В Мирамаре морские чайки кричат не так резко и жалобно, как в других краях. Небо здесь синее, точно бирюзовое озеро. Морские волны, отливающие изумрудом, ударяются о берег залива и теряются на сверкающем, изогнутом горизонте, простирающемся от лагуны Венеции до лугов Иллирии. По морю, опережая друг друга, скользят парусные лодки, подобно лебедям, которые, распростерши крылья, плывут, глубоко погружая в воду свои серые лапки. И путешественник чувствует, как отовсюду: из-под парусов, которые лениво колышутся, с берегов, поросших кипарисами и апельсиновыми деревьями, — словно льются звуки любовной песни, отовсюду словно веет истомой и очарованием.
И если невод тяжел, то рыбаки весело тянут веревки. Их бронзовые мускулы напрягаются, а когда над волнами показываются груды рыбы, которая трепыхается и бьет хвостом, рыбаки начинают петь, и звуки песен, завещанных им прадедами, сливаются с шумом воды.
«Evviva[28] счастливый край, где дуновение ветерка ласково и тепло! Пока ты будешь богат рыбой и освещен золотым солнцем, мы будем плавать в наших лодках до самых берегов Адрии.
Счастливый закат, ты приманиваешь все живое, что обитает в глубинах морских, и наши широкие сети полны рыбы; в краю нашем лишь изредка дуют сухие, знойные ветры, скопляются и тотчас исчезают тучи, стремительно налетают дожди и затихают, едва успев начаться. Evviva!
Наше небо, как кроткий ребенок, плачет, чтоб сейчас же засмеяться со слезами на глазах. Evviva счастливый земной рай!»
Недалеко от Моло, среди известняковых и каменистых утесов, на отмели, отдыхают рыбаки; они смеются, жуя табак, и выплевывают изо рта клейкую желтую массу; на них темно-синие войлочные шляпы, сдвинутые набок, и брюки, засученные до колен; их грубые рубахи широко распахнуты на груди, поросшей густыми, рыжими, курчавыми волосами; все они бритые, худощавые, в ушах у них серебряные серьги.
Подле них стоят корзины из терновника, полные свежей рыбы.
Жены ждут их наверху, махая платками. Дети, гурьбой спускаясь с утесов, еще издали громко спрашивают рыбаков, привезли ли они раков, крабов и морских звезд.
А рыбаки везут с собой множество шуток, песен, легенд. Молодые рассказывают, какие бури им удалось преодолеть, каких девушек из Триеста они покорили, и как перегнали дельфинов, соревнуясь с ними в плавании. Старики же говорят о свирепости кондотьеров, рассказывают бесконечные легенды, которые им приходилось слышать о «кровавой скале», о «кресте капитана Пиомбо» и о «тени Лагуны», которая бродит с полуночи до того часа, когда на небе заблестит утренняя звезда, словно серебряная монета.
Только старик Фанта молча стоит, облокотившись о каменистый выступ, поросший кустами самшита. Его седые волосы и борода покрыты морской солью; волосы падают ему на глаза, на лицо, высохшее и сморщенное, как кожа ягненка, высушенная на солнце.
— Ты умеешь петь, Фанта, у тебя есть и волынка, ну-ка сыграй нам так, чтобы звонким эхом отозвались холмы и море…
— Вспомни, дед Фанта, свою молодость…
— Перестань грустить о тех, кто уже погиб… ничто в мире не исчезает бесследно!..
— Еще успеешь помолчать, лежа в гробу с миром[29] на лбу и с землей во рту.
— Спой нам, ведь и над тобой будут петь кузнечики, змеи и лягушки.
Старик Фанта затряс головой и заставил замолчать своих насмешливых товарищей.
— Эх! Волынка моя вот уж пятьдесят лет, как разучилась смеяться; я ее надуваю, чтоб сыграть неаполитанскую тарантеллу, а она все равно плачет, этот печальный товарищ моего сердца.
