Спустя несколько дней после пересечения границы империи, мы подошли к Чернигову. И город немного пугал. Ни собачьего бреха, ни скрипа ворот, ни живого дымка над крышами. Город распластался перед нами остекленевшим белым трупом. Сугробы, превратившие приземистые хаты в подобие могильных курганов, замели улицы по самые стрехи.
Пробиваясь следом за авангардом по главной улице, мы напоминали похоронную процессию. Снег под сапогами визжал, как металл по стеклу, а сухой, перенасыщенный морозом воздух обжигал гортань.
Черное от копоти, иссеченное ветром до трещин лицо Петра казалось страшнее посмертной маски.
— Где воевода? — голос прозвучал тихо, но в мертвой акустике улицы его услышал каждый. — Где гарнизон?
Ему ответил ветер, свистящий в пустых глазницах окон. Воеводу отыскали спустя час — в приказной избе. Он сидел за столом, уронив голову на руки перед давно остывшей печью, рядом валялся пустой штоф. Закончились дрова, закончилась водка, закончилась жизнь.
Тепло, если это жалкое подобие жизни можно так назвать, сохранилось лишь в двух точках: каменном Борисоглебском соборе и здании Магистрата. Туда и стекались все, кто еще сохранил способность переставлять ноги.
Плотнее запахнув прожженный тулуп и держась в тени Меншикова, я скользнул под своды собора. Навстречу шибануло густым амбре: смесь ладана и прогорклого жира.
Во мраке, разбавленном редкими пятнами свечей, пола не было видно — его заменял живой ковер. Люди лежали вповалку, плотно, как сельди в бочке, сбившись в единый дрожащий организм ради крох тепла. Однако промерзший насквозь камень стен безжалостно высасывал жизнь. Свод покрывала мохнатая шуба инея; пар от дыхания сотен людей поднимался вверх, кристаллизовался и оседал на лица колючей ледяной пылью.
У алтаря бормотал что-то священник в обледенелой ризе. Взгляд выхватил ближайшую группу: женщина, не мигая, смотрела перед собой стеклянными глазами, механически прижимая к груди сверток с безмолвным ребенком. Рядом старик безуспешно пытался сотворить крестное знамение, но негнущиеся пальцы бессильно тыкались в лоб.
— Господи помилуй… — прошелестел Меншиков. — Склеп. Живой склеп.
Вошедший следом Петр окинул картину тяжелым взглядом, и плечи его опустились. Против австрийцев тактика была ясна. Против бунта — тоже. Здесь же враг оставался невидимым и неумолимым.
— Дрова! — хрип царя резанул уши. — Разберите дома! Ломайте! Топите!
— Нечем, Государь, — офицер не смел поднять глаз. — В округе все голо. Деревянные срубы промерзли до звона, топор отскакивает. А камень… камень не горит.
Совещание собрали в Магистрате. В тесной комнате, набитой генералами и инженерами, Анри Дюпре кутался в три шарфа, но нос его все равно отливал мертвенной синевой.
— Ситуация плохая, Ваше Величество, — докладывал он под аккомпанемент стучащих зубов. — Теплоемкость камня колоссальна. Чтобы прогреть этот объем при минус тридцати снаружи, требуются печи промышленного масштаба. Жаровни лишь чадят.
— Решение! — кулак Петра грохнул по столешнице.
Дюпре развернул чертеж.
— Гипокауст. Римская система. Вскрываем полы, прокладываем кирпичные каналы, выводим топки наружу. Горячий воздух пойдет под полом, нагреет массив…
— Сроки⁈
— При наличии кирпича и людей… недели две.
Скрип царских зубов был слышен даже в дальнем углу.
— Две недели? Они к утру в ледышки превратятся! Мне тепло нужно сейчас!
Дюпре развел руками:
— Природу не обманешь, сир. Чудес не бывает.
