Мрачная осенняя ночь. На окраине города — тишина, только изредка лают собаки. Вымощенные булыжником глухие, узкие улицы возле сада Икоаней грязны; поперек дороги тянутся большие лужи. От тусклых фонарей на перекрестках толку не больше, чем от телеграфных столбов. Небо сумрачно; моросит мелкий дождь, окутывая дома словно дымчатой завесой; от луж поднимаются испарения и лениво плывут по воздуху.
Напротив пустыря, обнесенного дощатым забором, — дом побогаче, чем другие. Его крытая галерея, сделанная из новых досок, светится в темноте, и доски белеют рядами исполинских зубов.
В комнате, растянувшись на постели и закрыв лицо руками, лежит господин Морой, худой и долговязый; на нем черный костюм — он собрался в гости, — но как слабовольный человек, которому свойственно желание отдалить тяжелую минуту, он закрывает глаза, все плотнее сжимает веки и глубже зарывается головой в подушку.
Перед большим зеркалом в позолоченной раме причесывается госпожа Морой; недовольная своей прической, она поворачивается то в одну, то в другую сторону. Ее черные волосы, распущенные по спине, переливаются при свете шести восковых свечей. Темные глаза на круглом лице смотрят сердито.
На госпоже Морой короткая нижняя юбка; она затянута в корсет, руки ее обнажены до плеч, ботинки не застегнуты; у нее округлая, гибкая талия, полная грудь… она хорошо сложена… еще молода… красива… пожалуй, скорее привлекательна, чем красива.
Госпожа Морой топает ногой, нервно сжимает в руках гребенку и прикусывает нижнюю губу. Она закрывает глаза и злобно фыркает, обнажая белые зубы. У нее вырывается вздох. Грудь ее трепетно вздымается.
Тяжело вздохнув, как вздыхает осужденный, господин Морой поднимает голову с подушки, пристально смотрит на жену и спрашивает слабым, покорным голосом:
— Ну зачем, Софи?.. Почему ты хочешь во что бы то ни стало пойти? Погода скверная… Я не совсем здоров…
Госпожа Морой с такой силой швыряет гребенку на пол, что та разламывается надвое. Она вся напрягается и, словно оцепенев, замирает перед зеркалом.
Продолговатое, бледное лицо господина Мороя, кроткое и печальное, с редкой седеющей бородкой и синими безжизненными глазами, будто внезапно постарело. Его голова, едва державшаяся на худой шее, казалась головой мертвеца. Вокруг глаз и рта лежали глубокие тени.
— Я хочу идти, — сказала госпожа Морой, подчеркивая каждое слово. — Хочу, и все тут… Ты должен понять, наконец, что я не могу жить, как отшельница. Люди пригласили нас. Ведь это же твой начальник. Ты хочешь, чтобы я на тебя молилась как на икону, всю жизнь только и думала, что о твоем кашле, да твоих болях, да о твоем сердцебиении? Кто виноват в том, что ты состарился столоначальником? Ты сам: у тебя нет чувства такта, ты живешь в каком-то оцепенении. Если бы я изредка не выводила тебя в общество, ты бы, наверное, лишился и этих трехсот лей… Ты молчишь?.. Не слышишь?.. Не видишь?… Все молчишь?.. Нам надо идти… Я им написала, что приду!
— А ты знаешь, во что нам обходятся эти вечера у директора? Один бог ведает, как я покрою эти расходы!
В словах Мороя было столько боли и робкого отвращения, что они могли бы растрогать даже самого бесчувственного человека. Гнев Софи на миг погас, он сменился жалостью, но жалостью брезгливой, которая парализует собеседника, лишая его возможности сказать хотя бы слово в ответ. Она продолжала с возмущением:
— Уж не считаешь ли ты, что вызволил меня в юности из Центральной школы, из этой тюрьмы, для того, чтобы запрятать, как на каторгу, в четырех стенах?.. Вот уже шесть лет я живу в вашей невежественной семье, и ты поедом ешь меня. Что ни день, то подсчеты и записи. Влезаешь в долги из-за каждого жалкого платья. Приходится дрожать над каждой парой туфель… Разве я живу, как другие люди? Что у меня есть?… Семейная жизнь?.. Знакомства в высшем свете?.. Балы?.. Курорты?.. Только пыль в глаза пускаем — и больше ничего!.. Ах, если бы я вовсе не встретилась с тобой!.. Если бы не Фици, мой ангелочек!.. Да пойми же ты, наконец!.. Нам надо идти!.. Я им написала, что приду!
Ненависть, светившаяся в ее глазах, потрясала сильнее всяких слов хилого, болезненного Мороя. Во время подобных сцен он слепо покорялся жене, испытывая лишь унижение и разочарование.
— Софи, — прошептал столоначальник, — я заложил у еврея и часы и цепочку — единственное, что у нас еще оставалось… Я взял деньги вперед, в счет жалования, лишь бы у тебя было двести лей… Я послушался тебя… но рассуди сама — долго ли это может продолжаться… Если мы и сегодня проиграем, то уже нечего будет закладывать!
