ХАДЖИ ТУДОСЕ

I

За «Каменным крестом», слева от шоссе Витан, возвышается церковь святой Троицы. Великолепная церковь! Как расписана она внутри и снаружи — такая роспись встречается редко, и то лишь в старинных церквах. А послушать прихожан этой церкви, в особенности стариков, когда начнут они превозносить до небес свой храм, так голова пойдет кругом! У них, пожалуй, и пальцев не хватит на обеих руках, чтобы перечислить чудеса, какие заключает в себе эта святая обитель, потому что привыкли они рассказывать об этих чудесах так: размахивают руками перед твоими глазами, суют тебе под нос растопыренные пальцы, а потом при каждой похвале приговаривают: «А вот еще одно», — и при этом всякий раз, загибая палец, слюнявят его; и стоит им только сбиться со счета, как они приходят в ярость, эти старики прихожане, они даже кусают себе пальцы, перечисляя достоинства церкви: в азарте они забывают, что это их собственные пальцы; мало-помалу они начинают раздражаться, разговор переходит в спор, спор — в ссору. Да и как могут они столковаться?.. Каждый ведь хочет восхвалять и перечислять по-своему, не так, как это делают другие.

Если ты нездешний, три-четыре старика, которые обычно слушают, разинув рты и сдвинув на затылок фуражки, песни мальчиков из школы известного псаломщика Никуцы, как только увидят тебя, словно нюхом чувствуют, что ты приезжий и еще не видел их церкви. Они потирают руки, покашливают, потом медленно-медленно, большими и уверенными шагами направляются тебе навстречу, ищут повода для разговора с тобой, причем говорят всегда одни и те же слова, с какой-то особенной медлительностью в голосе, с гордо поднятой головой:

— Эй, парень, откуда ты?.. Каким ветром тебя занесло сюда?.. И что тебе здесь надо?.. А о нашей церкви что скажешь?.. Ну, пожалуйста, говори, что ты думаешь, мы ведь тебе головы не отрубим…

И если тебя подтолкнет нечистый сказать что-нибудь дурное о святых, сухопарых и прямых, — одних с пиками, других с мечами, одних верхом, других пеших, с руками, скрещенными на груди так, что торчат ладони, — старики тотчас поднимают полы кафтана, подтыкают их за красный плюшевый пояс, и язвительные слова срываются у них с языка:

— Э, голубчик, есть еще такие гордецы-живописцы… и мы видели, не раз уж видели, как они, словно язычники, изображали святых с человеческими глазами, с руками и ногами, как у нас. А вот этих святых ты видел? А мы-то помним их такими с тех пор, как родились. Это настоящие святые. У вас же, у нынешней молодежи, все не так, все на обмане держится: и законы, и писание ваше, и святые.

II

Так они честили и меня, и мне особенно запомнились маленькие и узкие глазки церковного старосты, который растолковывал мне содержание картин, указывая пальцем на изображение святых, и вздыхал, как бы жалея о давно прошедших временах и стародавних верованиях.

Их было четверо. Трое — в длинных кафтанах, в фуражках с лакированными козырьками, потрескавшимися и потертыми. На плечах же у почтенного Хаджи, была кацавейка из ластика, желтая, полинялая, замасленная и закапанная воском.

Церковный староста говорил без умолку. А трое других открыто смеялись мне в лицо, как будто хотели сказать:

«Ишь, с кем вздумал тягаться! Сдавайся, не спорь с нашим старостой! Признай себя побежденным! Ведь чего он только не видел на своем веку, чего только не испытал!»

— Посмотри, — говорил мне церковный староста, охваченный гневом, — ну чего тебе еще надобно? Не нравится тебе святой Георгий? А как храбро сидит он на коне! И как поражает насмерть нечистого дракона, будто это ничтожный червь, — и глазом не моргнет. А вот и мученик Мина, взгляни, как он издевается над дьяволом. А голова архиерея Николая… Какой красивый, какой благообразный святой старец! Э, милый мой, доживешь до седых волос и ничего подобного не увидишь! А что в нынешнее время?.. Национальная гвардия с петушиными перьями, размалеванными баканом… и барабаны… И три-лиу-лиу-триу-триу… Направо… Налево… Смирно!.. А святые обители?.. Стыд!

Церковный староста тяжело дышит, весь раскрасневшись. Я решил не возражать ему. У дверей притвора — изображение дьяволов с когтями в три раза длиннее, чем пальцы, людей с взъерошенными волосами, ангелов, худых и высоких, и бога, царящего над всеми, как радуга в серых облаках.