Застыв у двери в роли безмолвного денщика, я сверлил взглядом окно. Там, на площади, окутанные клубами пара, рычали на холостых оборотах «Бурлаки». Девять стальных монстров не глушили уже неделю — остановишь, и вода в котлах порвет трубки к чертям. Машины жадно пожирали остатки топлива, выплевывая в ледяное небо драгоценные гигакалории. Тепло уходило в никуда, грело атмосферу, пока люди за стеной превращались в лед.
Внутренний инженер выл от такой термодинамической бесхозяйственности. Решение стояло прямо перед глазами.
Вечером, пробравшись в шатер Меншикова, я застал Светлейшего над жаровней. Раздобыв где-то в обозе углей, он грел руки, пока на столе пыхтел походный самовар.
— Ох, беда, Гришка, — вздохнул он, не поворачивая головы. — Перемрут люди. А француз только руками разводит. Ученый, тьфу.
Подбросив угля и вооружившись сапогом, я принялся раздувать самовар.
— Александр Данилыч, — начал я, нарочито растягивая слова и включая «простачка». — А чего добру-то пропадать?
— Какому добру?
— Да вон, машины наши. Пыхтят на морозе, аки кони загнанные. Брюхо горячее, вода бурлит, пар девать некуда.
Отставив сапог, я плеснул ему чаю.
— А ежели, Александр Данилыч, кишку железную… ну, трубу, значит… от машины той прямо в собор кинуть? В окно. И там ее петлей пустить, вдоль стеночки.
Меншиков замер с чашкой у рта.
— Чего?
— Ну, как в винокурне. Вы ж видали, как змеевик устроен? Пар идет по трубке, остывает, в первач капает. А тут наоборот. Не студить нам надо, а греть. Пустим воду из котла, кипяток, по трубе. Она побежит, тепло стенам да людям отдаст, остынет малость — и обратно в котел, к машине. Замкнутый круг выходит. И дров лишних не надо, машина и так топится. Выход только выше входа сделать и цикл будет работать, да воду подливать понемногу надо бы.
Светлейший медленно опустил чашку. В хитрых глазах, привыкших мгновенно оценивать барыши, проскочила искра понимания.
— Змеевик, говоришь? — протянул он. — В собор? А не рванет? Там же давление, поди, ого-го.
— А мы дырочку оставим, — я шмыгнул носом для убедительности. — Бочку поставим наверху, открытую. Расширительный бачок. Чтоб лишнее выходило, ежели что. Как отдушина.
Меншиков вскочил и нервно прошелся по шатру.
— Трубы… Где ж труб столько взять?
— Так у Дюпре в обозе запас есть. Да и фальконеты старые, что в арсенале без дела валяются, сгодятся, если запаять ловко.
Хлопнув себя по лбу, Александр Данилович уставился на меня.
— Ах ты ж шельма! — выдохнул он. — Голова! Винокурня… Это ж надо!
Схватив шубу и на ходу попадая в рукава, он пулей вылетел из шатра:
— Мин херц! Осенило! Солдатская смекалка!
Оставшись один, я подбросил еще угля и усмехнулся. Меншиков, к бабке не ходи, продаст идею как собственное озарение. Плевать. Главное — запустить тепло. Если мы не согреем этот город, нам не простят. Ни Бог, ни история.
Странно только, что сам Государь меня не позвал, привыкает, что я не всегда под рукой, легенду бережет, видать.
Теперь предстояло самое сложное: превратить историю про «кишку» и «винокурню» в работающую систему отопления с принудительной циркуляцией. И сделать это руками «Гришки», под носом у Дюпре, который хоть и теоретик, но идиотом не являлся. Придется играть роль гениального самоучки до конца. Надеюсь, Станиславский сказал бы: «Верю».
На следующий день, Петр замер посреди промерзшего Магистрата. Пар, вырывавшийся из его рта, напоминал драконий дым, а тяжелый взгляд перемещался с Меншикова на меня, ссутулившегося в углу, и, наконец, уперся в Дюпре.