— Довольно! Эта комедия тянется со дня свадьбы! Все та же бессердечность! Все тот же эгоизм! Я хочу поговорить с директором о твоем повышении. Он обещал мне… Мне, понимаешь? Мы не можем стоять в стороне, как нищие… Мы люди образованные, чем мы хуже других?.. Меня поражает, что ты не чувствуешь, с каким презрением относятся к тебе хорошо воспитанные люди, когда они видят, что ты дрожишь, как нищий, над каждым потерянным леем!.. И они правы… Таков свет… Такова жизнь… А у тебя ни ума, ни сердца!
Госпожа Морой бросилась на старый диван, крытый шелком, и зарыдала, прижав к лицу унизанные кольцами руки. Ее приглушенные, частые всхлипывания будто дробь вонзались в сердце Мороя, которое билось все сильнее и сильнее.
Морой поднялся. Он был как в бреду; едва держась на ногах, он осторожно шагнул, боясь оступиться, и опустился на колени у ног жены. Дыхание его остановилось, как у человека, который падает в бездонную пропасть; ему показалось, что прошла целая вечность, пока колени его, наконец, коснулись ковра; ему стало до боли стыдно, на щеках у него выступили красные пятна.
Он тихонько протянул руки к коленям госпожи Морой, которая продолжала хныкать, тщетно пытаясь выжать из глаз хоть слезинку. С видом собаки, привыкшей к побоям, Морой прошептал, лаская ее:
— Если ты хочешь… Если ты говоришь… Если иначе невозможно… Одевайся, Софи, дорогая… Мы пойдем… Как ты хочешь… Только не плачь… Ведь ты знаешь, что это тебе вредно…
Его однообразные ласки становились все смелее. Он дотронулся до ее плеч. Когда же он коснулся сухими, потрескавшимися губами ее маленькой, душистой руки, на его лице, изнуренном канцелярской работой, засветилась улыбка.
Уткнувшись в ее колени, Морой несколько раз поцеловал их и уже не мог поднять отяжелевшую голову: ему было бесконечно хорошо, и в то же время он боялся прямо взглянуть жене в глаза.
Не зная, как закончить разговор и вместе с тем уже не в силах больше молчать, он пробормотал:
— Если ты хочешь… если ты говоришь… Может быть, сегодня вечером нам повезет, наконец… Вставай, Софи… Я пойду сейчас за пролеткой…
Госпожа Морой, отерев сухие глаза, ответила резко, не желая выказать своей радости:
— Как ты?.. Почему ты? А где же прислуга?..
— Стане… я не мог заплатить за два месяца… У меня ничего не было, кроме этих двухсот лей… Она ушла, угрожая судом…
Софи быстро встала и, подойдя к зеркалу, снова начала причесываться. Держа в зубах шпильку, она распустила косички, туго заплетенные на лбу.
Морой, напрасно жаждавший услышать от нее хоть слово, поймать ее улыбку или мимолетный взгляд, надел уже потерявший форму цилиндр и летнее коричневое пальто, выгоревшее на солнце. Вздрогнув от звука отодвигаемой щеколды, он проскользнул в дверь, едва осмелившись, наконец, вздохом облегчить свою душу. Под навесом свистел ветер. Три закрытых двери отделяли Мороя от Софи, и все же он с тайным страхом бросил взгляд на окно. Ему показалось, что его столь тщательно скрываемый гнев, вырвавшись наружу, распахнул одну за другой все двери, разбил стекла и выдал его с головой.
Было одиннадцать часов вечера. Дождь так стучал по гонтовым и железным крышам, что казалось, будто бьют в барабан. Пролетка с поднятым верхом с трудом преодолевала непролазную грязь окраины. Лошади, сдавленные шлеями, тяжело дышали, почти касаясь мордами земли; из-под копыт их летели комки липкой грязи и разбивались о козлы, колеса, подножки и верх пролетки. Извозчик бранился. От моста Могошоаей он добрался до церкви Алба, а затем свернул на улицу Фынтыни. Янку Морой, ткнув извозчика в спину концом зонтика, велел ему остановиться перед двухэтажным домом, освещенном сверху донизу, ajurnu[7], по выражению Софи Морой.
Извозчик вертел в мокрой мозолистой руке блестящую монету.
— Барин, побойтесь бога, я уморил лошадей… И всего один франк?
Потом, видя, что барыня тянет господина к парадному входу, он повысил голос:
— Вы меня наняли от самого театра… я не уеду отсюда!
— Черт бы его побрал, дай же ему еще что-нибудь, — шепнула Софи, подталкивая мужа.
— Софи, у меня нет ни гроша… останется только сто девяносто восемь лей…
— Ну дай ему что-нибудь… нас услышат наверху… какой срам! У тебя нет денег даже на извозчика!.. Мы еще не успели войти, а ты уже начал тратить эти двести лей… Ты будешь виноват, если мы проиграем!
Морой вздрогнул. Он протянул извозчику еще один лей. Пот выступил у него на лбу.
Он виноват… Как же это он не догадался взять у писаря взаймы два франка?..
И когда он поднимался по лестнице, в ушах его уже звучали пронзительные вопли жены, которая в истерическом припадке будет завтра доказывать ему, что он виноват.