Церковный староста, наконец, не выдержал. Он воздел руки кверху. Рукава его одежды сползли к плечам, и он начал язвительно:

— Видишь, как цепляются дьяволы за чашу весов справедливости, но они подымаются все выше и выше, потому что один хороший поступок приподымает от земли двух чертей, да еще с лихвой… Видишь, вот этих, — и он ткнул пальцем в изображение вереницы людей, обнаженных и белых, как известь, которые направлялись в рай, — они были хорошими, добросердечными, не домогались чужого имущества, не завидовали, не воровали, не поминали имени бога всуе, и имущество их не было припрятано за девятью замками, как в нынешнее время…

Хаджи, запахнув кацавейку, понурил голову.

Двое стариков снова заулыбались, и их лукавые улыбки как бы говорили:

«Хорошо толкует староста! Признай себя побежденным, сдавайся, не тягайся с ним, а не то он сотрет тебя в порошок!»

— Вот, — продолжал староста, — вот они, жестокосердные богачи, направляющиеся в геенну огненную с мешками на спине, — они надрываются под тяжестью золота и серебра!

Хаджи кашлянул, надвинул козырек фуражки на глаза и отвернулся от изображения страшного суда.

— Собирайте себе сокровища на небесах!.. — закричал церковный староста, грозя кулаком жестокосердным богачам, которые преспокойно направлялись в ад. — Собирайте себе сокровища на небесах, потому что скорее канат корабельный пройдет сквозь игольное ушко, чем богач в царство небесное!

Староста застыл с поднятым кулаком, двое других стариков обнажили головы и перекрестились, бормоча: «Боже, боже, великий и милосердный боже!»

Хаджи украдкой отошел и скрылся из виду.

— Улизнул Хаджи… улизнул… видать, не по душе ему то, что я говорю, — начал опять церковный староста, — никогда и копейки не опустит в церковную кружку (староста очень заботился об этой кружке), а дома у него горы золотых монет. Он то и дело зарывает в землю кубышки с деньгами, а ведь у него никого нет, кроме племянницы, той, что приютилась у него и стерегла его лачугу с тех самых пор, как он пошел поклониться святым местам. И ни одну девушку он не выдал замуж, не вычистил ни одного колодца в деревне, не пожертвовал даже обрывка мониста на иконостас той церкви, где причащается, фарисей этакий!

Теперь разговор разгорелся по-настоящему.

— Это Хаджи-то даст?.. Хаджи даст?!

— Посмотрели бы вы, как он снует по трактирам и бакалейным лавчонкам, — вставил староста. — Входит в одну, берет потихоньку маслину, отправляет ее в беззубый рот свой и жует деснами… «Эй, почем отдашь маслины, уважаемый?» — «По стольку-то…» — «Дорого, дорого в такие времена. Времена-то тяжелые!» И — прочь из лавки… Входит в лавку напротив. Подбирается к засушенной икре. Отщипнет кусочек и одним махом в рот. — «Почем икра?..» — «Столько-то…» — «Дорого. Дорого. Времена тяжелые!» И — уходит… Идет к колбаснику. «Посмотрим, братец, каков твой товар, к другому-то я уж не пойду…» Берет ломтик и проглатывает его. «Почем продаешь?» — «Сколько-то». — «Быть того не может! Что ты! Втридорога дерешь!.. Не то теперь время… Времена тяжелые!» И — уходит. Жажда его томит. Входит в лавчонку. «А ну-ка, сейчас узнаем, каково у вас винцо!» Он вылизывает остатки со дна жестяной кружки. «Кислятина. Да кто будет это пить? Да еще деньги платить за это? Ну и времена…» И — уходит. Так он и закусывает и попивает, а от денег ему уже некуда деваться.

Закручивая кончики усов, торчащих, как белые клыки, старики — хи-хи, хо-хо-хи-хи — смеются до слез, спеша наперебой вмешаться в разговор, и лукаво подмигивают друг другу, стараясь ввернуть словечко позаковыристей.

— Голенища сапог, говоришь?.. Они у него с тех пор, как он еще пареньком был…

— Каблуки стоптались?.. Он сам к ним прибивает набойки…

— А меня, как ни встретит, так вечно: «Дай-ка свернуть цигарку, а то я забыл дома свой табачок».

— Чепуха! Что он забыл дома?.. Ведь курит-то он чернобыльник! Летом собирает его, сушит, потом растирает и укладывает в ящик. Курит всю зиму и надрывается от кашля.