— Делайте. — Голос царя прозвучал словно удар молота по сырому дереву. — Если эта штука согреет людей — озолочу. Рванет — всех причастных лично на дыбу вздерну. Вместе с тобой, француз.
Анри Дюпре, мгновенно слившись цветом лица с инеем на стенах, схватился за голову, комкая изящные схемы гипокауста. Ну а кого еще крайним делать? Меншиков «придумал», Анри должен воплотить, а Петру все равно как.
— Сир! Это варварство! — его баритон сорвался на испуганный фальцет. — Котел под давлением! Вода — не воздух! В длинном контуре она остынет, изменится, возникнут пробки! А когда горячий поток ударит в остывшую секцию…
Обведя безумным взором присутствующих, он вынес вердикт:
— Это бомба, Ваше Величество! Удар разорвет металл, как гнилую тряпку! Мы сварим заживо тех, кого хотим спасти!
Слово «бомба» в центре собственного города Петру не понравилось.
— Сделай так, чтоб не разорвало, — буркнул он, отворачиваясь. — Ты инженер или гадалка?
— Я инженер, сир! Но законы природы мне неподвластны!
Спасая положение (и собственную шкуру), Меншиков пихнул меня в спину. Едва удержавшись от падения носом в пол, я согнулся в поклоне.
— Вот, — представил Светлейший. — Гришка. Толмач мой. Он при машинах терся, знает, где там какой винт крутить. Пусть он с мужиками и возится. А ты, Анри, приглядывай. Твое дело — наука, его — руки. Чтоб не напортачили.
Изображая усердие пополам с легкой придурковатостью, я закивал и натянул шапку поглубже, окончательно превращаясь в типичного обозного мужика. Интересную роль мне придумал Меншиков. Ну да ладно, я ему еще отомщу. Но спасать людей надо.
— Сделаем, барин. Как велено, так и сделаем. Трубу к трубе приставим, замажем — и потечет, куда денется.
Дюпре посмотрел на меня как на говорящую макаку с гранатой.
— Кретин, — пробормотал он по-французски, явно не ожидая, что «толмач» оценит инженерный нюанс. — Ты хоть понимаешь, что такое температурное расширение металла?
— Чего? — я захлопал ресницами, вытирая нос рукавом. — Расширение? Так это… железо, оно ж дышит, барин. Когда горячо — пухнет, когда холодно — ежится. Мы его, значится, прихватим, чтоб не убежало.
Француз, скривившись от физической боли, вызванной участием в этом фарсе, махнул рукой и отвернулся. Отлично. Пока он брезгует, он не смотрит внимательно.
Мне становилось весело от своей роли — это видимо защитный рефлекс организма на все это. Работа закипела.
Нормальных труб не существовало. Тонкая медь и латунь, которые вез Дюпре для приборов, не годились — нам требовалось железо, способное удержать давление парового котла.
Из городского арсенала приволокли старые фальконеты — мелкокалиберные пушки. Тяжелый чугун. Соединив их, мы получим магистраль, которую и сам черт не разорвет.
Но главный «клад» ждал в костеле. Не в каждом городе было такое здание. И мне показалось, что там найдется нужное мне сооружение.
Орган. Росписи свинцовых и медных труб разного диаметра. Ксендз пытался протестовать, ложился грудью на амвон, вопя о святотатстве и гневе Божьем.
— Отец, — шепнул я ему, пока солдаты деловито отвинчивали басы. — Бог простит. Ему живые люди нужнее музыки. А замерзнет паства — некому будет «Аллилуйя» петь.
Перекрестившись и плюнув в нашу сторону, священник ушел рыдать в ризницу. И как еще не замерз, бедолага?