Волынка его надулась, как сказочный зверь, который оживает, и ее протяжный, искусный, едва уловимый стон походил на печальную весть, пришедшую из морских глубин. Глаза старика Фанты сверкнули в темных ямах глазниц. Охваченный воспоминаниями о прошлом, он начал свой рассказ:
— Когда мир не был пустыней и солнце дважды всходило и никогда не садилось, Фанта-Челла резвилась на высоком берегу залива, перегоняя коз с выжженного пастбища горного хребта на лужайки с сочной травой, растущей под голубоватой тенью лавровых деревьев. И волосы ее распущенные были душистее и золотистее лимона, а глаза ее, кроткие и ясные, были синее и прекраснее цветов цикория…
Когда она засыпала, козы ласкали ей щеки, а голоса птиц, ссорившихся под сводами виноградных лоз, будили ее. Взгляд ее скользил по серебристой солнечной дорожке, тянувшейся по гладкой поверхности моря, которое переливалось всеми цветами радуги.
Острокрылые альбатросы и чайки, изогнувши шеи, мчались в погоне за добычей, рассекая морскую гладь. Разбросанные по склонам залива оливковые рощи казались дымчатыми заплатками, рассыпанными по зеленому, цветастому полотну.
И Челла, широко раскрыв глаза и гордо выпрямившись, начинала петь. Слова ее песни лились как капли воды, падающие на мрамор. И не было в этой песне ни смысла, ни последовательности. Трудно было угадать ее мысли, трудно было понять ее чувства. А между морем и небом все громче звучал голос Челлы, воспевая печаль, смутную и холодную.
Волынка, терзаемая рукой старика Фанты, стонала, словно кто-то душил ее. Звуки вырывались, нагромождаясь друг на друга, жалобные, быстрые…
«Откуда ты явилась, Челла… сокровище мира, где нет ничего земного, ничего злого… откуда ты явилась, скажи?»
«Я иду оттуда, откуда идут все, и туда, куда не ступала еще нога человеческая», — отвечала она мне, лаская пятнистого козленка, толкавшего ее своими прямыми, острыми рожками.
«Куда же ты идешь, Челла, куда?»
«За пределы этого мира, туда, куда никто не пойдет за мной».
«А когда ты скрываешься в каменистых горных пещерах, не терзает ли тебя одиночество?»
«Я не знаю, что такое страдание, потому что мне незнакома радость, я не плачу, потому что я никогда не смеялась. Птицы святого Петра мчатся, рассекая ветер, и в ясный день и в бурю у них одни и те же голоса, они остаются неизменными. Вот спроси их, счастливы они или нет?»
«Но скажи мне, Челла, когда ночь сливается с днем, ты не чувствуешь, как огонь сердца опаляет твои щеки? И не протягиваешь ли ты тщетно руки к призракам, созданным твоим воображением?»
«Кто огорчил меня, чтоб ласкать утешая? Кто меня ласкал, чтоб я могла тосковать о нем? И за что меня ласкать? И отчего мне тосковать? Мне довольно того, что я вижу, слышу, понимаю то, что меня окружает. Жасмин наполняет воздух ароматом белых пчелиных сот; солнце на заре змеится по горам Триеста рубиновой каймой, а в полдень дробит и рассеивает радугу, которая отражается в каждой складке моря. Вот моя радость, вот моя печаль!»
«Челла, если ни пират, ни рыбак, ни пастух не тронул твоего сердца, кого же ты зовешь в своих песнях? И зачем ты поешь?..»
«Я пою потому, что мне дан голос, так же как смотрю потому, что у меня есть глаза. Отчего море вечно напевает свою сказку? Отчего стрекочут цикады, когда ночь окутывает землю?»
«Челла, ты смотришь на меня, поглощенная своими мыслями, как развалины Серволо, которые равнодушно взирают на простор Истрии. Но если бы ты по моим глазам угадала, сколько бессонных ночей провел я, может быть, ты бы смилостивилась и полюбила меня. И думая о том, что ты ждешь меня на пороге нашего дома, я преодолел бы любой ветер, я догнал бы любую горную лань…»
И когда она склонила голову под моими лобзаниями, шелковистые волосы упали ей на лицо, дрожь пробежала по ее телу, и теплые слезинки заискрились на ресницах.
