Слушал я россказни про турок, про москалей и про немецких солдат с косичками, и весь день они как живые стояли перед моими глазами с широкими саблями, с длинными пиками, верхом на лошадях, перелетающих через изгороди предместий с такой легкостью, словно они перескакивали через следы быков на дороге; я ясно представлял себе, как они берут в полон толпы детей и женщин, оставляя после себя скорбь и густые облака пыли.
Но как бы ни радовал и ни пугал меня этот мир сказок и легенд, я забывал и о турках, и о немецких солдатах с косичками, и о «журавлином царстве», как только вспоминал, что после праздника святой Марии я перейду в «господскую» школу, которая находилась в другом районе города.
Дрожа от страха, мысленно приближался я к этой знаменитой школе, словно к медвежьему чучелу, готовый удрать при малейшей опасности. Она пугала меня и вместе с тем привлекала, хотя я и не представлял себе, какова она и где находится.
Две вещи я знал: что эта школа — «господская», не такая, как в нашем церковном дворе, и что тамошний учитель — это «преподаватель», который требует, чтоб его называли «господин учитель», а не так, как мы обращались к нашему: «дядя Никуцэ».
После Петрова дня я ежедневно брал сумку, вешал ее на шею и, сказав, что ухожу в господскую школу, расхаживал по тропинкам нашего сада. Иногда я захватывал с собою и пса Гривея, привязав его к поясу обрывком веревки, которую тайком брал у мамы. От жары собака разевала пасть, вертела головой и щелкала зубами, стараясь поймать одолевавших ее мух.
Я рассказывал псу про господскую школу:
— Ну-ка, Гривей, пошевеливайся, не ленись! Господская школа — это тебе не шутка… Преподаватель там важный и ученый, не то что дядя Никуцэ, который запинается, когда псалтырь читает… Слышишь, Гривей, это уж такой учитель, что даже ты, если бы захотел, научился грамоте… Оставь же в покое мух, не дури!.. Ему надо говорить «господин учитель», а не то он откусит тебе хвост… Да смотри не вздумай высовывать свой аршинный язык, песик, а то он откусит тебе и уши твои, славные ушки, слышишь…
То же самое я говорил и кошке. Я как сейчас ощущаю ее, съежившуюся у меня за пазухой, теплую и мягкую. Она мурлыкала, высовывая свою мордочку с ленивыми, желтыми глазами из-за ворота моей рубахи.
— Ну-ка, Мартиника, айда в господскую школу! Там учителя добрые… не бойся… Если ты научишься сложению, они дадут тебе мышку… вычитанию — получишь две, а уж если дробям выучишься, так сделают тебя королевой мышей… А если станешь лениться, помни, дорогая Мартиника, что возьмет тебя учитель за хвост, покрутит три раза и так треснет о землю, что из тебя и дух вон!..
Я хотел припугнуть кошку. А она — «мур-мур» — лениво и равнодушно жмурилась, я же чувствовал, как у меня по спине пробегали холодные мурашки, потому что учитель представлялся мне таким великаном, который сильнее и крепче даже моего отца… Боже, а что, если он не кошку схватит за хвост, а меня — за ногу?..
При одной этой мысли пропадала вся моя прыть, и я возвращался домой, ласково утешая кошку:
— Ничего, Мартиника, не бойся, — господин учитель добрый: он не бьет по ладони, не взваливает тебя кому-нибудь на спину, чтобы ловчее было бить по мягкому месту, не награждает палочными ударами по пяткам, как дядя Никуцэ, после того как пропьет денежки, которые в церкви собирает.
Через пять дней надо было идти в господскую школу. Все животные во дворе уже знали, что я должен отправиться в эту знаменитую школу. Собака, кошка и четыре отцовских лошади отлично знали, в каком виде надобно было предстать перед «господином учителем»: никто из них не пошел бы в школу без ботинок: босыми их принял бы разве только дядя Никуцэ за грош в месяц!