— А вы заглядывали под кацавейку Хаджи? — говорит церковный староста, посмеиваясь и пощипывая усики. — Нет?.. Так и быть, уж расскажу вам… Однажды после церковной службы разговаривали мы — несколько человек… и две барыни были тут же. Хаджи сидел в кресле, словно приклеенный. Он только и ждал, как бы подцепить просфору. Пономарь, большой проказник, показал ему на лежащую перед ним на полу мелкую монетку и сказал: «Почтенный, мне кажется, это вы обронили, когда подходили под благословение». Хаджи вскочил с кресла. Подбежал к монетке и так и пригвоздил ее взглядом. Потом протянул руку. Когда он нагнулся, то нас всех, стоящих позади него мужчин и женщин, разобрал неудержимый смех, и мы хохотали, хохотали до упаду… У Хаджи — сзади на штанах зияла огромная дыра. Обескураженный нашим смехом, он не посмел больше наклониться к монетке, долго глядел на нее и, наконец, со слезами на глазах вышел из церкви, ворча: «Это моя была!.. моя».

Пономарь знал от племянницы Хаджи, что вот уже лет десять как он отрезает куски от верхней части брюк для того, чтобы залатать штанины внизу там, где они рвались. И кацавейка Хаджи была прежде в два раза длиннее, но он постоянно обрезал полы, чтобы чинить рукава.

III

Никто не помнил, чтобы из трубы дома Хаджи хоть когда-нибудь подымался дымок. Вьюга наметает снежные сугробы до самой крыши. Реки покрываются льдом. Ну и пожалуйста. Хаджи не хочет ничего знать: ни того, что камни трескаются в крещенский мороз, ни того, что в июле собаки от жары бесятся. Зимой он дрожит от холода, летом задыхается от жары.

А сколько раз приютившаяся у него племянница напоминала на рождество, что ему, как всякому доброму христианину, надобно заколоть свинью! Но старик неизменно отвечал ей:

— Мне делается как-то не по себе, племянница, когда я слышу визг свиньи… Скверно мне становится… я ведь… жалостливый…

— А ты, дядюшка, купи прирезанную.

— Целую свинью… Уж больно много мяса… испортится… нас только два едока… — невозмутимо отвечал старик всякий раз, когда Ляна, глотая слюнки и думая о шкварках, заводила подобный разговор.

Приближалась пасха.

— Дядюшка, покрасим и мы яйца…

— Что за глупость!.. Крашеные яйца? Не лучше ли их есть свежими?.. Крашеные яйца — лежалые…

— Покрасим немного…

— Если немного красить, зря дрова сожжем, краска пропадет… Напрасные расходы… Времена тяжелые!..

— Да хоть бы кусок ягнятинки…

— Ягнятинки? Зачем ягнятинки?.. Дух от нее овечий. Пасха в этом году поздняя, скоро уж и лето…

— Какое там лето, дядюшка Тудосе, не видишь, что ли, как льет дождь и снег валит?

— Э, снег валит, снег валит… Смотри — тотчас же и тает! Едва выпадет, тут же и тает… Ох, я умираю от жары…

— А я умираю от холода…

— Умираешь от холода… Подыхаешь!.. Ты всегда такой была!.. Ненасытная… Неблагодарная!..

Ляна молчит, только слюнки глотает. Никого у нее, бедняжки, нет… Она молчит, потому что если старик рассердится, то раскричится, хлопнет дверью, бросится на кровать и будет стонать до полуночи, забыв дать ей денег даже на хлеб.


С малых лет Хаджи был рассудительным и спокойным ребенком. Не слышно было ни его голоса, ни его шагов. Он не рвал башмачков, не трепал одежонки. И уж что попадало ему в руки, то он держал крепко.

Ставши подмастерьем басонной мастерской, он красноречиво, со страстью убеждал товарищей:

— Сызмальства понял я, что такое мир, — говорил он им. — Я прекрасно знал, что тряпка из мусора — это человеческий труд, и ты делаешься его хозяином, если хорошенько эту тряпку припрячешь. А когда мать давала мне три копейки, чтобы я купил себе баранку, я смотрел в сумку: коли был у меня там ломоть хлеба, ну, и на здоровье — еда есть. Не хватит, что ли, хлеба? Для чего еще баранка? И я подальше припрятывал монетку. А одна монетка к другой — вот уже и две. Еще монетка, вот уже три… Смейтесь… смейтесь… Вот пересыпьте-ка деньги в руках — сразу почувствуете прохладу, когда вам жарко, и тепло, когда вам холодно. Стоит только подумать, что ты можешь сделать с деньгами, как уже наслаждаешься вещью, которую ты даже и не купил. Ну что, порадовался? Зачем же еще покупать ее?.. Смейтесь, смейтесь… А скажите, что светит ярче груды золотых монет, рассыпанных по столу, сверкающих, словно раскаленные уголья?.. Смейтесь… Хохочите, расточители!.. В жизни своей вам никогда не изведать истинной радости…

Как-то раз один из подмастерьев, видя, как Хаджи дрожит и как загораются его глаза, когда он говорит о деньгах, сказал ему в шутку:

— Собираешь ты их, парень, собираешь, а в один прекрасный день… фють!.. фють!.. туда им и дорога… и попробуй тогда — верни их.