На лестнице он несколько раз споткнулся, перекладывая платок из кармана в карман, хотел было вынуть часы и, не найдя их, испугался, что потерял, но тут же вспомнил вывеску «Соломон Бернштейн и Сын» напротив церкви Крецулеску.
В конце концов он убедил себя в том, что действительно будет виноват, если они и сегодня, как всегда, проиграют.
Он поднимался вслед за Софи. Подойдя к дверям, она отобрала у Мороя деньги для «своих комбинаций», оставив ему только пятьдесят лей, потом взяла его под руку. Берясь за дверную ручку и еле сдерживая гнев, она шепнула ему на ухо: «Янку, будь осторожен!.. Не горячись… Смотри в оба!.. Не гонись за ставкой!»
Двери гостиной распахнулись. Господин директор вышел им навстречу. Он вертел вокруг пальца золотую цепочку часов; живот его так и трясся от смеха. Любезно поцеловав руку госпоже Морой, он протянул своему столоначальнику лишь кончики пальцев. Морой прикоснулся к ним с подобострастием, подобающим подчиненному.
Директор разгладил рыжие бакенбарды и, часто моргая узкими глазками, подал руку госпоже Морой, оставив позади своего подчиненного, робко ступающего но ковру начальника.
Посреди гостиной стояли два длинных стола, за которыми сидело множество гостей. За одним столом — мужчины, за другим — женщины. Директор остановился, все заулыбались, и он представил вошедших:
— Мне кажется, что вы все знакомы… Господин и госпожа Морой…
В гостиной на потолке висела люстра; она покачивалась, и пламя свечей, расположенных в три ряда, слегка колебалось. В зеркалах, с обеих сторон вделанных в стены, отражались, бесконечно умножаясь, столы, стулья, обитые красным шелком, все гости, их лица, жесты. В зеркалах господствовало движение, в гостиной — шум.
На стенах, оклеенных обоями, разрисованными букетами роз и сирени, висело несколько картин и гелиогравюр. На овальных столиках стояли коробочки с табаком, вазочки с вареньем, тонкие белые стаканы с матовой полоской, тарелочки и фарфоровые чашки с серебряными ложечками.
Гостиная напоминала трактир — она была полна дыма, обои пожелтели, и даже мебель пропахла табаком.
На двух столах, покрытых зеленым сукном, стояло по большой бронзовой лампе.
И мужчины и женщины с азартом играли в карты.
Шум возникал то на одном конце стола, то на другом, потом утихал на мгновенье, а затем вновь возобновлялся — лился поток восклицаний, шуток; одни бросали их весело, другие — с горечью.
Дамы говорили все разом и сердито швыряли на стол карты.
И заглушая весь этот гам, раздавалось равномерно, как бой часов:
— Карта.
— Есть.
— Нет.
— Семерка.
— Восьмерка.
— Пятерка.
— Пас!
Колоды карт переходят из рук в руки; те, кто проигрывают, швыряют их с досадой, те же, у кого была счастливая рука, бережно кладут их на стол.
За столом, где играют мужчины, в самом центре, сидит директор министерства финансов; напротив него. — известный адвокат, бледный, седой, с гладко выбритыми щеками и густыми усами; он насвистывает польку и позвякивает горстью золотых монет, раздражая своим равнодушием капитана Делеску.
Капитан сердито комкает в руках двадцатифранковые кредитки; стул скрипит под ним при каждом его движении. Это толстый, грузный мужчина с багровыми щеками; кончик носа у него красный, бородка — клинышком, черная и длинная, челюсти сильно выдаются, голова суживается к макушке; широкий затылок, плотно стянутый воротничком мундира, колышется, как бесформенная груда жирного мяса. Возле капитана — молодой Палидис, сын банкира; он следит за игрой, покуривая папиросу, и время от времени выпускает изо рта кольца дыма, которые, все расширяясь, постепенно теряют очертание и окутывают голову старика, сидящего напротив него.
На одном конце стола, окруженный молодежью, восседает господин Кристодор, бывший корчмарь, ныне владелец трех поместий; он тасует карты и ждет своей очереди, не спуская глаз с рубля, брошенного на стол.
Спустя час всякие понятия о приличии исчезли. Каждый развалился на стуле так, как ему было удобно. Вспотевшие толстяки, в страхе перед проигрышем, обуянные жаждой наживы, расстегивали жилеты.
Один лишь капитан сидел в наглухо застегнутом, как полагалось по уставу, мундире, обернув шинель вокруг бедер, огромных, как два бурдюка с салом.
— Капитан, — обратился к нему адвокат, — вы раскалились, как печь, отчего бы вам не повесить шинель на вешалку? Обоим нам было бы удобнее.
Как раз в это время капитан подсчитывал в уме, что уже трижды он удачно держал банк… Сейчас в банке сто тридцать лей… Он несколько раз протягивал колоду карт, намереваясь уступить кому-нибудь место банкомета, но потом быстро отдергивал руку.
— Ну, сдаешь карты или нет? Если боишься, уступи место другому. Начал играть в карты, еще когда унтер-офицером был, и все никак не научишься! — накинулся на него молодой Палидис.