Без сварки и с бесполезной на тридцатиградусном морозе пайкой — олово просто крошилось — пришлось импровизировать, воскрешая технологии древних. Прямо на паперти запылали огромные костры из обозного топлива. Разогрев стыки до малинового свечения, мы вбивали трубы одну в другую «на горячую», цинично используя то самое тепловое расширение, о котором так пекся теоретик Дюпре. Стыки мотали паклей, вымоченной в свинцовом сурике и льняном масле — дедовский надежный метод. Поверх набивали железные бандажи, которые кузнецы ковали тут же, выбивая зубами дробь от холода.
В итоге по полу пополз уродливый, горбатый голем из водостоков и пушек, зато он был герметичен.
Самым сложным оказалось подключение. «Бурлак» загнали вплотную к стене собора. Накренившись, как подбитый танк, он тяжело дышал паром.
Сняв кожух и отсоединив приводной вал, мы перенаправили всю ярость котла с поршней в нашу монструозную систему. Я командовал, заменяя технические термины отборным матом и жестами.
— Эй, Митрич! Тащи сюда колено! Да не то, кривое! Вон то, буквой «зю»!
— Куда его, Гришка?
— К пузу машине прилаживай! Где пар выходит! И глиной, глиной мажь гуще, чтоб не свистело!
Дюпре нарезал круги, кутаясь в шубу и причитая, но вмешиваться не решался. Я не знаю почему меня слушались, возможно Меншиков провел «беседу», либо моя уверенность их заражала.
— Безумие! — бормотал Дюпре, наблюдая, как мы врезаем фальконет в выходной патрубок котла через систему фланцев на клиньях. — Замкнутый контур без клапанов сброса! Упругость жидкости! Она выбьет заглушки!
Я слышал его. И понимал, что он прав. Резкое закрытие крана или воздушная пробка — и волна давления пойдет назад, разнеся котел к чертям собачьим. Плюс тепловое расширение воды: если системе не дать «подышать», она лопнет.
Нужен расширительный бак. И демпфер.
Пока Дюпре, брызжа слюной, доказывал Меншикову, что «эта русская печка» убьет всех, я тихонько слинял. Нарочито громко шмыгнув носом, гаркнул солдатам:
— Эй, дубины! Тащите бочку наверх! Надо воды натаскать, вдруг крыша загорится!
Прихватив двух парней покрепче и пустую винную бочку, я полез на колокольню. На чердаке, продуваемом ледяным ветром и пахнущем голубиным пометом, проходила верхняя точка нашей системы — «обратка».
— Руби здесь! — я указал на трубу.
Солдаты пробили отверстие. Водрузив бочку на балки, мы врезали ее в систему грубо, через свинцовый рукав на проволоке, оставив верх открытым.
— Зачем это, Гриш? — спросил один из солдат, утирая пот грязной рукавицей.
— А чтоб дышало, — ответил я максимально просто. — Вода, она ж как баба — ей простор нужен. Нагреется — попрет вверх. А тут ей место есть. Поплещется в бочке и успокоится. И не порвет ничего.
Внизу меня уже ждал Дюпре. Задрав голову к чердачному окну, он прищурился от подозрения:
— Зачем вы затащили туда бочку? Я видел. Вы врезали ее в контур. Это нарушает структуру! Давление упадет!
Почесав затылок грязной пятерней и оставив на лбу жирную полосу сажи, я состроил максимально идиотскую мину. Я уже наслаждался этой ролью перед Дюпре. Вот ведь француз, никак не узнает Смирнова во мне.
— Так это… барин. На всякий случай.
— Какой случай?
— Ну, пожар ежели. — Я шмыгнул носом и вытер руку об штаны. — Так велели. Говорят, если пожар будет, вода должна быть на высоте. Чтоб, значит, самотеком тушить, если крыша займется. Мы и поставили. Пусть стоит, хлеба не просит. А что врезали… так чтоб вода не мерзла. Теплая-то она всяко лучше.
Одарив меня взглядом, каким смотрят на буйнопомешанных, Дюпре прошептал:
— Пожар… в такой мороз… Чушь.
