и подобию, все же не от него, Всемогущего, зависит, стать ли им истинно совершенными людьми, но от них самих, от личных усилий каждого, понимающего, что помощь Бога есть позорный хлеб, всяк должен надеяться лишь на себя. Тому и следовали и достигали иной раз совершенства, немыслимого в других народах, и были горды тем и, казалось, весь мир распростерт перед ними и только надо немного поднапрячься, чтобы приобрести его, как торговец на итильском базаре приобретает арабские дирхемы за сущую безделицу.

Чудно еще и то, что и те из черных булгар и пайнилов, ясов и касогов, кто принял сторону иудейского царя, тоже почувствовали непокой на сердце, о котором прежде слыхом не слыхивали, привыкши к ближнему ощущению, рождаемому от уверенности, что все в их жизни предопределено заранее. Они свято верили в благодать синего неба и в глубинную суть черной земли, определив себя как бы стоящими меж этих сущностей, и, принимая исходящее от них, и никогда не меняли в душе своей. Не то теперь… Что-то стронулось и в них, и многие начали думать, что не надо было поспешать на зов властителя Хазарии, а кое-кто, хотя и втайне, как бы даже противно собственному суждению о жизни, размышлял: а не лучше ли, подобно тем родам, что выступили на стороне кагана Руси, подтолкнуться к россам?.. Странно, что это промелькивало у них в сознании в какие-то малые временные дольки, когда рука с саблей зависала в воздухе или когда меч росса опускался на их головы. Все ж и они, хотя и смущаемые непривычными мыслями, были упорны и мало в чем уступали воинам Аллаха и Яхве.

Сражение шло своим чередом, ни в чем не отступая от того, как оно задумывалось с одной стороны Песахом, а с другой Святославом. Агаряне и иудеи, поддерживаемые разноплеменным воинством, продолжали с необычайным упорством наращивать давление на ратников русского кагана. Казалось, еще немного, и те не выдержат и попятятся, и тогда сломается Святославов ряд. Но — время шло, а ряд этот не страгивался с места, был все так же упруго и звончато, подобно струне, натянут, и пространство, изначально установленное между земляным валом и ратниками, сохранялось, как если бы поддерживалось росскими Богами. А в какой-то момент случилось нечто необъяснимое: вдруг сбоку налетела шально и бездумно, как только она одна и умеет, степная конница и посекла немало иудейских голов, но потом была рассеянна. Ладно бы, если бы все на этом и закончилось. Так нет же! Следом за вольницей, кинувшейся на пики иудеев, привыкших драться в пешем строю, вступил в сражение отряд россов, как если бы он возник из ничего или же подобно желтому огненному солнечному шару выметнулся из низко зависшего над землей тумана. Этот отряд не был многочислен, однако ж в нем чувствовалась некая, сравнимая с небесной, сила, истоки которой, как подумал рабе Хашмоной, надо искать в том единении, что приходит к людям, подчинившимся одной страсти и ни о чем, кроме нее, всевластной, не желающим знать. Россы, ведомые русоголовым витязем, врубились в самую гущу иудеев и стали медленно продвигаться вперед, расчищая себе дорогу длинными, черно и угрюмо взблескивающими мечами. В их движении увиделась Хашмоною и всем тем, кто был способен понимать в сущем, в его странной, давящей на сердце неколеблемости, какая-то неземная дерзость. А чуть погодя противно естественному ходу событий в их сознании возникла убежденность, что никому не совладать с нею. И тогда к этой убежденности прибавилась растерянность. Но она была недолгой, заместо ее обледенелости, обжегшей их сердечную суть, проявилась жесткая, беспредельная досада. Она-то, кажется, и помешала иудеям быстро перестроиться и навалиться на немногочисленный отряд россов и раздавить его, не дать уйти. А они-таки прошли сквозь густые цепи сынов Иеговы, потеряв едва ли не половину воинов, и встречены были Святославом.