По ночам мне снилась школа: дворец, огромный-огромный и красивый, как в сказках, с железными воротами, с застекленными галереями, с хрустальными дверями, со стенами, расписанными, как иконы, украшенными ярче, чем звезда дядя Никуцэ, нарисованная Бургеля, знаменитым живописцем, которому я растирал камнями краски, чтобы только он позволил мне смотреть, как он рисует, смотреть, как из ничего появляются святые, ангелы, черти, змеи.
Наконец, наступил день, когда нужно было идти в господскую школу. Едва только рассвело, как меня разбудил брат, который учился в еще более важной школе и читал книги, где были нарисованы люди в коротких и широких панталонах, в высоких шляпах, с бантами на чулках, с саблями, более чем наполовину вынутыми из ножен. Мне особенно запомнилось, что один из них прыгал с пятого этажа, придерживая шляпу рукой. Очень уж он боялся за свою шляпу!
У дяди Никуцэ я выучился читать по складам. Брат научил меня читать бегло по хрестоматии. Никто уж не мог прекратить моей трескотни, как только я доходил до места: «когда во время чумы при Карадже рассеялись горожане по селам, а крестьяне по пустынным местам». Я выпаливал это одним духом. Иногда я забывал переворачивать странички и все же не ошибался. Брат научил меня четырем арифметическим действиям и дробям. Но лучше всего я знал теорему Пифагора. Познакомил меня брат и с историей шести известных князей: Раду Черного, который, я бы мог в этом поклясться, был румыном арабского происхождения; Мирчи Старого, который, как мне казалось, запутывался в собственной бороде; Александру Доброго, вот он-то был настоящим правителем; Штефана Великого, над которым я хохотал до упаду, вспоминая, что он был такого маленького роста, что привратник Пуриче сгибался, чтобы Штефан Великий, став ему на плечи, мог сесть верхом на лошадь; Михая Храброго, — когда я рассказывал о нем наизусть, я хлестал прутом по верхушкам бурьяна, и, наконец, Константина Брынковяну, — мне каждый раз хотелось плакать, когда я вспоминал о том, как его вместе с детьми зарубили турки.
Брат говорил, что меня зачислят прямо в третий класс.
Он разбудил меня.
Я дрожал. Сердце мое колотилось.
А брат подбадривал меня:
— Не бойся. Отвечай громко и внятно.
— Громко… да…
От страха я ничего не видел перед собой.
— И внятно.
— И внятно…
— И не смей дрожать!
— И не смей дрожать…
А у самого зуб на зуб не попадал.
Я оделся, умылся холодной водой, надел новые ботинки, мама меня причесала и поцеловала в лоб так, что я ее понял: «Не бойся и не позорь меня…»
Я знал, как разнообразны поцелуи мамы: одно дело, когда я бывал болен, другое — когда я ее слушался; одно дело, когда я выучивал урок, другое — если я плакал, а она хотела утешить меня; и совсем по-иному поцеловала она меня, снаряжая в господскую школу.
По дороге я спотыкался обо все камни. Сердце мое учащенно билось, как билось оно, когда мальчишки пытались утащить моего бумажного змея, схватив его за хвост.
И уж далеко, за церковью святого Штефана, брат остановился и сказал:
— Вот школа.
Школа!
У меня перехватило дыхание. Я широко раскрыл глаза. Мне не верилось. Это и есть господская школа? Какие-то длинные строения, низкие и обветшалые. Не было высоких железных ворот, да и вовсе никаких ворот не было! Против школы — полуразвалившийся погреб, наполненный отбросами, вокруг школы — большой двор, густо заросший бурьяном.
Ну, такие-то дома я уже видал!
Брат оставил меня во дворе. Мальчишки громко кричали, шалили, играли в кости и пуговицы, прыгали на одной ноге, играя в «классы».
И школьников таких я уже видел!
Только бы мне не провалиться! Но вот брат взял меня за руку и тихо сказал:
— Пойдем в третий класс. Директор дал мне записку, чтобы я тебя записал.