Махнув рукой, он ретировался, бормоча проклятия на смеси французского и латыни. Академик не понял. Зажатый в тиски высокой науки разум не смог разглядеть в грязной винной бочке элегантное решение проблемы — расширительный бак открытого типа. Для него система обязана иметь манометры и клапаны, а принцип сообщающихся сосудов казался слишком примитивным.
Я выдохнул. Маска дурачка сработала. Пока.
К вечеру монстр был готов. Трубы, укутанные в тряпки и кошму, змеились по полу собора, карабкались на стены, свиваясь в причудливые петли. Уродливая, грубая, но замкнутая система циркуляции.
Кочегары у «Бурлака» замерли с лопатами. Меншиков перекрестился.
— Ну, с Богом. Запускай, Гришка.
Подойдя к вентилю — самодельному, сварному, тугому, — я шепнул машине одними губами:
— Давай, родная. Не подведи.
И налег на колесо. Трубы дрогнули, отозвавшись гулом, похожим на стон пробуждающегося зверя. Тепло пошло.
Вентиль подался с противным скрежетом, напоминающим визг несмазанной петли на воротах ада. Металл под ладонью напрягся, вибрируя от пущенного давления, и дрожь эта мгновенно передалась по всей длине магистрали. За стеной глухо рявкнул «Бурлак», выплевывая в небо клуб жирной копоти — сигнал кочегарам швырять в топку остатки церковных скамей. Давление пошло.
Отступив на шаг, я вытер вспотевшие ладони о штаны. Момент истины. Либо швы разойдутся, обварив нас кипятком, либо…
Первый звук напоминал удар кузнечного молота по пустой бочке — вода, подгоняемая насосом, с размаху врезалась в стыки. Где-то под потолком, в свинцовой муфте, предательски зашипело, но тут же смолкло: разбухшая от влаги и масла пакля намертво закупорила щель. А следом трубы запели. Низкий, утробный гул, похожий на воркование гигантского механического голубя, наполнил собор. Циркуляция началась.
Двигаясь вдоль контура, я касался металла тыльной стороной ладони. Ледяная сталь обжигала кожу. Еще холодно… И вдруг — живое тепло. Сначала робкое, едва пробивающееся сквозь слои тряпья, оно стремительно наливалось силой, превращаясь в жар. Змеевик, черным уродливым удавом опоясавший стены храма, ожил.
Но раскаленная труба — это лишь полдела. Она создает тепловую подушку вокруг себя, но в огромном объеме собора это капля в море. Теплый воздух лениво поползет вверх, под купол, греть святых на фресках, пока люди на ледяном полу продолжат коченеть. Нужна тяга. Нужен ветер, который сорвет тепло с металла и швырнет его в углы, перемешивая слои.
— Железо! — гаркнул я на солдат, перекрикивая гул в трубах. — Тащите листы!
Кряхтя и матерясь, гренадеры выволокли ржавые, гнутые листы с «Бурлака».
— Ставь! — я тыкал пальцем, размечая точки. — Вертикально! Вдоль труб! От пола вершок отступи, и сверху чтоб дыра была!
Мы городили странные, нелепые конструкции. Железные экраны закрывали трубы, образуя примитивные короба. Снизу — щель для забора холодного воздуха, сверху — открытый раструб.
Нервы Анри Дюпре, наблюдавшего за этим балаганом с выражением брезгливого ужаса, лопнули. Подскочив, он вцепился в рукав моего тулупа:
— Ты что творишь⁈ — брызжа слюной, зашипел француз.
Выдернув рукав и изобразив испуг пополам с тупой исполнительностью, я втянул голову в плечи и попятился:
— Так это… барин. Чтоб народ не пожегся. Труба-то, вона, кипяток, аж шипит, если плюнуть. А тут детишки, бабы… Прислонится кто спьяну или сослепу — волдыри будут, кожа слезет. Ограждение, значит. Порядок такой.
