Писал иудейский царь Иосиф восточному владыке Хасдаи Ибн-Шафруту: «Я живу на островах в дельте могучей реки, прозываемой в нижнем ее течении Итилем, а в верхнем — на славянский лад Воложей, и не пускаю воинственных россов. Не будь меня, они давно покорили бы всю страну исмаильтян. Племена россов сильны и многочисленны, и всяк вьюноша, взросший в сих племенах, не расстается с мечом даже и в те поры, когда тот непотребен ему…»
Песах, ныне редко выходящий из дворцовых покоев, со вниманием вглядывался в чуть затененные от времени, как бы даже что-то утратившие от прежнего звучания, письмена, а думал не об этом, не о том, что написано на тускло-синих пергаментных листах, а о времени, которого у него, по всему, оставалось мало: земное время подвигает лишь к перемене формы, а ему, царственному, возвеличенному не только иудеями, но и теми народами и народцами, что подпали под его власть, не хотелось бы отказываться от прежней формы, но ощущать бессмертие в душе, холодной и суровой, достойной возвышения среди Богом избранных. «Что я есть, — думал Песах, — Как не земной посох в руках Господа?..» Мысль сама по себе мало о чем говорила ему, тем не менее влекла его, дерзкого в суждениях, невесть к какому порогу, но только не к тому, что доступен живущему на земле обычной человеческой жизнью. Она как бы отстраняла его от остального мира, возвышала над ним. Это было приятно Песаху. Представлялась возможность видеть себя в ряду с другими, пускай и отмеченными Знаком небесного благословения, но стоящим выше их, одинаково с ним поднявшимися от земли и сумевшими воспарить над нею и повести за собой, подобно Вседержителю истинной Веры солнцеликому Моисею, тысячи неразумных своих соплеменников.
Все так… Но тогда почему у него на сердце непокой или что-то приближенное к нему? Отчего не радует даже уход в воспоминания о минувших летах, когда он стоял во главе могучего войска и с упорством необычайным продвигался в глубь чужих земель, захватывая города и оселья иноверцев и сея про меж них лютую смерть, ибо сказано Вседержителем духа иудейского: «Убей врага, убей жену и брата врага, убей детей его, чтобы, войдя в леты, они не подняли на тебя руку…»? Песах был тверд и непреклонен, даже если побежденный клялся, что никогда не пойдет войной на земли, где ныне правят его соплеменники, и детям и внукам повелит обходить их стороной. Он и повинившегося и раскаявшегося не оставлял в живых. Что есть раскаянье врага, как не проявление слабости? Надо ли, чтобы спустя время он отошел от нее и опять прилепился к силе?.. Песах был сыном своего племени, исто верил в его избранность меж другими народами и часто говорил:
— Что из того, что мы рассеянны по белу свету? Придет время, и сделаемся как един кулак, и вознесем его над миром. Да и что есть нынешнее рассеяние, как не стремление Бога чрез это укрепить дух наш?.. Лишь в муках и страданиях рождается народная крепь. После многих лет странствий осев в Хазарии и сделав ее землю своею, пусть и не обетованной (Это еще впереди!), испытав на собственной шкуре, что значит быть гонимым за веру и унижаемым, мы только укрепились в духе.
— Ты царь наш!.. — говорили Песаху не только в ближнем окружении, сверкающем златотканными одеждами, а и про меж простолюдинов-иудеев. — И мы пойдет за тобой хотя бы и на смерть!