Войдя в класс, я увидел трость, желтую и блестящую, прислоненную к столу «господина учителя».
Господин учитель — высокий, худой человек с реденькой и курчавой бородкой.
Господин учитель был мрачен и бледен.
Господин учитель вызывал мальчиков резким голосом.
Ученики сидели за партами как святые. Трое наказанных с красными, горящими как огонь ушами стояли на коленях возле черной доски; слезы капали на раскрытые и поднесенные к самому кончику носа книги.
Трость, слезы, красные уши. Господин учитель, худой и высокий… Смелость моя мгновенно улетучилась… Я задрожал. А брат, тихо переговорив с учителем, шепнул мне:
— Он тебя выслушает, отвечай громко и внятно.
Брат ушел. Мне хотелось броситься следом за ним. От страха я даже не мог плакать.
Господин учитель посмотрел на меня усталым взглядом. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Когда он открыл рот, мне показалось, что он меня сейчас проглотит.
— Ну… мальчик… сколько тебе лет?
— Восемь… в Петров день исполнилось…
Голос у меня дрожал, будто меня душили.
— Читать умеешь?
— Умею…
— Доставай хрестоматию.
Сую руку о сумку, сшитую мамой из клетчатого полотна, и вынимаю «Волка и Ягненка». Так мы называли хрестоматию, потому что она открывалась этой басней…
Он тоже попросил у одного из учеников хрестоматию и открыл ее.
Книга дрожала у меня в руках; дрожала до тех пор, пока не упала на пол.
Мальчики засмеялись.
Я нагнулся, чтобы поднять ее. Господин учитель так громко закричал: «Тише!», что я так и замер.
— Подыми книгу! Открой ее на пятидесятой странице и читай!
Я поднял книгу. Открыл ее на пятидесятой странице, но она перевернулась на восьмидесятую страницу, на «Чуму при Карадже». А на пятидесятой странице был «Соблазн».
— Читай же, наконец, растяпа!
От страха я выпалил:
— Соблазн!..
Но книга была открыта на восьмидесятой странице, и я начал читать громко и внятно:
— Когда-во-время-чумы-при-Карадже-рассеялись-горожане-по-деревням-а-крестьяне-по-пустынным-местам.
Ученики прыснули со смеху.
— Хватит, вижу, что знаешь, — сказал учитель. — Что ты выучил по арифметике?
— Сложение, вычитание, умножение, деление и еще сложение, вычитание, умножение и деление простых дробей.
— Сколько будет двадцать пять ослов и пятнадцать волов?
Я соображал, раздумывал: на сложение что-то не похоже, потому что брат учил меня складывать только одинаковые предметы и объяснял, что это и есть сложение. Ну, стало быть, это умножение. Но брат был более добрым, он бы мне сказал, сколько стоил один осел и один вол, чтобы я мог сказать, сколько стоят все они вместе. Когда я понял, что выхода нет, я решился ответить:
— Господин учитель, я не могу подсчитать ослов и волов, потому что у моего отца есть только лошади… С лошадьми я бы сообразил…
Я знал, что отец купил лошадь «Малыша» за двести лей.
Господин учитель засмеялся, ученики расхохотались, а у меня слезы брызнули из глаз.
— Ну пусть будут лошади. А вот теперь посмотрим, что ты знаешь.
Я направляюсь к доске, беру мел, трижды роняю его, потом начинаю считать ослов и волов за лошадей и по цене «Малыша», то есть по двести лей. Складываю двадцать пять ослов и пятнадцать волов, умножаю сумму на двести лей и поворачиваюсь к учителю. Он смотрел вниз и вовсе не видел моих подсчетов.
Я откашливаюсь и кричу:
— Восемь тысяч, господин учитель!
Господин учитель разразился смехом и хохотал, хохотал до упаду. Успокоившись, он сказал, глядя в потолок:
— Подумать только, что двадцать пять и пятнадцать могут дать восемь тысяч! Главный староста, возьми его и отведи во второй класс!