Тудосе в ответ на такую издевку приподнялся на цыпочки, сжал кулаки, поднес их ко рту и закричал, зажмурив глаза:

— Только если вы сумеете запрятать всю землю в карман, только тогда вам удастся украсть мои деньги!.. Так и знайте!.. Так!.. Потому что у меня нет денег!.. Нет ни гроша!.. В такие времена ничего нельзя иметь…

Тудосе работал, копил, не пьянствовал, не волочился за женщинами, ел только хлеб, запивая его водой. Через десять лет он вошел в долю с хозяином, а спустя еще пять лет — он уже стал его компаньоном и делил с ним пополам всю прибыль.

В первые годы компаньонства он похудел, пожелтел, постарел, хотя ему было всего тридцать лет. От страха и забот ему было вечно не по себе. Бывший хозяин Хаджи часто приглашал его к столу, усердно угощал, чтобы он хоть немного поправился. И видели б вы только, как замечательно он ел! Как аккуратно обгладывал каждую косточку!

Хаджи немного окреп. Однажды, празднуя Первое мая[31], поехали все они за город и расположились на зеленой траве, попивая вино. Хозяин разговорился:

— Хочешь, Тудосе, я найду тебе хорошенькую девицу, порядочную и даже с небольшим приданым? Ну, знаешь, пойдут дети… Ради них будешь жить…

— Нельзя, хозяин, невозможно; жена, дети… надо их кормить, одевать, обучать… А деньги где взять?.. Те крохи, что у меня есть, все в обороте… А когда деньги вложены в торговлю, всегда рискуешь быть обманутым.

— Смотри, Тудосе, не гневи бога, а то не ровен час…

— Не ровен час?.. — Он запахнул кацавейку и пробормотал в раздумье: — Нельзя, хозяин… детей кормить надо, одевать, обучать, а жене всегда нужны платья… гулянки… наряды… вышитые юбки… Нельзя, хозяин, поверь… нельзя.

IV

О! Как счастлив был Хаджи, когда стал единственным хозяином мастерской.

В первый день он был как в угаре: щеки его горели, голова пылала, глаза щипало. Он то и дело выходил из лавки, чтобы взглянуть на нее снаружи. Обходил ее вокруг, тщательно осматривал помещение со всех сторон. Он поднимался на цыпочки, заглядывая на крышу. Лавка? Да это же дитя его, румяное и красивое. А сам он? Счастливый отец, ему теперь есть кого ласкать и пестовать. Лавка? Это — любимая женщина. А он? Безумец, стоящий перед ней на коленях с закрытыми глазами, с трепетно бьющимся сердцем.

Сбылась его мечта, единственная мечта на свете: он полновластный хозяин! Ему принадлежат клубки ниток, целые мотки шнурков. Ему принадлежат охапки шерсти, мотовило, ткацкие станки и машины. Только он, один он отпирает конторку, только один он торгует, назначает цену и сам, собственноручно, получает монеты, такие красивые, кругленькие…

В первый же вечер, когда приказчики запирали на засов двери и затворяли окна, Хаджи тревожно следил за ними, браня их за каждое неосторожное движение:

— Тише, тише, осторожней, ведь двери не железные!.. Полегче, бездельник, а не то разобьешь стекла — они же не железные!.. Не хлопай ставнями, растяпа, ведь они не железные!.. Осторожнее, осторожнее с замками, они же не… Да хоть бы и железные… у них свой механизм, свой секрет, они денег стоят!

Десять раз возвращался он назад, чтобы еще и еще раз осмотреть мастерскую. Напоследок он долго глядел на нее и улыбался ей; глаза его наполнились слезами, и он ушел, бормоча:

— Ишь малютка, ставенки опущены, дверь заперта, словно человек с закрытыми глазами. А на рассвете она раскроет глаза, большие, как окна, и так и кажется, будто сейчас заговорит, попросит прохожих войти, пожелать ей доброго утра, купить чего-нибудь… Ах ты подлиза!

Опустив голову, пощипывая усы и отирая со лба пот, то ускоряя, то замедляя шаги, бормоча себе что-то под нос и кашляя, он направляется домой. Он представляет себе, как борется с приказчиками, с подмастерьями, с мелкими мастерами и с оптовиками. Одним он улыбается, другим пожимает руки, с третьими спорит и в конце концов примиряется со всеми, приманивает их, склоняет на свою сторону и обманывает.