И то были не просто слова. Песах понимал это и умело пользовался властью, врученной ему хаберами, которая вначале распространялась лишь на воинство, а потом уж и на те города и оселья, куда ступала нога его боевого коня. Песах воевал с буртасами и тюркютами, пайнилами и ясами, касогами и черными булгарами, и с другими племенами, и все они сделались его данниками. Подобно царю Иосифу, он уничтожил великое множество необрезанных, а когда князь Руси Хельга подступил ко граду Самкраи, который называли в те поры вратами в Русское море, и, чуть помедлив под каменными стенами, взял город на щит и прогнал оттуда хитроумного рабе Хашмоноя, Песах выступил против Хельги и одолел его, и убил много мужчин и женщин. Князь Руси подчинился его воле и пошел с дружинниками на Царьград, но был поражен греческим огнем и бежал, и постыдился вернуться в отчие владения и отплыл в Итиль и был умерщвлен там… И тогда Русь подпала под власть иудейского царя. В те леты Песах понял, что мысль об избранности народа, к которому имел честь принадлежать, как и об его собственной избранности среди хаберов, блещущих остротой ума и дерзновенностью помыслов, не просто символ, помогающий выстоять, не потерять лица своего пред ликом смерти, но нечто большее. Она, эта мысль, начала обретать реальные очертания, укрепляться в сознании иудеев. Да и как было не утвердиться ей, родившейся в горячих песках, чуть только коснувшейся тусклых волн Мервого моря, коль скоро она всемерно подталкивалась горячими сердцами, изгнавшими из нутра своего рабскую покорность всевластию народов, поднявшихся над ними силой меча?.. Именно в те поры, отгородив кагана от потомков гуннов и сарматских женщин — хазаров, воздвигнув белокаменный дворец на зеленогрудом осторове Хинки, где, по преданию, был похоронен блистательный Истеми-хан вместе с четырьмя умерщвленными воинами, дабы сопровождали владыку в его путешествии по стране мертвых, хаберы взяли власть в свои руки, а время спустя вручили ее Обадии, который стал первым царем Хазарии. Про него говорили, что он ни в чем не отступал от веры прадедов и, не ведая устали, насаждал ее среди местной хазарской знати. И было однажды, пришел к нему старый муж из близлежащего поселья и просил приявшего власть от кагана не ломать древних устоев: пусть всяк обретший своего Бога да верует ему!.. И Обадия, нахмурив темным серебром блеснувшие подковки бровей, ответил:
— Нет Бога, кроме того, которому я верую, и потому говорю: отошедший от моей веры иль не принявший ее да сделается моим врагом.
И ушел старый муж, не солоно хлебавши, и смотрел вослед ему, согбенному, народ Хазарии и слезьми обливался, понимая, что вместе со старцем ушла от него надежда. «И то справедливо. Надежда даруется сильному, — думал Песах. — Слабый умирает во тьме».
Он был среди тех, кто пришел в Хазарию не потому, что ничего другого не оставалось, только бегство, хотя как раз тогда, в царствование Романа, возомнившего себя представителем Бога на земле, в Царьграде начались гонения на иудейскую веру, а по осознанному убеждению. Их было немного, истых избранников Иеговы, кто не поддался панике, кто надеялся обуздать нрав ромейского царя и вернуть доброе старое время, когда иудеи были свободны вершить все, что хотели, не понукаемо никем со стороны хотя бы и теми, кто ненавидел их и желал им зла. В те поры пышным цветом расцвело учение Маздака, который ратовал за божественное начало в жизни людей, когда про меж них не будет богатых и бедных, все сделаются равны и всяк будет иметь столько женщин, сколько кому заблагорассудится. И сказал Маздак: «Есть сыны Иеговы, и есть все остальные, лишь тут проходит черта, разделяющая людей. И это высшая справедливость. Одни призваны управлять, другие быть управляемыми…» Но утекали дни в бездонную синеву неба, ночи растворялись в глухой мгле безвременья, а хаберы не замечали и малой перемены в ромейской жизни. И сказал тогда некто вознесшийся над ними, более кого бы то ни было приблизившийся к постижению Истины, седоголовый, уже как бы отошедший от земного начала и невесть где пребывающий ныне в духе своем:
— Минувшее есть цепь, она мешает свободному продвижению по летам. Надо оборвать эту цепь и стать ни от кого независимыми. Пусть другие мечутся и страдают, вы же, постигшие Иегову, оставайтесь холодны рассудком и бесчувственны к чужой боли, и тогда откроется вам истинное ваше назначение и возгорятся домы чуждых вам племен и сделаетесь вы вершителями судеб земного мира. Сие прозревается мной пускай и не в ближнем времени.
Кажется, то и был сиятельный Маздак. Или тень его?.. Во всяком случае, ныне так вдруг увиделось Песаху, и на сердце, редко когда страгиваемом с привычного течения жизни, не поддающемся ни гневу, ни радости, ни каким-то еще страстям, вострепетало, и он с легким недоумением прислушался к себе и был доволен тем, что совершалось в сердце его. «Значит, не все во мне охолодело, и я еще живу…» — сказал он мысленно. И это было странно: никогда прежде ничего подобного не приходило ему в голову. Он принимал исходящее от жизни спокойно и бестрепетно, даже если ему предстояло пройти чрез море крови. Не далее как вчера он повелел казнить две сотни воинов — агарян, вставших под его высокую руку, но не сумевших выполнить его повеление и взять малую росскую крепостцу на подступах к Вышгороду, где проживала княгиня Ольга. О, как хотелось Песаху показать управительнице северных земель, кто ныне хозяин на Руси! Но получилось дурно. Воины Аллаха не сумели совладать с малой горсткой росских дружинников и отступили. И тогда Песах поступил так, как и предполагал его договор с агарянами, а там черным по белому было написано: слава победителю, смерть побежденному… Он повелел пригнать повинных на обшитую смоляным деревом площадь близ Белой Башни, в которой проживал каган, и там на глазах у почтенного старца отсекли головы его соплеменникам, а потом нацепили их на длинные шесты и укрепили у высоких башенных ворот. И сказал Песах, поднявшись на лобное возвышение:
— И да помнят все, кто пришел ко мне и к моему племени в услужение: щедрость моя и благосклонность к тем, кто верен слову, бесконечна. Отступивших же от него ждет суровое наказание.