— Какой порядок⁈ — взвыл француз, хватаясь за голову. — Они здесь замерзают! Им нужно тепло! Ты убиваешь эффективность! Сними это немедленно!
Эффективность я как раз создаю, умник, но вслух заныл:
— Не вели казнить, барин! Меншиков приказал — чтоб без травм. А железо… оно ж нагреется, тоже греть будет. Авось не замерзнут.
Плюнув мне под ноги, Дюпре отошел, бормоча проклятия. Для него я был безнадежен. Он видел в этих листах только глупость деревенщины, не понимая, что я строю простейший конвектор. Холодный воздух, самый тяжелый, будет засасываться снизу. Попадая в узкое пространство между раскаленной трубой и листом, он моментально нагреется, расширится и с огромной скоростью вылетит сверху, упираясь в потолок и создавая принудительную циркуляцию. Тяга. Элементарная термодинамика, до которой его красивые книжки дойдут лет через сто.
Прошел час. Трубы трещали, расширяясь, а в воздухе поплыл специфический запах — горячей пыли, окалины и сохнущего тряпья.
В соборе что-то неуловимо изменилось. Сначала исчез пар изо рта. Следом иней на стенах, казавшийся вечным, потемнел и стал влажным. По камню поползли струйки воды — слезы отступающего ледяного плена. С высоких сводов закапало.
Люди зашевелились. Шорох сотен тел, вздохи, скрип одежды слились в единый шум пробуждения. Кто-то снял шапку. Кто-то расстегнул тулуп. Ребенок, до этого лежавший безмолвным кульком, вдруг заплакал — громко, требовательно, по-живому. Жизнь возвращалась.
Стоя у своего «радиатора», я чувствовал, как из-под ржавого листа бьет плотный, упругий поток горячего воздуха. Он бил в лицо, сушил мокрую одежду, разгонял могильный холод. Это работало. Черт возьми, это работало!
Старуха, сидевшая неподалеку на куче тряпья, подняла голову. Перевела взгляд с уродливой железной конструкции, источающей жар, на икону Николая Чудотворца. И начала креститься дрожащей рукой.
— Чудо… — шелестели сухие, потрескавшиеся губы. — Господь явил милость… Тепло пошло… Живы будем.
Ее шепот подхватили остальные. Люди тянулись к трубам, но не касались их, а грели руки в восходящем потоке над листами. Слезы текли по грязным, обмороженным лицам, оставляя светлые дорожки.
Двери распахнулись, впустив клуб морозного пара и высокую фигуру Петра.
Царь вошел стремительно, по-хозяйски. Без шапки, в расстегнутом тулупе, пахнущем дымом и порохом. Остановившись посреди нефа, он жадно втянул носом воздух, и глубокие морщины на лбу разгладились.
— Тепло… — выдохнул он.
Петр стянул перчатку. Осторожно поднес широкую ладонь к верхнему раструбу кожуха, ощущая напор горячего ветра. Удивленно хмыкнул.
— Дует. Как из печи.
Повернувшись к Меншикову, сияющему, как начищенный пятак, и уже мысленно приколовшему себе медаль, царь загремел на весь собор:
— Вот она, польза, Алексашка! Не только смерть машины несут, но и жизнь! Не только давить и ломать, но и греть умеют!
Петр обвел взглядом людей. Тех, кто еще час назад готовился умирать, а теперь оживал, расправлял плечи. Он смотрел им в глаза. В них больше не плескался животный ужас перед «адскими повозками». В них светилась благодарность.
— Пиши указ, — бросил он Меншикову. — В каждом городе, где встанем… В Новгороде, в Твери, в Торжке… Оставлять по две машины. Самых битых, хромых, что в бою не сгодятся. Ставить их к больницам, к церквям, к сиротским домам. Трубы класть, как здесь. Чтоб тепло было. Чтоб народ знал: царь не только воевать горазд, но и о животе их печется.