Капитан почесал двойной подбородок; казалось, будто скребли брюхо судака. Он повернул голову к дамам и закричал густым басом:
— Лина, дорогая, три раза мне повезло, рискнуть ли в четвертый раз?
Все засмеялись; послышался пронзительный голос худощавой дамы:
— Ну, сдавай еще раз!
Капитан сдал карты и проиграл.
Взбешенный, он вскочил и грубо крикнул адвокату:
— Оставьте же, наконец, меня в покое! Какое вам дело до моей шинели?
Всеобщий смех заглушил бычий рев вояки, простодушная ярость которого показалась всем нелепой.
— Это шинель виновата.
— Пошли ее ко все чертям, капитан!
— Не видишь, что ли, — ей недостает двух пуговиц!
— С нее свалится погон.
— Отошли ее домой, Делеску, иначе проиграешься в пух и прах!
Капитан ушел, ступая тяжело, как слон. В прихожей раздался его голос:
— Эй, солдат!.. Повесь шинель на вешалку… Выброси ее вон… Немедленно отнеси ее домой, а мне подай новую…
Возвратившись, он сел спиной к адвокату, который весело позвякивал горстью золотых монет.
Морой проиграл тридцать лей. Он сидел, подперев голову рукой, ослабевший, печальный, погруженный в мрачные думы о том, как бы вырваться отсюда, из этого скопища людей, где звенели деньги, где все хохотали и бранились. Кровь приливала к сердцу; ледяной холод змеей пробегал у него по спине, он дрожал с головы до ног; в ушах стоял гул, похожий на отдаленный грохот волн в ночную пору. Иногда как сквозь сон он чувствовал, что сознание его мало-помалу гаснет, как уголь, засыпанный золой. Все кружилось у него перед глазами. Игорный стол словно уплывал, унося с собой последние жалкие гроши. Слабеющий рассудок Мороя временами совсем угасал. У него было такое ощущение, точно он висит в воздухе. В желудке он чувствовал тяжесть, к горлу подступала тошнота.
— Господин Морой, ваша очередь метать банк, — обратился к нему старик Кристодор.
Столоначальник внезапно встрепенулся, как дремлющий человек, голова которого клонится на грудь.
Младший лейтенант, кавалерист, прищелкнув языком, прошел мимо директора министерства финансов и, потянув его за рукав, показал глазами на столоначальника, мурлыча себе под нос: «Воспрянь, румын, от ве-е-е-е-чного с-с-с-на»[8].
Директор улыбнулся, весьма искренне сожалея, что «у бедняги Мороя такое скромное жалованье».
Раскачиваясь на ходу, шаркая ногами и позвякивая шпорами, офицер направился к столу, где играли дамы. Он обошел вокруг стола, поглядывая на сидящих дам и улыбаясь с натянутой любезностью каждой из них и молодой и старой. Остановился он только позади госпожи директорши, приблизился к ней и, воспользовавшись размолвкой, возникшей среди дам, что весьма часто случается с ними во время игры в chemin de fer[9], слегка коснулся ее плеча.
Директорша сделала вид, что уронила на пол кредитку и, наклонившись, чтобы отыскать ее, шепнула лейтенанту:
— Нику, ты все проиграл?
Офицер, как истинный кавалер, быстро нагнулся, чтобы помочь госпоже директорше; ощупью отыскивая деньги, он погладил ее по колену и, подняв глаза, ответил, притворно закашлявшись:
— Не повезло, милая моя! Проиграл! И даже все, что у меня самого было…
По правде сказать, он не помнил точно, были ли у него собственные деньги! Но во всяком случае он не лгал, он действительно проиграл триста лей с такой легкостью, точно они ему с неба свалились.
Когда молодой офицер услышал, что за столом, где играли мужчины, произнесли: «В банке двести пятьдесят!» — он ринулся вперед и крикнул самоуверенно: «Ставлю пятьдесят!» — сунув на ходу в карман брюк четыре скомканных двадцатифранковых кредитки.
— Господин директор, — продолжал он, — вообразите себе, какая удача: вот вчера у меня было три двадцатки, и я выиграл в клубе «Прогресс» тысячу лей. Я бы и больше выиграл, если бы не двое самых желанных посетителей бухарестских салонов — один депутат, а другой адвокат, — они испортили игру, затеяв драку, причем орудовали стульями. Видите ли, они подозревали друг друга… в политических интригах.
— Я протестую. — вмешался юрисконсульт, — вчера вечером я тоже был в клубе (он был членом клуба!), и ничего подобного там не произошло!
Но, увидев, как побагровел юный лейтенант, он прибавил:
— Впрочем, если я говорю ничего, то это, в моем представлении, почти ничего. Это смотря по тому, как судить.
— Да, смотря по тому… как судить, — смущенно пробормотал кавалер, не находя себе места.
— Нику, ты выиграл! — сказал ему директор, пристально глядя на него.
— Merci, mon directeur[10], — поспешно ответил офицер, отбрасывая с узкого лба прядь напомаженных волос.
— Капитан, — возмутился адвокат, — я еле избавился от вашей жаркой шинели; а теперь уж будьте столь великодушны, найдите себе другое портмоне вместо этого бутылочного осколка… смею вас уверить, он вовсе не благоухает.