Это было событие, в сущности мало что значащее в общем ходе сражения, но оно тягостно подействовало на иудейское воинство. Что-то вдруг поменялось в их боевом настрое, многие из них ощутили холодок смерти, как если бы она только что опахнула их своим смердящим дыханием, и, коль скоро еще не подобралась к ним, то лишь потому, что по какой-то никому из них неведомой причине решила не торопиться, точно бы сказав напоследок: «Всему свое время…» Рабе Хашмоной, обладая даром понимания глубинной человеческой сути, почувствовал перемену в сердечном состоянии людей и хотел бы что-то сказать им, укрепляясь в досаде, вызванной неожиданным появлением россов в расположении иудейского войска, но раздумал. «Что толку? — сказал себе. — Если уж прорезалась в душе у иудея смута, то ничем не излечишь ее, только смертью». А чуть погодя он убежал в мыслях далеко-далеко и видел себя среди тех соплеменников, что придут много позже и едва ли будут что-либо знать о том, как жили их прадеды в царстве Хазарском. А так и станется. Не зря хаберы запретили сочинять что бы то ни было о Хазарии, заранее предрекая ее погибель. Не пришло еще время воссиять иудейскому племени. Но оно непременно придет и уж никто не посмеет выступить против него, властвующего в земных пространствах. Как бы даже наяву Хашмоной увидел то время, и на сердце у него полегчало. В конце концов, каждый народ, обретя понимание своего назначения, а не только человек, живет согреваемый мечтой. А если мечта еще и укреплена течением жизни, то и станет необходима и самому слабому, самому ничтожному.

Хашмоной еще пребывал среди своих воинов, но каким-то собенным, лишь ему, пожалуй, свойственным чутьем угадывал трагический для иудеев исход сражения, и уж ничто не страгивало в душе у него, там сделалось спокойно и надежно, он знал, для достижения высшей цели иудеям еще надо пройти через множество мук и унижений. Ну, что ж! Иль южное дерево, нечаянно взросшее про меж северных собратьев, тут же и обретает стойкость? Да нет…

— Все так, — мысленно говорил Хашмоной. — Лишь пройдя чрез цепь страданий, даже и не пытаясь оборвать ее, люди моего племени обретут необходимую для управления миром стойкость духа.

Кем же он был, Хашмоной, для тех, кто вседневно окружал его? Беспощадным к иноплеменникам и иноверцам воином? Или одним из тех, кто, являясь помощником эксиларха, поддерживал в иудеях святую веру, утаптывая в них душевную слабость? Или кем-то еще, может, таинственным незнакомцем, невесть как завладевшим людскими сердцами и управляющим ими противно их воле? Но что значит их воля по сравнению с его, горделиво смелой, освященной великим Братством?..

Про эту силу знали все и в разных землях относились к ней с одинаковым трепетом, как если бы она была дана свыше. А и вправду, иль не свыше дана, коль скоро и самые посвященные чуть только догадывались об ее истоках? Все про нее не знал никто. И рабе Хашмоной не стал исключением, и он иной раз терялся, если вдруг что-то не ладилось, и он сознавал, отчего не ладилось. Конечно же, оттого, что той, запредельной силе любое человеческое проявление воли казалось слабым и непотребным во времени. И тогда он впадал в смущение, из которого не так-то просто было выйти, точно бы вдруг делался щепкой в речном потоке. Однако ж, в конце концов, и тут одолевал вострепетавшее на сердце и становился привычно со своим пониманием собственной сути спокойным и уверенным человеком. Что бы ни случилось, в какие бы душевные изломы не загребался, та всевластная сила поддерживала именно его, а не кого-то еще в ближнем его окружении. Про это хотя и смутно догадывался и правитель Хазарии, отчего относился к Хашмоною с какой-то им самим не до конца ясной настороженностью. Поднятый к вершинам власти этой силой, но не приближенный к ней, он нередко изнывал от необъяснимой тоски и порою хотел бы что-то тут поменять, но всякий раз наталкивался на противодействие не только со стороны людей, а и в небесных пространствах, там тоже отмечалось некое противостояние его непомерному желанию, а иной раз мнилось, он слышал голос:

— Да, ты первый, но только в царстве своем. Ты властвуешь, пока живо твое царство. Погибнет оно, погибнешь и ты.

Он не хотел бы верить, что когда-то его царства не станет, и все делал для того, чтобы оно существовало как можно дольше. Хотя, конечно же, обладая сильным и холодным умом, не мог не знать, что все в земном мире имеет свой срок, и нет ничего, что способно было бы не затеряться во времени, которое есть хладная беспредельность. Над нею не властны даже небесные духи.