Смотрел каган с высоты смотровой башни на то, что вершилось на площади, и слезы бессилия текли из его глаз. И да станет Господь свидетелем его сердечных мук и покарает тех, кто сделался причиною их!
Песах усмехнулся, вспомнив, сколь удручен был каган Хазарии, утративший власть не только над пришлыми иудеями, а и над собственными племенами. Нет, внешне тут вроде бы ничего не изменилось, при надобности, а она чаще выпадала на дни празднеств и гуляний, ближние к кагану люди, а среди них теперь преобладали люди одной с Песахом веры, выводили Досточтимого на главную площадь Итиля или на какое-то другое украсное место и оказывали старцу знаки внимания. Но и только-то… Стоило празднеству завершиться, кагана, порой и вовсе запамятовав о приличии, заталкивали в царский возок и увозили в Башню, где он и пребывал большую часть времени под строгим надзором.
Песах знал, что при желании мог бы и вовсе отказаться от услуг кагана, но понимал, как, впрочем, и хаберы, пришедшие из Ромейского царства и из тех земель, что подпали под власть арабского Халифа, и сумевшие оттеснить от кагана вождей местных племен, используя где злато, а где и кривую саблю сынов Пророка, что не надо этого делать. Не вчера сказано: «Не царствуйте, но управляйте…» Воистину так! Все же не в одно лето совершилось угодное иудейскому племени. Много крови пролилось, прежде чем хазары смирились с новоявленными хозяевами и сделались покорны и слабейшему из них. Но поверсталось-таки, как хотелось Песаху, и ныне он и все, кто держал его руку, с тайной надеждой думали, что Хазария станет прообразом царства обетованного, мысль о коем сопровождала и худшее писание фарисеев. А почему бы и нет? Необходимо еще одно усилие, и тогда… О, Иегова, сколь велик дух в твоем народе, даже и рассеянном по миру! А может, от него, от этого рассеяния, и сила его? Ибо однажды униженный, воспрянув, трижды унизит врага своего. Не в небесах Истина, но в устремлении к ним, хотя бы и сминающем все на своем пути, но в жажде земной власти. Иль не сказано древним пророком: «Ищите себя средь подобных себе, и да возвыситесь!..»
Песах в сущности мало знал ту землю, где проживал ныне, и не хотел знать более того, что позволяло ему чувствовать себя Господином. И, когда однажды хранитель иудейской веры рабе Хашмоной сказал, что ему нужно стать ближе к людям, признавшим его власть, он лишь усмехнулся, а потом заговорил о необходимости быть суровым в обращении с подданными: они покорились не духу Моисееву, но силе. Впрочем, и со своими соплеменниками Песах обращался холодно, а если замечал в ком-то пускай и малое недовольство, не задумываясь, предавал строптивца суду старейшин.
Да, Песах не знал ту землю, на которой проживал ныне, зато хорошо знал, для чего пришел сюда и почему так стремительно совершилось возвышение его племени и его самого, наипервейшего среди равных. Конечно же, потому, что всякое гонение, унижение человеческой сущности, в конце концов, рождает нечто могущественное, дерзкое, и это, однажды войдя в душу, укрепится там и будет ждать лишь момента, чтобы выхлестнуться из нее и залить все окрест гневом, хотя бы и неправедным. Ну и что? Иль возвышение одних не влечет за собой унижения других? Вот почему, когда Песаху говорили, что в стране Парас жестоким гонениям подвергаются прошедшие обрезание плоти, он отвечал, как истинный хабер, что это неплохо: потерпевшие от нечестивцев еще более возлюбят Моисеевы Заповеди и станут настойчивей в деяньях, ибо Бог в лице избранного им народа создал равных себе по духу, потому и назначение иудея на земле — поиск совершенства, а коль кто-то встанет на его пути, то и быть ему растоптану боевыми конями.
— Нам неоткуда ждать помощи, — говорил Песах. — Она в нас самих, в наших помыслах, тайных и явных, в стремлении к совершенству.