Игроки вновь развеселились, на их утомленных лицах появилось оживление. Все смотрели на бедного капитана, у которого от стыда и от проигрыша голова шла кругом.
— Капитан, а где ты нашел этот бутылочный осколок?
— Скажи по правде… Это останется между нами…
— Держу пари на три пятака, что ты не пьешь из него кюрасо.
— Больше не разрешайте ему выходить…
— Капитан, брось ты этот осколок. Все это ерунда, он тебе удачи в игре не принесет…
— Господа! — закричал директор, едва сдерживая смех (он видел, как капитан засовывал бутылочный осколок в карман мундира). — Господа, мечет банк господин Морой!
Столоначальник взялся за карты, протянув скупым и безнадежным жестом последнюю монету. Он начал сдавать карты противнику и придвинул монету к себе. Плохая примета. Вначале он слишком далеко отодвинул ее от себя. Морой чувствовал, что задыхается.
— Девять! — поспешно выкрикнул бывший корчмарь, а ныне помещик, Кристодор, быстро придвинув к себе обе ставки.
Господин Морой выронил карты. Руки его бессильно опустились на стол. Он закрыл глаза. Его душил сухой кашель.
У него осталась только одна карта.
— Тяните карту, дружище Морой… Черт знает, может быть, и повезет? Тяните карту! — подбодрял его Палидис, возмущенный радостью старика Кристодора.
И, схватив колоду, он раскрыл вторую карту банкомета, швырнул ее на стол и удовлетворенно сказал:
— Трефовый валет с девяткой бубен — это тоже девять!
— Браво! — с удовлетворением зашумели игроки, поставившие на банкомета.
Помещик, побледнев от злости, положил перед банкометом деньги.
Мрачная радость, похожая на радость больного, который за день до смерти видит во сне, что он выздоровел, охватила Мороя; его изможденное лицо, на котором резко выделялись нос и скулы, немного преобразилось.
Он снова сдал карты, но на этот раз проиграл.
Передав колоду карт помещику, он подпер кулаками отяжелевшую голову…
— Вы проиграли все, господин Морой? — спросил адвокат.
— Тсс! — перебил его директор министерства финансов, показывая глазами на госпожу Морой.
— Ну, и лучше, что ты проигрался, — пробормотал капитан Делеску, дергая свою бородку, — все равно тебе не везло!.. — закончил он.
— Сколько раз он ставил против меня, — продолжал бурчать себе под нос капитан, — и вечно ставил нищенскую сумму — каких-нибудь четыре лея, он всегда срывал мне банк. А теперь вот… ну и хорошо. Это мне даже на руку!
— Mesdames et messieurs[11], чай подан! — воскликнул директор, вставая из-за стола. Довольно потирая руки, он незаметно сунул в карман брюк горсть золотых монет.
Мужчины поднялись; одни были расстроены, другие равнодушны, третьи весело шутили. Они подошли к столу, за которым, препираясь между собой, играли дамы.
У Софи уже не было денег, чтобы держать банк. Разъяренная, она поднялась со стула.
— Он проиграл все! Скотина!.. Он проиграл все! — прошипела она, увидев Мороя.
Он сидел за столом один, полузакрыв глаза; его знобило, голова у него кружилась, он почти терял сознание. Смутный страх терзал его, как дурной сон.
Измученный страданием, Морой, наконец, забылся, руки его бессильно упали со стола, покрытого зеленым сукном; но вдруг он почувствовал, что кто-то трясет его за плечо. Он вскочил на ноги, сознание вернулось к нему, он вновь ощутил дикую ненависть к тем людям, которые окружали его, — ненависть человека слабого, больного, эксплуатируемого, сраженного судьбой.
Он повернул голову и… в изнеможении снова опустился на стул. Рядом стояла Софи. Глаза ее сверкали холодно и безжалостно.
— Ты проиграл все! — процедила она, хватая его за плечо (ее посиневшие губы дрожали от злости). — Отвечай… все? У тебя и четырех лей, наверно, не осталось?
— Да… Софи… все… — прошептал Янку Морой.
— Я же тебя предупреждала, что и сегодня вечером мы опять проиграем и все по твоей вине. Опозорил ты меня!
— Да… Софи… я — неудачник… Прости меня… Я приношу только неудачу…
В глазах у него потемнело. Зная заранее ответ Софи, он почувствовал, что силы совсем покидают его. Ноги у него дрожали, голова кружилась, он не мог вымолвить ни слова. Несколько слезинок выкатились из его глаз и поползли по морщинистому лицу.
— Убирайся отсюда! Убирайся сейчас же… Тебя могут увидеть!..
Софи указала ему протянутой рукой на дверь, ведущую в коридор. В этот момент она напоминала статую.
Когда же Янку Морой, пошатываясь, вышел из комнаты, она презрительно плюнула ему вслед:
— Больной… дурак… неудачник!
Дамы согласились прервать игру, но очень неохотно.
От стаканов с горячим чаем подымался густой, душистый пар, наполняя спертый воздух гостиной ароматом донника.