Главный староста схватил меня за рукав и вывел вон из класса. По дороге он сказал мне: «Учитель срезал тебя».
Мы несколько раз повернули по коридору, и главный староста открыл дверь. Я вошел во второй класс и встретился глазами с учителем с белой бородой.
— Господин Вуча, его срезал господин Петран.
— Ха-ха, басурман, срезали басурмана… Ха-ха, басурман! Хорошо, басурман!!.
Так я попал в руки к господину Вуче.
Через месяц я постиг всю мудрость обучения и отлично узнал господина Вучу.
Долго он мне потом снился. Даже и теперь он стоит как живой у меня перед глазами.
Невысокий, толстенький, с редкими и седыми волосами, с острой бородкой, аккуратно подстриженной ножницами, белой-пребелой как снег, особенно на конце, с зеленоватыми глазами, маленькими и быстрыми, с лицом желтым, чистым и без малейшей кровинки. Зимой он кутался в мохнатую меховую шубу, летом — мы невольно заглядывались на него, так красиво он был одет: синий пиджак, черные панталоны, тиковая, светло-желтая жилетка, выглаженная и блестящая, золотая цепочка, толщиной в палец.
И какой он был опрятный! Он вытирал ботинки носовым платком, беспрерывно стряхивал с одежды пылинки щелчками, а после этого дул три раза коротко и быстро, а потом откашливался: хэ-хэ.
Ходил господин Вуча вовсе не так, как ходят все люди. Мы следили за ним издали. Он двигался быстро, мелкими шагами, легко как мышь, и, проходя мимо кучи мусора, всегда, бывало, сплевывал через плечо, а когда дорога была грязная, он перепрыгивал с камня на камень, отряхивая ноги, как кот лапки. У двери учительской он, обхватив бороду правой рукой, поглаживал ее, оскаливаясь, как собака, которая собирается зарычать, захватывал кончики усов пальцами, затем разжимал руку, сдувал с нее что-то, откашливался и входил в дверь тихо, неслышными шагами.
Уроки проходили гладко. Никто ничему не учился.
В классе было шестнадцать парт; на партах было шестнадцать «первых» и шестнадцать «старост»; над старостами — три «главных»: двое наблюдали за занятиями и один — за порядком. Старосты отвечали урок главным, первые — старостам, а рядовые ученики — первым. Рядовые ученики «подмазывали» первых, первые — старост, а старосты — главных; главный же, наблюдавший за порядком, не ставил отметок, а только отмечал одним, двумя и тремя крестиками тех учеников, которые не сидели смирно, когда ему хотелось, чтоб «была мертвая тишина»; он брал все что мог и от старост, и от первых, и от рядовых учеников. Главные били всех; старосты — начиная от первых и кончая рядовыми школьниками; первые тузили рядовых, рядовые — друг друга.
За отметку «плохо» не полагалось давать ничего, за «посредственно» — хлеб, сыр, маслины; за «хорошо» — половину пирога и пряника, за «очень хорошо» — кроме всего этого, надо было отдать еще бабки и новую металлическую ручку; за «отлично» — несколько мелких монет, преимущественно из новых денег, которые тогда только что были выпущены. Отметка «превосходно» — п (малая) и П (большая) — стоила пятьдесят бань.
Главные указывали старостам, что надо учить «отсюда и досюда», старосты в свою очередь указывали первым, первые — рядовым ученикам.
Обычно, когда господин Вуча входил в класс, мы все сидели, не поднимая головы и не отрывая глаз от книги, а он начинал проверять отметки. Получивших «посредственно» он таскал за уши, получивших «плохо» бил по ладоням широкой линейкой, тростью, а когда приходил в ярость, то пускал в ход даже четырехгранную линейку.
О! Тогда он был очень жесток! Он быстро теребил бороду, так что только пальцы мелькали, и безжалостно приказывал:
— Всыпь ему, басурману, десять ударов, всыпь ему десять!.. Ха!.. басурман!.. Десять!.. Пять как придется и пять — ребром линейки!