Решение государственное. Мудрое. «Бурлаки», эти стальные монстры, пугавшие крестьян до икоты, в одночасье превращались из исчадий ада в железных кормильцев. Миф менялся на глазах. Техника становилась частью быта, спасением, а не проклятием.
Петр снова подошел к «радиатору», сунул руку в поток воздуха, шевеля пальцами.
— А ты, братец, — взгляд царя уперся в меня, — зачем железом закрыл?
— Так чтоб не пожегся никто, Государь, — пробормотал я, не поднимая глаз. — Ограждение.
Петр прищурился.
— Ограждение. А дует почему?
— Дык… тянет, барин. Как в трубе печной. Снизу холод заходит, сверху жар выходит. Само собой.
Царь хмыкнул, и в глазах его мелькнул огонек подлинного интереса. Ему тоже нравилась моя «игра». Оценил юмор.
— Само собой… Умно. Хвалю.
Хлопнув меня по плечу так, что я едва не присел, он направился к алтарю, где священник уже начинал благодарственный молебен.
Я остался у теплой трубы, слушая гул воды и молитву. Но спину вдруг ожгло тяжелым, сверлящим взглядом.
У соседней колонны, сняв перчатку, замер Дюпре. Он не молился. Он держал ладонь над раструбом моего конвектора, проверяя тягу, а брови его ползли к переносице. В глазах француза больше не читалось презрения к «дикарю». Там застыло холодное, расчетливое подозрение профессионала, обнаружившего аномалию.
Вечер накрыл Чернигов синим бархатом, прошитым холодными искрами звезд. Город, напоминавший остывающий труп, ожил. Из труб потянулся дым — густой, пахнущий спасением. Эксперимент удался: прикованный к собору «Бурлак» пыхтел, словно прирученный дракон, разгоняя горячей кровью ледяной морок в каменных стенах.
Усталость выжала меня досуха: руки черные от сажи, спина ноет, в горле першит от угольной пыли. Но внутренний инженер, загнанный обстоятельствами в подполье, ликовал. Задача решена. Красиво, из мусора и палок, вопреки всем законам и скептикам.
Оставалась последняя, но критическая деталь — гидравлический удар. Примитивный поршневой насос работал на пределе, и когда остывающая в системе вода меняла плотность, возникал обратный ток. Волна била по клапанам, грозя разнести хрупкую механику вдребезги.
Присев на корточки у открытого люка и подсвечивая себе чадящей масляной плошкой, я колдовал над «лепестком» — простейшим обратным клапаном. В ладонях лежал кусок толстой воловьей кожи, вырезанный из старого седла, и свинцовая бляха. Грубая, но надежная конструкция: утяжеленная свинцом мембрана пропустит воду лишь в одну сторону, мгновенно захлопываясь под давлением обратного потока.
— Эй, Гришка! — окликнул проходящий мимо с охапкой дров Митрич. — Иди каши поешь! Горячая, с салом!
— Сейчас, — буркнул я, не оборачиваясь. — Доделаю только.
Приладив лепесток к фланцу, я затянул болты и проверил ход пальцем. Работает. Мягко шлепает, перекрывая канал.
— C’est ingénieux, — раздался тихий голос за спиной.
Вздрогнув, я заставил рефлексы сработать на опережение: ссутулиться, отвинтить челюсть, сделать лицо попроще. Лишь затем, кряхтя, медленно разогнул спину.
В двух шагах замер Анри Дюпре. Без шапки, с растрепанными ветром волосами, он не выглядел ни пьяным, ни торжествующим, в отличие от остальных офицеров, празднующих победу над холодом. Трезв, собран и пугающе серьезен. Вертя в руках какой-то медный патрубок, смотрел он не на него, а на меня.
— Чего изволите, барин? — я шмыгнул носом, размазывая сажу по лбу тыльной стороной ладони.
Дюпре шагнул ближе. Взгляд его скользнул по моему «изобретению» — кожаному клапану, врезанному в магистраль.