Гости разбились на группы. Одни прогуливались, разговаривая и принужденно посмеиваясь, другие, развалившись на диванах, медленно попивали чай.
Дождь ударял в окна с такой силой, будто кто-то сыпал пригоршнями горох. Ветер завывал по-осеннему.
Усевшись в сторонке, линейный капитан, капитанша и ее сестра Мими, смазливая, пухленькая брюнетка, лениво пили чай и жевали брашовские сухари; каждый был занят своими мыслями, строил планы, которые, может, и осуществились бы, не допусти они того или иного промаха или не торчи у них за спиной, как столб, какой-нибудь болван.
К ним подошел молодой Палидис. Улыбаясь, он опустился на диван рядом с Мими:
— Ах, какая ужасная погода на улице, как грустно завывает ветер!
— Вы правы, грустно проигрывать в карты, — ответила Мими и, усмехнувшись, пригубила чай.
— Пойми, Лина, — бурчал капитан, — я бы и с четверкой выиграл. У понтера была восьмерка и пятерка. Подумай только, дорогая, старик Кристодор… никогда не прикупает к пятерке. В банке стало бы двести пятьдесят… Сдай я еще два раза… и выиграл бы тысячу лей…
— А я, Делеску… Эх, даже говорить не хочу… ты во всем виноват… Вот в последний раз не хотел дать мне пять лей… а я бы ощипала директоршу за милую душу. Я… следила за игрой. Шли пять выигрышей подряд. Я сразу сорвала бы сто восемьдесят лей. И вот тебе истинный крест, больше бы играть не стала. Но что с тобой поделаешь? Ты не хочешь понять. Меня точно осенило… ясно же как божий день…
Делеску закрыл глаза и, наклонившись к жене, что-то тихо прошептал ей на ухо; она успела расслышать только отдельные слова: «Завтра… деньги… ревизия». И, хотя он говорил шепотом, мадам Делеску сердито накинулась на него:
— Тише, какого черта ты так орешь! У меня уши лопнут!..
В углу гостиной младший лейтенант Нику весело болтает с госпожой директоршей. Время от времени он повышает голос, чтобы все присутствовавшие слышали, что он говорит о самых обыденных вещах. Он рассказывает ей о новой оперной труппе, о знаменитой примадонне, которая приезжает специально ради них, румын. А впрочем… Он уже однажды слышал ее… не прошло еще и года с тех пор, как он был свидетелем того, как она положила на обе лопатки мадам Краусс из Парижской оперы… Голос офицера все понижается, переходит в таинственный шепот. Директорша оживляется, она явно чем-то возбуждена, лихорадочным движением поправляет локоны на лбу. Ей хочется коснуться руки Нику, но она не решается… Глаза ее так и бегают по сторонам; она часто моргает и, притворно вздыхая, ласково шепчет: «Нет… ей-богу, нельзя… нет, это невозможно… Ну, ладно. Посмотрим… Да пойми же ты, наконец… Ох, Нику, какой ты еще ребенок!.. Ну, погоди, пока гости сядут за карты… И смотри, чтобы он тебя не заметил… По коридору… вторая дверь… налево…»
Чаепитие подходит к концу.
Стоя около окна, директор министерства финансов разговаривает с госпожой Морой о служебных делах, обязанностях, о продвижениях по службе и об обновлении персонала; он особенно подчеркивает каждое слово всякий раз, когда кто-нибудь проходит мимо них. Его узкие глазки самодовольно поблескивают, лицо багровеет, он то и дело наклоняется к госпоже Морой и бросает игривые словечки, смакуя их, как леденец. Ему не стоится на месте. Он то замолкает, то снова начинает говорить, ловя улыбку госпожи Морой. Они отходят к окну: за портьерой они чувствуют себя куда свободнее. Гости сели за карты. Директора и госпожу Морой уже никто не видит, ими никто не интересуется, никто, даже директорша, которая зачем-то на минутку вышла из гостиной.
— Софи, я исполню всё, что ты у меня ни попросишь… все… — шепчет директор и целует ее руки, когда она поглаживает его длинные рыжие бакенбарды.
— Да!.. А я тебе говорю, что ты меня не любишь… В этом я уверена… и ты прав… Я — всего лишь жена какого-то Мороя… Все напрасно, я так и останусь… женой Мороя…
Софи с грустью высвободила свою руку, опустила глаза и покраснела. В эту минуту она была действительно красива. Зажмурившись, она немного приподнялась на цыпочки, повернулась к окну и тяжело вздохнула:
— Ах!.. Ты не можешь меня любить!
Директор, очарованный этим неверием, которое придавало меланхолическое выражение ее округлому лицу, этой страстностью, которая возвышала ее над теми, кто сидел за карточным столом, очарованный ее гибким станом и соблазнительной грудью, вздымавшейся под светло-желтыми кружевами, поцеловал ей руки и привлек к себе.
Софи повторяла задумчиво:
— Ты меня не любишь…
И директору (который никогда не знал, что такое любовь), охваченному внезапной прихотью, показалось, что Софи сегодня не такая, как обычно; он почувствовал, что сердце его наполняется решимостью… На миг ему показалось, что все, что сейчас происходит, началось давно-давно, еще когда он был молод, и будет продолжаться до конца его дней.