Утомленный Хаджи приходит домой.

На перекрестке двух дорог, из которых одна ведет к шоссе Вергу, среди густого сада притаился его домик.

Он открывает дверь в сени, поспешно запирает ее на ключ; входит в крохотную темную комнату, зажигает сальную свечу, садится на кровать, обхватывает голову руками и облокачивается на колени.

Стены комнаты ободранные и желтые, балки потолка черные, запыленные, иконы со стершимися ликами святых, деревянная кровать, покрытая мохнатым одеялом с белыми и вишневыми полосками. У стены две подушки, набитые соломой, и одна — шерстью, в засаленной наволочке. Под ногами холодный кирпичный пол. Комната унылая, темная, как склеп, в узкое застекленное окошко которого ты побоялся бы заглянуть из страха увидеть мертвецов, почивающих лицом кверху.

Хаджи вздрагивает и задувает свечу.

— Она денег стоит… Можно думать и в темноте. О боже, боже, какой ты милосердный, какой мудрый! Если бы не было солнца, сколько понадобилось бы свечей, чтобы осветить днем мастерскую! Вот был бы расход!

Едва он растянулся на постели, как нахлынули мысли, сначала светлые и радостные, затем мрачные, тревожные.

Хорошо, что он стал единовластным хозяином мастерской. Прежний его хозяин был хороший, честный, но… два ключа к одной конторке, две руки в кассе, двадцать пальцев, копающихся в медяках, четыре кармана и два счета… Кто знает?! Нечаянно… монеты-то ведь маленькие… легко могли проскользнуть между пальцев… в карман… в кошелек… за подкладку одежды… Хозяин был хороший, честный, но уж больно часто прощал подмастерьев, приказчиков, учеников, когда они портили и ломали что-нибудь в мастерской. Сколько бы нищих ни приходило — один, два, двадцать — всегда, бывало, хозяин говорил: «Подадим им, у нас ведь тоже есть дети». Да, но у Хаджи-то не было детей! А половина из этих брошенных на ветер денег — его труд, его сокровище. А на чей счет отнести одежду, которую ему насильно покупали, свечи на пасху, просфоры, причастие, — ведь его вечно тащили в церковь за ворот… а церковная кружка — она всегда приводила его в ужас. Правда, хозяин пользовался кредитом и доброй славой и частенько кормил его даровыми обедами. Но прибыль-то от этого невелика! А сколько хозяин жертвовал на церковь, как раздавал направо и налево милостыню, как бестолков был в торговых делах! Вот это обходилось куда дороже! А тут еще расходы на приличную одежду, чтоб не стыдно было рядом с хозяином за стол сесть. Да что и говорить — кругом одни убытки!

Хаджи ворочается с боку на бок. Он слишком счастлив. Не может заснуть. Смеется и вздыхает. Он грезит наяву. И какие это грезы: только бы они не кончились! Если бы вдруг, сейчас, здесь, в этой темноте и духоте, он встал бы на ноги и деньги, как волна, захлестнули бы его с ног до головы… О! Как счастлив был бы Хаджи! И прежде чем испустить последний вздох, он увидел бы бессмертный лик своего кумира. Будь у смерти золотая коса, он схватился бы обеими руками за ее острие!

Дождевые капли стучат в окно Хаджи. Он вздрагивает. Никого. Он стирает со лба пот и с трудом дышит, как будто поднимается в гору с тяжелой ношей на спине. Его сердце трепетно бьется, мечта о счастливой смерти нарушена тревожной действительностью. Тяжелые капли дождя барабанят в окно. Мысль, что кто-нибудь может украсть его деньги, заставляет его вскочить с постели. Он зажигает свечу. Он и сам желт, как свеча. Волосы его, всклокоченные и длинные, свисают спутанными прядями на лоб и на затылок. Он глядит на иконы. Молится. Вспоминает о боге. Понятно, что он о нем вспоминает! Он убежден, что страдает на земле из-за лентяев и разбойников. Ведь у него могли бы украсть мешки с десятками тысяч золотых, зарытых под кроватью, под кирпичным полом; и если бы украли эти мешки с десятками тысяч золотых, его не только обворовали бы десять тысяч раз, — у него отняли бы душу, которую он вдохнул в каждую монету. Он никогда не понимал, что такое десять, сотня, тысяча. В каждой из десяти золотых монет, в каждой из сотни, из тысячи заключено его сердце. Десять тысяч — это для него не груда золотых монет, а десять тысяч его собственных детей, каждый со своим обликом, со своей судьбой. Вот почему он вспоминал о боге.