Главные били немилосердно. Сколько раз я слышал звуки: «Ж-ж-ж» и вслед за тем: «О-о-ой». Мы трепетали от страха, дыхание у нас замирало.
Я помню, как однажды у меня скопилось пятьдесят бань — я собирал по копейке деньги, которые мне давала мама. Две недели подряд я получал только «посредственно» и «плохо». Господин Вуча драл меня за уши, бил по ладони, а когда пришел черед четырехгранной линейки — «пять как придется и пять — ребром», я отдал старосте пятьдесят бань. В этот день он мне поставил «очень хорошо», «превосходно» малое и «превосходно» большое.
Господин Вуча, увидя такое чудо, затеребил бороду и злобно засмеялся.
— Ха, басурман, видишь, басурман, захочет, так выучит, басурман, ну-ка, всыпь ему три раза ребром линейки, ведь может басурман, а не хочет!
Понедельник для господина Вучи — день новостей. Новости эти были хроникой предместья. Господин Вуча сидел за столом, облокотившись и подперев голову руками. Один из учеников быстро поднимал руку, вытянув два пальца.
— Что?.. Случилось что-нибудь?
— Новость, господин Вуча.
— Хорошо, басурман… расскажи, басурман.
И тот начинал:
— Один барышник сдавал внаем для работы на гумне необъезженную лошадь; поблизости играл маленький мальчик и нечаянно попал на круг, где ходила лошадь… она растоптала его копытами; мальчика подняли мертвым, с разбитой головой и всего в крови.
Господин Вуча вздрагивал, бледнел и, застегивая сюртук, говорил:
— А, басурманский сын!
Поднимался следующий и начинал:
— На наших соседей напали грабители. В доме было пятеро детей. Двое спали с матерью, трое — с отцом… Мне страшно рассказывать, господин Вуча…
Вуча, дрожа, спрашивал:
— Детей они убили?
— Троим они отрубили голову топором… Остальных задушили…
— О!.. басурмане… А мать?
— Не знаю, что с ней сначала сделали… Только потом задушили ее полотенцем.
— Видишь, басурман!.. Что они могли с ней сделать? Они убили ее, злодеи… а мужа?
— Они содрали с него кожу с ног до головы, потом разрезали его на мелкие кусочки и сложили их грудой посередине комнаты, а в верхушку этой груды воткнули голову с оскаленными зубами…
— О! О! С оскаленными зубами!.. Припэшел, иди сюда, негодяй!.. Иди сюда!
Припэшел — была курчавая собачонка, с которой он никогда не разлучался.
— Иди сюда! — кричал господин Вуча, прогуливаясь по классу.
Поднимался и третий. Он знал нечто «более потрясающее». Затем вставал четвертый, пятый, и каждый с выдумками — кто во что горазд.
Звонок. Молитва. Урок кончен.
После полудня, все в тот же понедельник, был осмотр одежды и головных уборов. Одежда должна была быть чистой и заштопанной. Головные уборы на тесемках, завязанных вокруг шеи, должны были висеть за спиной.
Господин Вуча проверял нас всех подряд. За ним шли трое главных: один с тростью, другой с широкой линейкой и третий с наводящей ужас четырехгранной линейкой.
Пока он осматривал всех, пока он читал наставления одним и бил тех, кто этого заслуживал, колокол уже звонил на перемену. Мы все вскакивали. Один из главных читал молитвы: «Царю небесный», «Верую», «Свете тихий», господин Вуча бесшумно, крадучись, расхаживал по классу с палкой в руке, чтобы можно было всыпать тому, кто не стоял смирно и покорно перед ликом бога.
И часто, когда мы доходили до слов: «И паки грядущего со славою судити живых и мертвых», слышались звуки: «Ж-ж-ж, трах, шлеп, хлоп, о-о-ой! Ха!» и восклицания: «Басурман!»