— Софи, ты совсем ребенок… И ты еще сомневаешься?
Прижавшись лицом к плечу Софи, он коснулся губами ее теплой розовой шеи.
Госпожа Морой чуть отстранилась и, вглядываясь в ночную тьму, провела рукой по лбу и томно ответила:
— Да… я сомневаюсь… Ты никогда не говоришь мне о наших планах на будущее… Я ждала… думала, ты мне хоть слово скажешь… Если бы ты знал, как я страдаю!
Она закрыла лицо руками и некоторое время молчала; плечи ее нервно и часто вздрагивали.
— Софи, проси у меня все, что хочешь… Чем я могу доказать тебе свою любовь?.. Ну, пойдем в другую комнату… поговорим…
— Не пойду! — отрезала Софи, отнимая руки от лица.
Глаза ее блеснули.
— Не пойду. Ты сказал мне, что разведешься с ней. Что же тебе мешает? Детей у тебя нет… Приданого ты за ней не брал… Никуда не пойду!
— Я сделаю все, все, что ты хочешь, — твердил директор. — А как же быть с Мороем? Как же ты…
— Я?! Я?! — воскликнула Софи, скрестив на груди руки. — Да разве другая женщина могла бы сделать больше, чем сделала я? Ты не видишь, до чего он дошел? Если он стал похож на тень, то это только из-за меня… понимаешь? Я страстно люблю тебя… а его ненавижу и мучаю… Бедный Морой! Что еще могу я требовать от него? Он беспрекословно исполняет любой мой каприз… В чем его можно обвинить перед судом?.. Ну говори, ты разведешься?.. А то… Отвечай же немедленно, или ты никогда больше меня не увидишь!
Ее напряженные движения, блестящие глаза, голос свидетельствовали о такой твердой решимости, что директор затрепетал. На миг ему показалось, что он действительно любит Софи, что он весь во власти этой гибкой, влекущей к себе женщины.
— Хорошо, Софи… Пойдем в другую комнату и поговорим… Моя жена такая глупая и некрасивая, а ты… Ну пойдем, пойдем! Уже поздно… Сейчас гости начнут расходиться… Софи!..
Он хотел броситься перед ней на колени, но Софи вовремя остановила его.
— Я пойду по коридору, а ты выйди в другую дверь, — хрипло сказала она и вышла из комнаты.
Мужчины и женщины, сидя за столом, продолжали игру. Их безжизненные лица ничего не выражали, Они походили на мертвецов. В каждом их движении чувствовались отвращение, усталость, желание забыться. Души их были опустошены.
Старик Кристодор заснул, сидя в кресле, и храпел, засунув руки в карманы и свесив голову на грудь. Палидис пускал клубы дыма. Капитан что-то ворчал себе под нос. Дамы шумели. То за одним, то за другим столом раздавалось:
— Восьмерка!
— Пятерка!
— Карту!
— Девятка!
— Ва-банк!
— Ну, ставишь или нет?
— Вот не везет!
— Весь вечер вы мне покоя не даете! Как только сдам вам карты, так сразу проиграю. Вот нечистая сила…
— А где же директор?
— Припрятывает наши денежки!
— Он-то всегда выигрывает…
— Сейчас, наверно, явится…
Бедняга Морой, гонимый судьбой и людьми, вышел из гостиной; дождь лил как из ведра; частый, сильный ливень шумел протяжно, печально. Молнии извивались во тьме, как огненные бичи.
Когда он очутился на галерее, свежий воздух, сверкание молний и грохот грома словно воскресили в нем почти уже угасшую жизнь.
Его мысли, скованные до этой минуты, теперь прояснились; общество, выбросившее его за дверь, предстало перед ним во всей своей бесчувственности, беспощадности и бесстыдстве. Он понял, что жена, которую он боготворил сам не зная почему, — это змея, пригретая им на груди.
Морой немного прошелся по застекленной галерее, которая выходила во двор. К нему вернулись силы. Головокружение мало-помалу прошло, мысли стали отчетливее; во мраке ночи перед ним ярко вырисовывались картины прошлого: он словно вновь пережил последние шесть лет своей жизни, эти годы, проведенные в каком-то оцепенении. Его охватило горькое сожаление о бесплодно растраченных силах, подорванных бессонными ночами, вечными ссорами с женой, заботами, службой в канцелярии.
Он содрогнулся; сердце его учащенно забилось, потом замерло. В горле он почувствовал какой-то горький привкус, что-то соленое, едкое вдруг обожгло пересохший рот.
Морой судорожно стиснул горло обеими руками, пытаясь задушить себя; ему казалось, что жизнь уже покидает его. Но вдруг его охватил страх: как это навсегда расстаться с канцелярией (с затхлым запахом бумаг, папок и архивных дел), с домом, с новой крытой галереей, с кроватью, на которой только во время болезни и мог он отдохнуть, с обществом, хотя и ненавистным ему, однако обладающим какой-то прелестью, поскольку он все же вращался в нем… Ему стало мучительно больно, когда он представил себе, что глаза его закроются навеки и он уже никогда больше не увидит Софи, которая так терзала его… Ужас объял его при мысли о том, что он будет лежать в гробу… и глыбы земли, предвещающие вечную тьму, упадут на сухие сосновые доски… Морой содрогнулся, из груди его вырвался стон, заглушенный печальным, диким завыванием ветра, наполнявшим галерею.