— Зажгу-ка лампаду, хотя милосердному богу следовало бы видеть и в темноте! — пробормотал Хаджи и, привстав, дрожа потянулся к иконе.

Он осторожно вынул из лампады грязный стаканчик, поставил его на кровать, выжал и поправил фитилек, налил из кувшина лампадного масла, измерив глазами его уровень…

— Как раз на палец масла… на палец!.. Слишком много… уже рассветает… Да разве всемогущий увидит этот желтый огонек, когда солнце зальет всю вселенную своим светом?..

Он поставил стаканчик на глиняную тарелку и подлил в него воды. Масло перелилось в тарелку, и в стакане остался только тончайший слой его.

Хаджи нырнул под одеяло. Лампада шипела и трещала. В полудремоте он ворчал себе под нос:

— Почему же она трещит? Плохая примета! Я ведь налил достаточно лампадного масла… Почему же она все-таки трещит? Не сгорела бы моя мастерская!

V

Так и прошла жизнь Хаджи до старости. Это была нескончаемая вереница счастливых мук: он с радостью отказывал себе во всем — и в пище и в одежде. Он жил в холоде, голодая, никого не любя, пугаясь собственной тени и запираясь в доме на засов даже днем. Словно иссохший призрак копошился он по ночам в своей комнате с сальной свечой в руке.

Когда он состарился, басонная мастерская перестала приносить доход. Он сбыл ее. Продал все.

— Ну теперь у меня есть кусок хлеба на черный день, но это после собачьего труда с восьми до шестидесяти лет!

Лишь единственная забота омрачала счастье Хаджи, которому деньги, с трудом приобретенные и тщательно припрятанные, заменяли друзей, жену, детей.

— Бог видит все… воздает по заслугам за все… все видит! Видит ли?.. Я не украл ни у кого… не отнял ни у кого денег!..

«Видит все, воздает за все». И он вспоминает лики святых и слова церковного богослужения. Чем плох немилосердный богач, коли он никого не обкрадывает и никого не обижает? Если бы богачи подавали каждый день милостыню беднякам, бедняки разбогатели бы, а богачи разорились. Чем это было бы выгоднее богу? Хаджи никогда не желал женщины, он никогда не целовал детей; он никогда не был чревоугодником — и вот целую вечность не видеть светлого лика своего божества!

Однажды старик, измученный этими мыслями, решился:

— Да, да, хорошо бы задобрить бога… Походить по святым местам! Какая жертва превзойдет тогда мою жертву?

Святые места… священное древо… не все ведь пойдут туда, им-то и можно будет продавать святое древо… Да в тех местах все леса, должно быть, святые…

И старик пошел на богомолье и возвратился «святым» паломником, святым, но еще более грязным, чем прежде.

И сколько бы раз его ни спрашивали, каково было в тех местах, он неизменно говорил об одном и том же: о чудесах, творимых святым древом. Он своими глазами видел прокаженных, исцелившихся… от прикосновения к этому древу. Стоило только приложить к их ранам маленький, совсем крохотный кусочек, как там, где была раньше открытая рана, кожа сразу срасталась. Один отшельник ничего не брал в рот в течение десяти лет, вдыхая лишь аромат священного древа. К одному сумасшедшему вернулся рассудок, когда к его лбу приложили кусочек священного древа.

Повествуя так о чудесах, крестясь и шепча молитвы, Хаджи продавал кусочки дерева старикам, старухам и вдовам.

И довольный тем, что заслужил милость бога и не только вернул деньги, израсходованные на паломничество, но вдобавок получил еще и прибыль. Хаджи не раз бормотал, озираясь по сторонам:

— Ну и торговля, ну и дела! Сколько денег можно было бы заработать! Да, торговля священным древом идет как по маслу! Сорок лет тому назад такая лавка, где продавалось бы священное древо, озолотила бы хозяина. А теперь мир полон зла, вера оскудела… Боже!.. Боже!..

И Хаджи крестился при мысли о том, что мир идет к гибели.

Тяжела проклятая старость. Приступы кашля становятся все чаще, все сильнее. Старик уже не переносит мороза. Слабеет память. Все чаще он спорит сам с собой:

— Восемь тысяч…

— Нет, десять!

— Как десять?

— Тогда там восемь!

— Не может быть! Вечером я пересчитывал.

И слух уже начал изменять ему. Когда он говорит громче, то слышит свой голос и испуганно оглядывается по сторонам:

— Вот Хаджи, безмозглая голова, кричишь во все горло, как будто бог знает какой богач! Запомни: нет у тебя ничего, нет у тебя ничего, ты нищий!