Песах поднялся из-за стола, на котором были раскиданы желтые, с изогнутыми углами, чуть потемневшие от долгожития листы пергамента с письменами и прошел к круглому, тускло поблескивающему окну. Стоял, глядя в него с напряженным вниманием, и не потому, что хотелось разглядеть что-то в обычном потоке дневной жизни, протекающей по ту сторону, вовсе нет, напряжение не от физических нагрузок, от все еще зорких глаз Песаха едва ли что-либо ускользнуло бы, если бы он пожелал что-то увидеть, напряжение, остро ощущаемое ныне им, скорее, от душевного неурядья. Вдруг сделалось неуютно в собственных покоях, стеснило сердце нечто упругое и сильное, подобное черной комковитой туче, вон она, за окном, мгновение назад была плотная и тугая, а вот теперь растрепалась, растеклась по синему полотну. И, видать, часть ее проникла сквозь стекло в дворцовые покои и подействовала на Песаха, почему отдалились приятные мысли о высоком назначении сынов Израиля. Другое нечаянно, противно теперешнему душевному состоянию его, выстроилось перед ним и подтолкнуло к краю. Он так и подумал, что к краю… Странно, мысль о смерти в последние, приятные для него леты не приходила в голову. Несмотря на почтенный возраст, он как бы запамятовал про нее, но, оказывается, не так, и что-то, остужающее на сердце, жило в его сознании хотя бы и оттесненно от сущего в нем, обращенного к земной жизни и в ней черпающего все новые и новые силы. Но вот выяснилось, что он, премудрый, всевластный над ближним и дальним миром, иной раз он и так про себя думал и не находил в этом ничего противного своему естеству, ошибался. Получается, что и он подвержен страстям, да не тем, что подводят к высшему порогу, а ближним, слабым и ничтожным, точно бы он не Господин, а раб. Так случилось, когда он подумал о росских племенах, многие из которых вроде бы покорились ему после того, как неразумный Хельга был умерщвлен в царском узилище, расположенном в подвалах его Дворца. Песах тогда прошел со своим войском едва ли не всю Русь, сея смерть и унижение, и вернулся в Итиль с великой добычей, а чуть погодя близ Киева на приднепровском угорье, обильно заросшем могучими вековечными дубами, воздвиг крепость Самватас в унижение Игорю, принявшему власть из рук светлых князей и старейшин: чтобы помнил, не он ныне хозяин на Руси, но чужеземец, знатный своим происхождением и опирающийся на воинскую умелость сынов Пророка, вручивших ему свои гибкие, отлитые из отменной стали кривые сабли и жизни свои. Все ж и этого Песаху показалось мало, и он повелел из Игорева полюдья изымать две третьих в казну Итиля. А когда услышал про недовольство подпавших под его власть росских племен, то повелел брать с них еще и дань мечами, хотя и знал про гордый нрав россов. Но, может, потому, что знал, и поступил так?.. А чуть погодя с удовлетворением воспринял весть о гибели Игоря. Надеялся, что после смерти своего князя Русь, мнившаяся ему могучей полноводной рекой, иссякнет в своем верхнем течении и распадется на множество малых ручейков, и тогда ничто не помешает ему сделаться истинным ее властелином. Он подумал так, как если бы уже теперь не воздвиг к югу от Киева на мертвой горе, где не росли и хилые кусты ивняка и где трава была изжелта-серая, а местами темная и хладная, точно бы неживая, мощную, с бойницами в толстых стенах, крепость. Тут несли сторожевую службу воины древнего Хорезма. Их было тысяч пять, и они верили своему атабеку, поставленному им, и пошли бы за ним хоть на край света не только из уважения к своему вождю, хотя Песах знал из донесений доглядчиков — иудеев, что наблюдалось и это, а из страха быть предану унизительной казни и не попасть в благословенную обитель Аллаха. После смерти Игоря Песах посчитал, принимая во внимание малолетство его сына, что уже никто не помешает ему править на свой лад. «Что Ольга? — говаривал он, приняв сан экзарха иудейской общины Хазарии. — Она не посмеет перечить моему слову». Посмела! И на требование сборщиков дани, ныне проживающих на Пасынчей горе в желтотканном шатре, не всегда обращала внимание, отгородившись высокими стенами Вышгорода и отослав сына в далекое Ладожье, куда воинам иудейского царя не было хода. Понимал Песах, что-то тут неладно, а и проявить свою власть в полной мере уже не осмеливался: широка Русь, своевольна, не терпит над собой ничьей узды хотя бы и наисильнейшего, вот и медлил, и терзался, и не находил себе места… И это было унизительно для него, всемогущего, обладающего высшим знанием истинного назначения Земли и Неба и сделавшегося мостом меж ними, ибо что есть его Вера, как не луч света, проникший в сердце?