Таковы были уроки по понедельникам.
В четверг, после полудня, мы не учились, был традиционный отдых в середине недели. Утром школу приводили в порядок, а потом у нас были практические занятия. Господин Вуча, сопутствуемый главными, которые, как всегда, были во всеоружии, засыпал каждого из нас вопросами, причем ответы мы заранее должны были вызубрить.
— Как должен приходить ученик в школу?
— Выучив уроки.
— Как должен сидеть ученик за партой?
— Прямо, с шапкой за спиной, устремив глаза в книгу.
— Как должен идти ученик по улице?
— Чинно, не дразнить собак, не браниться и не драться.
— Сколько народностей в Соединенных княжествах?
— Много, но по численности и уму на первом месте четыре с половиной миллиона румын; румын всегда обведет вокруг пальца и турка, и русского, и немца, и татарина, и попа, и цыгана.
— Как румын узнает грека?
— Он заставляет его сказать: «Ретевей де тей мириште де мей»[32].
— А как говорит грек?
— Причмокивая губами, шепелявя и брызгая слюной, говорит: «Ретавела телатин дела милисте мела».
Так заканчивался и четверг.
Мы укладывали книги в сумки, молились о ниспослании нам разума, знаний, здоровья, за благополучие родителей и учителей и удирали играть в «свинью», в бабки и запускать змеев.
В субботу готовились к воскресному дню. Руки, лицо, уши, шея и волосы должны были быть вымыты с мылом, а ногти — подстрижены. Осмотр начинался с утра. Господин Вуча бил «басурмана» по ладони, залеплял в лицо ему пощечины, докрасна драл за уши, нещадно трепал за волосы и награждал подзатыльниками.
С ногтями нашими он вел непримиримую войну. Если они не были тщательно подстрижены, мы должны были состроить из пятерни «цыпленка», сжав пальцы в виде цветка, ногтями вверх, и господин Вуча четырехгранной линейкой наказывал этого басурманского «цыпленка». И наказание было таким жестоким, что мы вопили от боли. А господин Вуча, подпрыгивая, пощипывал бороду, словно играя на гитаре, хохотал, быстро моргал глазами и повторял то и дело:
— Сделай-ка цыпленка, басурман! Ишь, как запрыгал, басурман!.. Будто убивают его… Главный, всыпь ему как следует… Еще раз… еще пяток!..
И если крики становились громче, то он не только не убавлял числа ударов, а, напротив, увеличивал их.
Вторник, среда, пятница…
Он вызывал к доске или к географической карте одного из главных. Главный староста невнятно бормотал названия уездных городов, назойливо повторял определения частей речи, мялся у доски, не умея решить пример на умножение.
Господин Вуча зевал, протирал глаза, теребил бороду, пока ему не надоедало.
— Достаточно, басурман… Вижу, что знаешь… Хорошо, басурман… Теперь надо бы поймать какого-нибудь басурмана… Иди на место. Говори «пароль»!
Главный староста кричал громким голосом:
— Глаза в книгу, не отвлекаться, полная тишина и ни малейшего движения. Иначе пять подряд и без обеда.
«Пять подряд и без обеда» означало, что тот, кто пошевелит рукой или хоть слегка повернет голову, отведает пять ударов тростью по ладони и его до ночи запрут под замок.
Все застывали, устремив глаза в книгу.
Господин Вуча закрывал глаза и притворялся, что спит (иногда он и впрямь засыпал). Он подпирал голову руками, прикрыв лицо растопыренными пальцами: ему непременно надо было изловить какого-нибудь басурмана.
Просидев так час в тупом оцепенении, мы чувствовали, что у нас начинала кружиться голова. Мы слышали дыхание друг друга.
Мысль, что нельзя пошевелиться, утомляла нас. Голова начинала дрожать, затылок и шея немели. В летнюю жару пот струился у нас по лицу и стекал за рубашку. Самые слабые из нас не могли удержаться, чтоб не пошевелить рукой, ногой или не отереть щекотавшие их струйки пота.