Однако про себя он думает: «Кое-что у меня все-таки есть, но лучше буду говорить, что у меня нет ни гроша».

VI

До восьмидесяти лет ничего особенного не случилось с Хаджи. Даже зубы у него никогда не болели. Они у него просто выпадали от старости, застревая то в корке, то в мякише хлеба.

В тот год стояла суровая зима. Трещали деревья в садах. Окна домика Хаджи покрылись плотными ледяными узорами. Напрасно пыталась его племянница проделать глазок в заледеневшем окне. Бедная девушка, вытянув губы, старательно дула — обрисовывался маленький кружочек, но тотчас же снова затягивался льдом.

— Дуй сильнее, Ляна! — кричал Хаджи, съежившись в углу кровати.

— Дую, дядюшка Хаджи, дую, но мороз обжигает мне губы и перехватывает дыхание, — отвечала племянница, дрожа и кутаясь в одеяло. — Надо дров купить, а то совсем замерзнем до завтра.

— Как?.. Дрова, сейчас?.. В такой холод? Да в этакую-то стужу за тележку дров надо отдать золотой… целый золотой!

Ляна, ворча, уходит в соседнюю комнату. Хаджи остается один. Кругом тоскливо, темно и холодно. Ледяной ветер гуляет в дымоходе. В очаге ни углей, ни золы. Хаджи, дрожа, жует кусочек хлеба. Холодные мурашки пробегают у него по спине. Ноги у него онемели от холода.

Снежные сугробы подымаются до самых окон. В округе не слышно ни человеческого голоса, ни лая собак.

Хаджи засыпает, сокрушаясь, что зима может продержаться еще долго и тогда уж ему не обойтись без дров. А как дороги, должно быть, сейчас дрова… Этак, пожалуй, после такой зимы и нищим останешься! Наконец, он уснул. Во сне он мечется, ворочается с боку на бок. Всю ночь ему снится, что он греется у ярко пылающего очага.

На следующий день племянница нашла Хаджи почти окоченевшим от холода. Он едва мог выговорить: «Ляна, огня… умираю…» — и протянул ей золотую монету, закрывая глаза. Ему было стыдно перед этим золотым оком, укоризненно глядевшим на него. С какой легкостью бросает он его в безжалостные людские руки! Хаджи тяжело вздыхает.


Огонь пылает в очаге. Груда раскаленных головешек сверкает, вспыхивает и бросает на противоположную стену отблеск, жаркий и багровый. Потолок потрескивает, стены запотели. Ляна с голыми до колен ногами греется у печи. Старик вылез из-под одеяла, его кидает то в жар, то в холод. Ноги его дрожат. Он изголодался. Никогда в жизни он так не хотел похлебки.

— Зачем кладешь столько дров? Слишком много! Ляна, не слышишь, что ли? И все-таки мне холодно… Слишком много дров! Я голоден… Ты сожжешь дом! Ах! Одного хлеба мне уже мало!.. Ноги меня больше не держат!

— Может быть, ты болен? — спросила Ляна. — Надо бы позвать кого-нибудь. Возле аптеки живет доктор…

— Никому не позволю войти в мой дом! — закричал Хаджи. — Доктор такое понапишет, что всю жизнь не расквитаешься. Я совершенно здоров, силы у меня сейчас хоть отбавляй!..

Он хотел сделать несколько шагов, но тут же упал, бормоча: «Ох! Никогда я не чувствовал себя так хорошо!»

Три дня пролежал Хаджи в лихорадке. Исхудавший, пожелтевший, встал он с постели; глаза его ввалились, длинные волосы были всклокочены. Ляна кротко спросила его, не хочет ли он чего-нибудь.

— Я хотел бы, — ответил Хаджи, — куриную похлебку… и немножко туда лимону… Лимон дорогой… Несколько крупинок лимонной кислоты… И смотри, чтобы курица не была слишком большая… Пусть маленькая, да упитанная…

Вечером Ляна разложила посредине кровати полотенце. На полотенце — миска с куриной похлебкой. Пар поднимается из миски; в супе, усеянном блестками жира, виднеется желтое крылышко, у края миски оловянная ложка. Рядом бутылка с бумажной пробкой — вина в ней на донышке. Хаджи смотрит с жадностью. Проводит рукой по лбу и говорит с невыразимой досадой:

— Что за ребячество!..

Ему казалось, что это не суп, а золото, которое он сам расплавил, налил в миску и должен теперь хлебать.

Хаджи подошел к кровати. Начал есть, чавкая и захлебываясь от жадности. Потом нахмурил брови, прикрыл глаза и закричал на Ляну, отшвырнув ложку:

— Дай деревянную… эта ржавая!

