СОРКОВА[33]

I

Причудливые громады сугробов высятся возле домов. Стаи снежинок вихрем носятся по ветру, рассыпаясь на перекрестках и рассеиваясь по широким пустырям местечка Олэнита. Дороги уже не видно. Снег по колено.

Из труб вырывается дым и, словно растерявшись от порывов холодного ветра, мечется на месте и снова стремительно скрывается в дымоходе, будто печи втягивают его обратно. Предместье оцепенело, погребенное под сугробами.

Не слышно ни человеческого голоса, ни лая собак.

Так встретить Новый год и праздник святого Василия и врагу не пожелаешь! В такую лютую пору и о топоре позабудешь, даже будь у тебя целый воз дров, зароешься как можно глубже под одеяло, накинешь на спину все, что только под руку попадется, — да куда там! все равно мороз с головы до ног пробирает!

Музыканты из оркестра Сотира Рябого, цимбалиста Олэниты, накануне праздника обрядили свиную голову в темно-красную и синюю материю, украсили ее чебрецом, прицепили к ушам красные серьги, а в оскаленную пасть всунули кусок нашпигованной колбасы[34].

Все только и ждали, чтоб поглазеть на эту необыкновенную «Васильку», но никто еще не видел ее, хотя уже давно рассвело.

Не слышно было даже пения колядующих, как это подобало по старинным обычаям. Мороз стоял такой, что слипались веки, захватывало дыхание, сводило челюсти и птицы замерзали на лету.

— Надо бы отнести Бэлаше немного хворосту, — сказала тетушка Аргирица своей дочери, которая помешивала мамалыгу, держа чугунок между колен, и терла глаза, чесавшиеся от дыма. — Бедная Бэлаша! Поди совсем закоченела там с ребенком! Нищая она, больная, еле ноги таскает; несчастная вдова, ребенок у нее в чем мать родила; чего доброго, эта лютая стужа до гроба ее доведет. Ирина, встань-ка, милая, надень свой кожух да мою шубейку и поди посмотри, идет ли у ней дым из трубы?

Ирина отдала матери деревянную мешалку, вышла на улицу и обежала по завалинке вокруг дома, потом, запыхавшись, вернулась в избу и, отряхнув с себя снег, прыгнула прямо на печку:

— Никакого дыма нет, ничего нет, мама, окна совсем замерзли, и такой на них лед, что его и ножом не соскоблишь.

— Они, верно, с голоду помирают, отнеси-ка им немного хвороста, мамалыги и похлебки, разведи огонь да поскорей покорми их; нынче большой праздник, грех не помочь бедной вдове, замерзает ведь с ребенком, небось и корки хлеба в доме нет!

II

Снег пробрался даже в сени, ветер свистел в щелях дверей так, словно гудела большая труба. Бэлаша пластом лежала на постели, укрытая старым одеялом, засаленным и дырявым, из которого клочьями торчала черная шерсть. На ноги она набросила два половика. На груди у нее съежился мальчик в рваных штанишках, шубейке, подбитой мехом и опоясанной красным платком. Лицо Бэлаши, изнуренное болезнью и нищетой, посинело, глаза, устремленные на ребенка, потускнели, будто точильным камнем соскребли с них все живое.

— Мама, я совсем замерз, ты такая холодная, — пробормотал мальчик, дрожа, — пусти меня.

— Ладно, Никэ, делай, что хочешь, — прошептала Бэлаша.

На глазах у нее показались слезы.

— Мама, дома мне холодно, ты уж три дня печку не топила, — прибавил мальчик, натягивая сапоги. — А у меня есть рябина и сухой чебрец, я сам сделаю соркову, раз нет у меня настоящей, из лавки, с цветами и блестками… Сделаю и пойду поздравлять всех с Новым годом; может, вернусь с деньгами, тогда куплю тебе теплого хлеба. Здесь холодно, мама, я пойду!

Мальчик был страшно голоден, но он не смел сказать матери правду; хотя ему было всего шесть лет, он понимал, что она тяжело больна, понимал, что только напрасно заставит ее страдать, если скажет, что хочет есть.

— Иди, — ответила Бэлаша, закрывая глаза, — я знаю, родимый, почему ты идешь, все знаю, один господь только не ведает. Дай-ка я тебя поцелую, пока ты еще не ушел.

— А зачем, мама, целовать меня?

— А чтобы тебе повезло, чтобы ты денег раздобыл, чтобы тебя люди ласково встречали.

И Бэлаша поцеловала его в лоб, в глаза, в щеки. Мальчик пристально посмотрел ей в лицо.

— Мама, у тебя губы как лед. Когда ты меня раньше целовала, было так тепло, так тепло, а вот сейчас ты мне прямо как ледяными гвоздями глаза уколола.