И вот теперь противно тому, во что верил, он встретил россов у стен Итиля, города его почти осуществленной мечты. Да, он хотел бы, чтобы о его царстве говорили как о новой Иудее и не искали более нигде земли обетованной, как только здесь, в устье Великой реки. И о Хазарии говорили так, и не только в ближних весях, а и в дальних, на берегах Рейна и Сены. И там прослышали об иудейском царстве и хотели бы знать о нем побольше и принимать у себя проворных и таровитых гостей Хазарии. И принимали, и захаживали в пределы царства, и гостевали тут, на Итильских базарах, и дивились обилию восточных товаров и хотели бы, используя караванные пути, охраняемые рахдонитами, достичь недвижных стен сумрачного Китая.

Мало кто в последние леты осмеливался перечить воле всемогущего мэлэха, племенам было определено свое место, никому и в голову не приходило поменять тут что-то, как если бы умерло в людях и само воспоминание о прежней вольной жизни. И все бы ладно, да Русь не захотела смириться и часто восставала противу иудейского владычества: то в деревлянах возгорится пламя гнева и смертным огнем обожжет не только посланцев Хазарии, то в вятичах захватят обильные товаром иудейские схроны и перебьют сторожу, то в северянах случится неустройство и падут опаленные огнем сторожевые башни… Уж и сам Песах, а не только его беки, не однажды хаживал на Русь с большим войском, сея смерть в росских родах, не щадя и самого слабого. Но проходило какое-то время, и все повторялось с прежним упорством, и возгоралось на Руси, и не было этому конца. Да, он все время ждал чего-то неладного и, однако ж, не верил, что уже в ближние леты Русь обрушится на Хазарию неожиданно возросшей мощью своих дружин. Казалось, это было невозможно; про то не однажды говорили ему охранители его воли в северных землях, и он верил им, но больше верил своему чувству, а оно подсказывало, что некому ныне противостоять Хазарии. Некому! И вдруг… Да вдруг ли?..

Сражение меж тем продолжалось, теперь уже не являя собой чего-то цельного, разбившись на множество маленьких сражений. И сделано так было не потому, что этого хотели беки. Как раз наоборот, они не желали мельчить свои силы, полагая, что это скорее приведет их к победе, а еще считая, что и россы не стремятся поломать привычный для них строй. И то, что беки не сумели предугадать движение воинской мысли предводителя россов, угнетающе подействовало на них. Это заметил Песах и сделался привычно холоден и насмешливо говорил с беками, и те сумели совладать с растерянностью, посетившей их, и теперь уже стыдились недавней душевной слабости и снова стали умелы и расторопны, и старались поспеть всюду, где возникала в них надобность.

Странно все-таки… Уж зачался полдень, и прежде слабое, даже как бы слегка отсыревшее, неясно только, отчего, иль там, в дальнем поднебесье, сделалось пасмурно и задождило?.. — солнце теперь заметно повеселело и обрызгало мокрыми лучами колеблемую островную землю, а сказать, что наметился перевес в сражении в чью-либо сторону, было нельзя. Все так же яростно сшибались кони и люди и звенели мечи, и посверкивали сабли, и падали наземь породнившиеся со смертью, одни с сожалением в тускнеющих глазах, другие как бы даже со смешанным с легкой грустью удовлетворением: только так с гордо поднятой головой они и хотели бы уйти из этого мира. Песаху, а он подолгу не задерживался на одном месте, часто оказываясь едва ли не в самом пекле яростно убивающих друг друга, помнилось, тех, кто теперь лежит на земле бездыханный или умирающий от многочисленных ран, больше, чем тех, кто еще управляет собственной жизнью, впрочем, уже понимая, что этому управлению приходит конец. Но подобное понимание ни для кого из воинов и с той, и с этой стороны не было в тягость, более того, казалось естественным продолжением тех душевных подвижек, что привели их на поле сражения и столкнули со смертью.

Песах увидел такое понимание и в лице у Бикчира-баши за мгновение-другое до его гибели. Атабек, находившийся рядом с ним, вдруг сказал, что ему тесно на Острове, где нельзя как следует использовать конницу. Зато россы получили то, чего и хотели бы… И это не понравилось Песаху. Получалось, что не он, а Святослав диктовал свою волю, хотя тут было все не так, и атабек должен был знать об этом. С самого начала Песах решил, что здесь, на Большом Острове, он и даст бой кагану Руси, зажав его войско меж земляным валом и конными тысячами агарян.