Ляна, которой очень хотелось есть, вышла, глотая слюну, и принесла ему деревянную ложку.

Хаджи снова начал шумно хлебать. Вдруг он затрясся и плюнул.

— Убери отсюда похлебку. Я наелся… Чувствую в горле какой-то привкус… Кислый… Соленый… Невыносимый запах. Возьми ее… Убирайся… что, не видишь?.. Я жизнь свою пожираю!

Ляна взяла миску и вышла.

Хаджи повалился на подушку, набитую соломой. Тело его пылало. Он весь дрожал! Под ним как бы разверзлось бездонное море, и он погружался в него все глубже и глубже. А в горле вкус золота, живая кровь золота! Несчастный родитель, он вкусил мясо детей своих! Похлебка пахла золотом!

Когда Ляна вошла в комнату, он приподнялся на локтях и закричал:

— Потуши огонь!.. Верни золу и угли!.. Вылей похлебку!.. Отдай обратно перья и кости! Пусть мне вернут хоть часть денег!

И он зарыдал.

— Убийца, безумец! Преступник!.. Во век тебе не насытиться.

Ляна, остолбенев, глядела на него. Как раз в это время послышалось под дверью мяуканье кота. Это было единственное существо, разделявшее с нею голод и холод, существо, которое она ласкала и которое ласкалось к ней.

Ляна приоткрыла дверь. Хаджи испуганно оглянулся и, увидев крадущегося кота, закричал:

— Отруби ему хвост!.. Отруби ему хвост!.. Один хвост на целую сажень!.. Пока он войдет, остудится комната. Для него я, что ли, тратил деньги?.. Где топор?.. Я сам отрублю!..

Он встал. Ноги его дрожали, подгибались, трещали в суставах. Хаджи согнулся, широко раскрыл воспаленные глаза, судорожно глотнул воздух и упал на спину.

Испуганная Ляна выбежала вон, крестясь.

Смеркается. Она выжидает у двери, дрожит, сердце ее испуганно бьется. Она хотела бы войти, но страх, что найдет его мертвым или сумасшедшим, сковывает ее. Ветер свистит, снаружи дверь занесло снегом. В сенях холодно и темно.

В полночь Ляне почудилось, что в комнате Хаджи кто-то ползает по полу. Она прислушалась и ясно различила звон монет.

— Это дядюшка Хаджи… Значит, жив еще, — прошептала Ляна, — деньги продлевают ему жизнь. Бедный!..

Немного успокоившись, она нащупала в темноте ручку двери, бесшумно приоткрыла ее и пошла спать, тихо оплакивая несчастного дядюшку Хаджи:

«Бедняга, он так богат!»


На другой день утром Ляна, войдя в комнату Хаджи, увидела, что он лежит в одной заплатанной рубашке, уткнувшись лицом в груду золота, весь с головы до ног зарывшись в монеты.

Ляна заплакала.

Вдруг, словно по волшебству, тело Хаджи вздрогнуло. Деньги протяжно зазвенели. Хаджи вскинул голову, приоткрыл потухшие глаза, уставился на Ляну каким-то стеклянным взглядом и что-то неясно пробормотал, ловя воздух беззубым ртом и обнажая белые десны; он с трудом мог выдавить из себя:

— Не смотри, не смотри… Закрой глаза… Глаза воруют… Закрой глаза!..

Хаджи разинул рот. Язык его окостенел, голова откинулась, ноги вытянулись, руки погрузились в монеты… и он заснул навеки. Его открытые глаза были устремлены на Ляну.

Когда тело его обмывали, то на коленях, на груди и на лбу виднелись отпечатки монет. Ему оттягивали веки, силясь закрыть его испуганно вытаращенные глаза, но они так и не закрылись.


Ляна похоронила его с большой пышностью. Десять священников, архиерей, дорогой балдахин, кутья, хоругви из церкви святой Троицы, цветы, свечи, траурный креп.

Люди, глядевшие на эту процессию, говорили:

— Вот красота-то! Ему повезло!

Рядом с гробом шла Ляна, за ней несколько стариков во главе с церковным старостой. Один из стариков спросил у него:

— Сколько денег оставил Хаджи?

— Целый миллион, — отвечал староста.

— А сколько это — миллион?

— Миллион? Это десять раз по сто тысяч.

— Бедный Хаджи! Если бы он только видел, как Ляна расходует деньги на его похороны…

— Умер бы! — заметил другой старик.

И катафалк, с покачивающимися золотыми кистями на балдахине, въехал на церковный погост. Издали доносились звуки многоголосого хора: «Вечная память, вечная память!..»


Перевод М. П. Богословской.

Загрузка...