Увидев, что мать закрыла лицо руками, он понял, что огорчил ее, бросился ей на шею и, нежно поглаживая ей виски, закричал, не то смеясь, не то плача:

— Хочешь, мама, я поздравлю тебя с Новым годом? Так, как ты меня учила, помнишь? «Будь крепче железа, тверже стали…» Хочешь?.. «Расцветай, распускайся…» «Как яблоня, как груша!..» Хорошо я говорю?..

Бэлаша была словно в забытьи, ноги и руки ее сводило судорогой. Она с трудом приоткрыла глаза.

Никэ, обнимая ее за шею, снова заговорил со слезами в голосе:

— Мама, хорошо я говорю? Почему ты меня не слушаешь? «Расцветай, как роза, будь твердой, как камень, быстрой, как стрела». Поцелуй меня еще, я пойду и принесу тебе теплый хлеб от Иане-булочника.

Бэлаша поцеловала его: теперь губы ее были теплы. Волнение, с каким она стремилась удержать безнадежно уходящую жизнь, на миг согрело ее. Никэ дотронулся до ее лба пучком рябины и чебреца и, надвинув шапку на уши, выбежал из дому.

Когда мальчик очутился на улице, холодный, резкий ветер пронизал его с ног до головы; у него перехватило дыхание. Он хотел шагнуть вперед, но снежная волна хлестнула его по глазам; он уже ничего не видел, но все же рванулся вперед, навстречу бушующей вьюге, все повторяя про себя: «Принесу маме теплый хлеб от Иане-булочника!»

Никэ пошел, по пояс проваливаясь в снег. Вдруг он остановился в испуге, ему почудилось, что кто-то звал его… Он ясно слышал свое имя. Может быть, это был ветер? Но ветер такой холодный и злой, а голос, который его звал, — ласковый. «Никэ… Никэ!..» — послышалось совсем близко, но метель умчала эти слова. Опять? Голос был слабый и глухой, словно шел из-под опрокинутого корыта; потом мальчик услышал хриплый кашель и оцепенел от ужаса.

— Это мама! — прошептал он, стуча зубами, и бросился к дому. Пытаясь открыть дверь левой рукой, правой он изо всех сил сжимал соркову; в это время подошла Ирина, дочь тетушки Аргирицы, с охапкой хвороста.

— Тетушка Ирина, мама воды просит, помоги мне открыть дверь, помоги!

Когда они вошли в дом, бедная Бэлаша была уже мертва. Одеяла и половики упали на пол. Одна ее рука лежала на груди, а другая судорожно вцепилась в постель. Ее полуоткрытые глаза, казалось, искали ребенка. Широко разинутый рот зиял, как глубокая черная яма.

— Тетушка Ирина, она хочет воды, дадим ей воды, тетушка Ирина! — кричал бедный ребенок, ища кружку с водой.

Ирина, не слушая, схватила его на руки и бросилась вон из дома.

Она принесла мальчика к тетушке Аргирице. Никэ, очутившись в тепле, прижался к печи, закрыл глаза и сказал тихо и ласково:

— Тетушка Ирина, разведи и у мамы огонь, так хорошо в тепле, так хорошо!

А потом, заметив, как таинственно шептались Ирина и тетушка Аргирица, которая принесла желтую восковую свечку, он спросил осторожно:

— А что ты будешь делать со свечкой, тетушка Ирина?

— Я разведу огонь для твоей мамы, братец, — ответила ему Ирина.

— А я вот только отогреюсь и пойду по селу с сорковой, — принесу маме теплого хлеба, — бормотал ребенок, засыпая возле печки. В руках он по-прежнему сжимал пучок рябины и чебреца.

Когда же Аргирица, думая, что ребенок уснул, громко заговорила с дочерью, Никэ испуганно открыл синие, залитые слезами глаза, вскочил на ноги и горько зарыдал:

— Тетушка Ирина, я не хочу, чтоб вы отдавали маму попу!.. Зачем ее зарывать в могилу?.. Мама — моя, моя, я не отдам ее попу!.. Земля засыплет ей глаза, я не хочу, не хочу!.. Она ничего плохого не сделала… Сейчас, она бедная… ну и что же, я вот вырасту, и она станет богатой… Я куплю ей шубку, платье и передник… Не отдавайте ее попу!.. Она не пошла в церковь, потому что была больна, тетушка Ирина… а раньше она всегда ходила… ты ведь знаешь!..

Только после долгих уговоров он улегся на кровать, возле печки, и заснул, вздыхая; к еде он так и не притронулся. «Только с мамой буду есть, только с мамой», — твердил он.

На другой день все его мольбы были напрасны. Он просил, плакал, жаловался всем, что поп не хочет его слушать. Мать похоронили. Услышав, что могильная земля тверда как камень, он просил: «Погодите, оставьте мою маму здесь, пусть хоть земля на погосте оттает». Но никто его не слушал.

С той поры весь мир казался ему жестоким, особенно священник Тудор. И долгое время он не брал из рук попа ни просфоры, ни артоса[35].

А у тетушки Аргирицы теперь есть не только дочь, но и сын.


Перевод М. П. Богословской.

Загрузка...