— Ему не вырваться отсюда, — сказал он тогда. — Лучшего места нам не найти, если мы хотим, чтобы ни один росс не ушел с поля боя.

И тогда никто не возразил ему, напротив, беки с охотой приняли его решение. Отчего же теперь атабек заговорил про другое?.. И он спросил бы об этом, и укорил бы одного из лучших своих полководцев, а то и осудил бы строго, но посмотрел в глаза ему и увидел в них то же самое понимание неизбежности смерти, которая уже никого не пугала, а как бы даже поддерживала столь необходимый для продолжения сражения дух войска, и промолчал. Впрочем, если бы даже он захотел что-то сказать, то наверняка не успел бы: атабек вдруг засуетился и, говоря, что уже полегло много сынов Аллаха, и, кажется, приспело его время взяться за саблю, стронул с места коня и врубился в суматошливую, сделавшуюся к этому времени кроваво-красной, гущу сражающихся. Мгновение-другое ярко-зеленый кафтан атабека мелькал меж человеческих тел, а потом исчез. Песах вздохнул и медленно отъехал от того места. Тогда же он заметил, что в числе его сопровождающих не оказалось рабе Хашмоноя, как не оказалось его и среди сражающихся иудеев. Куда же он подевался? Неужели и его достал длинный росский меч? Да нет, пожалуй, в противном случае, ему давно доложили бы об этом. Значит, ушел?.. Что ж, так и должно было случиться. Песах догадывался, что Хашмоной уйдет, растворится в воздухе, когда почувствует слабость верховной власти. И противно всему, что жило в нем изначально и определяло его земной путь, придавая ему некий смысл, без чего он уже давно утратил бы что-то в душе, может, что-то важное и значительное, Песах подумал, что Хашмоной как раз и стремился к ослаблению его власти, как если бы желал погибели хазарскому царству. А не то отчего бы он постоянно твердил, что ныне совершаемое племенем Иеговы есть лишь первый камень в фундамент дома, который они построят в будущем, замешивая глину не водой, но кровью иудеев. И, чем больше ее прольется, тем прочнее будет фундамент этого дома.

— Истина вырастает из страдания, — говорил рабе Хашмоной. — Только оно способно подвигать людей к совершенству. Рассеянные по миру, унижаемые и презираемые другими народами, мы воспитаем в себе твердость духа и восстанем из небытия. Да не подаст гой истинному иудею в смертный его час кувшин воды!

О, рабе Хашмоной часто говорил про это, как, впрочем, и другие хаберы. И, хотя мало кто следовал за ними в те дни, когда Хазария не знала других забот, кроме охраны караванных троп, по которым притекали восточные товары и оседали, дивно узорчатые, на базарах Итиля, многие с тайным трепетом поглядывали на хаберов и так, и этак прокручивали все, что слышали от них, и не хотели бы верить в мимолетность жизни. Тем не менее на сердце у людей начинало щемить, и то, что вчера еще мнилось не имеющим границ ни в пространстве, ни во времени, сегодня уже не казалось таковым, вдруг да и усматривал некто пока еще маленькую трещину в устоявшейся жизни и смущенно говорил про это соседу, и тот согласно кивал головой и тоже сказывал про свое сомнение.

Как-то враз, без каких-то особенных примет в природе, радующих или огорчающих глаз, исчерпал себя день. Темная ночь, с малым числом звезд на бледно-розовом небе, навалилась на островную, потемневшую от человеческих тел, землю. Зелена трава только и пробивалась меж них, слабая, надломленная, едва колышемая легким понизовиком. И Песах повелел отходить к тому рубежу, что был определен в начале сражения, коль скоро понадобится войску перевести дух. Он знал, что россы не потревожат его ночью. Их кагану противно вероломство. Одно дело, победить в открытом честном бою и совсем другое… Да, да, он знал об этом, как и о том, что россы тоже устали, и потому не держал на сердце опаски, наблюдая за тем, как воины покидали поле сражения и устремлялись к ближним холмам, где уже были разложены и возжены костры.

Загрузка...