«Кто любит, тот не умирает…»
Даже ночи не могли затушить огня любви. Счастье покоилось на подушке рядом с головой Челлы. И смысл жизни явственно представал предо мной. Небо становилось близким-близким, словно свисающий голубой потолок. Роскошные сады Мирамара казались мне мечтой, к которой мы приближались. И жизнь представлялась мне вечностью…
Однажды я плыл к Триесту, рассекая море веслами. Я мчался быстрее морских чаек, и во мне кипело желание поведать всему миру, что под тенью лавровых деревьев, где я засыпал, лаская кудри Челлы, дни и ночи были не такие, как везде, а жизнь была улыбкой звезд и неземным счастьем. Если бы я скрыл только в своем сердце чувства, которые не могли бы вместить все сердца вместе взятые, то я умер бы от счастья.
О! Почему ветер не швырнул меня тогда в пасть акулам! Жизнь моя не умерла бы, а последний трепет моей любви, заснув на волнах, как на мягкой постели, вечно бродил бы, подобно лучу света, который обходит бесконечную вселенную, никогда не угасая.
— Принесите кианти, красного как кровь! Налейте бароло[30], что кипит как страсть!
Так кричали мои друзья, когда я выпрыгнул из лодки на берег.
И вместе с падшими женщинами мы опустошали бутылку за бутылкой, пока на темных волнах залива не зажегся, как золотой язык, маяк Триеста.
Когда я возвращался домой, мрачная ночь поглотила сверкание звезд, но еще более глубокая тьма окутала мой рассудок. Я пытался вообразить себе Челлу на пороге нашего жилища, но в моей голове, словно скованной свинцом, этот образ, на который я молился, расплывался и исчезал. Если я представлял себе ее золотистые волосы, то все лицо ее рассеивалось, как легкий дым, а если я видел ее румяные щеки, то глаза ее потухали.
Дважды ярость охватывала меня, и я вскакивал на ноги. Я протягивал руки к явственно встававшему перед моим взором очагу, где ждало меня счастье, и словно пытался бросить его в пучину…
Буря вздымала темные волны, похожие на холмы из черного мрамора, яростно несла их, пока они не разбивались о берег, оставляя горькую, бешено клокочущую пену.
Уже далеко за полночь я отодвинул засов и открыл дверь. Челла плакала, стоя на коленях перед иконой мадонны.
— Откуда ты пришел? — крикнула она мне, захлебываясь в рыданиях, — какие темные страсти погасили свет очей твоих?
Она исчезла в ночной мгле.
Я бросился за ней. Мои глаза, пылавшие страданием, впивались во тьму. Боль испепеляла меня, но я застыл на месте… Слева от Вултори, в ночной тьме белела человеческая фигура, и голос Челлы смешивался с воем моря.
— Фанта! Фанта! Кто любит, тот не умирает!
Раздался шум падающего тела, заглушенный яростным ревом морских волн.
На следующий день я взобрался на утес Вултори, откуда море казалось гладким, как зеркало. Нигде не было и следа могилы моего вчерашнего счастья.
Вы, моряки, побеждающие бурю, бегите подальше от Триеста! Рассекайте горы и прячьте в их сердцевине самое сокровенное для вас. Только там вы, дети моря, спасетесь от людей города!
Старик Фанта замолчал, насупив брови. Рыбаки шептали, крестясь: «Бедняга не в своем уме!» Уходя, старик выпустил из волынки воздух, и раздались жалобные, пронзительные звуки, резавшие слух, как визг тонкой пилы. Солнце закатилось, и тишину нарушало только бормотанье Фанты:
— Когда мир не был пустыней и солнце дважды всходило и никогда не садилось, Фанта-Челла резвилась на высоком берегу залива, перегоняя коз с выжженного пастбища горного хребта на лужайки с сочной травой, растущей под голубоватой тенью лавровых деревьев… И волосы ее распущенные были душистее и золотистее лимона, а глаза ее, кроткие и ясные, были синее и прекраснее цветов цикория…
Перевод М. П. Богословской.