— Ты странно работаешь с металлом, mon ami, — произнес он по-русски. Сильный грассирующий акцент не мешал ему подбирать слова с хирургической точностью. — Ты поставил этот… лепесток… именно там, где поток воды бьет сильнее всего. Там, где возникает возвратный удар.
Подняв на меня глаза, блестящие в полумраке, как два ледяных осколка, он продолжил:
— Инженеры в Париже называют это «coup de bélier» — удар барана. Это сложная механика жидкостей. Откуда простой мужик, конюх, знает, где поставить заслонку? Откуда он знает про расширение воды? Про тягу воздуха, которую ты устроил в соборе?
Под мокрой рубахой прошел предательский озноб. Прокол. Расслабился, увлекся задачей, забыв, что «Гришка» не может знать гидродинамику. Руки выдали с головой — движения оказались слишком профессиональными.
Нужно срочно спасать легенду. Включать дурака на полную мощность.
Растянув губы в широкой, придурковатой улыбке и обнажив желтые от табака зубы, я смачно почесал пузо через тулуп.
— Ишь ты… Ученые слова. А мы, барин, проще мыслим.
Наклонившись к нему и понизив голос до заговорщицкого шепота, я дыхнул перегаром — благо, рот прополоскал сивухой перед выходом именно для такой маскировки.
— Это ж, барин, как в брюхе. Вот когда браги перепьешь, али капусты квашеной навернешь — оно там бурлит, давит. И все норовит назад пойти, через горло. Срыгнуть, значит.
Дюпре брезгливо отстранился, но слушать не перестал.
— Вот я и смекнул: машина — она ж как человек, только железная. У нее тоже нутро есть, кишки эти, трубы. Вода в ней бурлит, бесится. Давит назад. Ну, я и подумал: надо бы ей заслонку поставить. Как кадык, чтоб, значит, не срыгивало. Чтоб только внутрь шло, а наружу — ни-ни.
Хихикнув, я снова хлопнул себя по животу.
— Вот и вся наука, барин. Житейская мудрость.
Француз молчал. Он сверлил меня взглядом, видя перед собой грязного, вонючего мужика, несущего околесицу про брагу и кишки. Но инженер внутри него сопротивлялся. Логика моих решений — расширительный бак на чердаке, конвекционные экраны, этот клапан — была слишком изящной, слишком системной для метода «тыка». Это почерк мастера.
— В животе… — медленно повторил Дюпре, катая слово на языке. — Возможно. Аналогия… допустимая.
Он сделал шаг назад, не отводя глаз.
— Но ты слишком умен для слуги, Гришка. Твои руки… — кивок на мои пальцы, длинные, с характерной мозолью от карандаша на среднем, которую я не успел свести. — Они помнят работу тоньше, чем лопата и вожжи. Ты держишь ключ не как молоток, а как перо.
Сердце пропустило удар. Спрятав руки за спину и сцепив их в замок, я зачастил:
— Так я ж, барин, игрушки резал. Деревянные. Для детишек. Свистульки там, лошадки… Вот и наловчился. Рука набита.
Дюпре усмехнулся. Холодно, неприятно.
— Игрушки… Ну-ну.
Развернувшись на каблуках — резко, по-военному, — он направился к освещенному входу в Магистрат. Но у самых дверей обернулся:
— Я буду присматривать за твоими… игрушками, Гришка. Очень внимательно. И за твоими руками тоже.
Оставшись один в темноте, под гудение котла, я перестал чувствовать холод.
Я посмотрел на свои черные от сажи руки. Мозоль на пальце казалась клеймом.
— Ну что, инженер Смирнов, — прошептал я в ледяную пустоту. — Кажется, игра переходит на новый уровень.
Затянув последний болт на клапане, я вытер руки ветошью и побрел к костру, где солдаты хлебали кашу. На физиономии расплылась улыбка. Эх, Анри, вот ты удивишься, если разнюхаешь правду…