Он болезненно закашлялся и снова почувствовал во рту привкус ржавчины. Пальцы его еще крепче впились в горло, напряглись, как стальные пружины. Он задыхался.
Морой продолжал душить себя, испытывая в то же время страстное желание жить. Жизнь со всеми ее горестями и смерть с ее леденящим, непостижимым покоем вмиг предстали перед ним. Он весь покрылся холодным потом. В ужасе добрался он ощупью до первой попавшейся двери.
Высоко в небе раздался страшный удар грома. Морой содрогнулся. Пальцы его разжались, руки повисли как плети. На миг вспыхнула молния, и он увидел, как широкая струя крови хлынула у него изо рта. Потом непроглядная тьма снова поглотила Мороя, его полные ужаса глаза, широко разинутый рот.
Ноги его подкосились. Он прислонился к двери, и она приоткрылась. Морой поспешно бросился во мрак комнаты и повалился на край стула, но стул опрокинулся, и он рухнул, ударившись головой об пол.
Директор, ведя под руку госпожу Морой, остановился около двери, открытой настежь.
— Это ветер распахнул ее, — шепнул директор. — Пойдем… Мы будем одни… Ах!.. Как я счастлив!.. Ты со мной!..
В темноте он различал только дымчатое платье госпожи Морой. Еще на пороге комнаты он обнял ее и начал страстно и порывисто целовать шепча:
— И глаза!.. Оба!.. И другой!..
— Ах!.. Какой же ты сумасшедший!.. Словно тебе пятнадцать лет!..
Они вошли в комнату, тихонько прикрыв за собой дверь.
Ощупью добрались они до кровати. Софи уселась директору на колени, обхватив его шею обеими руками.
— Ты разведешься с ней, правда?.. Но только немедленно, тотчас же! Как хорошо нам будет вдвоем… Да?..
Директор, расстегивая ей на груди платье, шептал дрожа:
— Да, Софи, я буду твой… Я так люблю тебя, а жену ненавижу… Она некрасивая, старая, глупая… А ты… Софи… Я не могу жить без тебя!..
— Зажги свечу! — счастливо вздохнула Софи.
Она сняла жакетку, развязала пояс и быстро сбросила платье на пол, наступая на него ногами.
Послышалось чирканье, вспыхнула спичка, и свеча наполнила комнату желтоватым светом.
Софи в короткой нижней юбке и глубоко декольтированной сорочке протягивала к директору голые руки; ее влажные глаза возбужденно блестели:
— Иди!.. Иди скорей!..
Но директор будто окаменел. Спичка догорала и жгла ему пальцы, но он не замечал этого.
Бледный как полотно, в ужасе, глядел он на дверь, тщетно пытаясь вымолвить хоть слово.
— Иди! Иди скорей!.. — повторяла Софи, сбрасывая туфли.
Директор снова сделал попытку заговорить, но ему удалось только указать пальцем на дверь.
Софи оглянулась. Закрыв лицо руками, она испустила отчаянный вопль и упала на кровать.
Морой приподнялся на локтях. Взгляд его, устремленный на директора и Софи, был ужасен. Он походил на покойника, отбросившего крышку гроба и сорвавшего с лица саван.
Рот его был окровавлен, белая сорочка покрыта красными пятнами, лоб рассечен о ножку стола.
Сделав над собой невероятное усилие, он, наконец, приподнялся, опираясь на руки. Потом, прислонившись к опрокинутому столу, он стал на колени. Глаза его дико блуждали. Он был похож на воскресшего мертвеца:
— Я еще не умер!
Как прозвучали эти слова!
Софи, полураздетая, бросилась вон из комнаты. Совсем потеряв голову, она споткнулась о порог и упала, растянувшись поперек коридора; вопли ее сотрясали дом. Ей показалось, что Морой схватил ее за ноги.
Из гостиной в коридор хлынули игроки. Адвокат поднял Софи, — она была в обмороке. Все столпились на пороге открытой двери. Дамы дрожа отступили назад. Мужчины испуганно спрашивали:
— Что такое?
— Что случилось, господин директор?
Морой, поднявшись, схватил директора за воротник сюртука и, тряся его из последних сил, повторял, захлебываясь кровью, брызги которой попадали в лицо директору:
— Я еще не умер!.. Я жить хочу!..
Вдруг он пошатнулся и упал к ногам директора, разорвав его сюртук сверху донизу. Кровь струей хлынула у него из горла.
Прибежала перепуганная директорша, желтая как воск, в расстегнутом на груди платье; за нею следом — младший лейтенант.
И позади всех капитан Делеску с колодой карт в руках…
На другой день в канцелярии столоначальника и среди обитателей квартала Икоаней прошел слух, что «господин Морой в возрасте 42 лет умер из-за разрыва вен, и — странное совпадение — почти в тот же час с директором министерства финансов случился приступ эпилепсии…»
Перевод М. П. Богословской.