Этого было достаточно.
Преступление каралось.
Господин Вуча радостно вскакивал из-за стола, теребил бороду и кричал довольным голосом:
— Ага, басурман! Поймал басурмана! Главный, наблюдающий за порядком, — пять подряд и без обеда!
Если же не удавалось никого изловить, то сыпались доносы на виновных в хранении бабок.
— Ну, сорванцы, у кого еще есть бабки? — спрашивал господин Вуча.
И мальчики, одни из злости, другие по глупости, начинали:
— А вот такой-то взял у этого десять «альчиков» и «хруль».
— Ха, басурман!..
— У такого-то полный чулок «катышков»…
— Ха, басурман!..
— У такого-то пять свинчаток, три битка со свинцом с правой стороны и два с левой.
— Ха, басурман!..
— Такой-то выиграл двадцать «козанков».
— Ха, басурман!..
И он всех записывал. На другой день мы должны были принести битки, альчики, катышки, свинчатки, гвоздыри, иначе нас били по ладоням утром и после обеда, и так всю неделю, пока мы не приносили их. А у кого не было столько бабок, тот выклянчивал у родителей денег, чтобы докупить недостающие.
Набив ящик стола доверху бабками, господин Вуча открывал аукцион.
— Ну, теперь посмотрим, почем продаются бабки!
И мы тотчас же:
— Возле церкви святого Штефана за три копейки дают три альчика и один хруль…
— В Олтень — четыре альчика.
— В Новой Деля — три.
— В Лукач три альчика и один хруль.
— Возле Троицы битку за пятачок.
Сокровища, которые мы так страстно желали получить, господин Вуча делил между всеми. Он записывал, сколько дал каждому, и в течение трех дней надо было принести ему деньги. Тот день, когда он получал деньги, был для нас счастливым: в этот день господин Вуча никого не бил!
А вот когда у него пропадал Припэшел… какое это было счастье для старших учеников!
Сразу несколько человек подымались, чтобы высказать свои предположения насчет того, где может быть Припэшел.
— Я встретил одну собачонку на такой-то улице…
— А я заметил другую, красивую, совсем в другом месте…
— Я видел белую и курчавую у одного доктора…
— Ого, басурман, повеса этакий, негодяй! Найдите мне его, а то госпожа огорчится (госпожа — это жена господина Вучи)… Какой басурманский повеса… Маленький, а бедовый…
И тотчас же человек десять уходили искать Припэшела; это были старшие ученики; у них водились деньги, они могли купить колбасы, ветчины и сосисок, чтобы приманить Припэшела.
Но и у нас, у младших, были свои радости.
В летнее время, в жару, господин Вуча сильно потел. А он любил жизнь, как отшельник бога. Он переводил нас всех в одну комнату — у нас в классе были две комнаты, отделенные друг от друга дверью, — раздевался, снимал рубашку и посылал одного из младших учеников высушить ее на солнце. Надо было расстилать рубашку только на полыни, а не то «пять подряд и без обеда».
Однажды он послал и меня. Сознаюсь — грешен: проходя мимо кадки с водой, я вылил на рубашку две полные кружки.
Рубашка так и не высохла до самых четырех часов, а я прогуливался вокруг того места, где она сушилась, и то и дело бегал к господину Вуча, докладывая ему:
— Не сохнет, господин учитель, она вся пропотела.
Господин Вуча слуг не держал. Слугами были мы, если не считать кухарки. Он вносил в рыночный список только тех, кто был беден и плохо одет.
Когда он выбирал, кого следует отправлять на рынок или в бакалею, то делал перекличку:
— Такой-то!
— Здесь!
— Ого, басурман!.. не пригоден… споткнется с корзиной… упадет еще… Не пригоден!
Разумеется, нет.
Это белоручка, здоровый, румяный, изнеженный, в красивой соломенной шляпе и в сверкающих ботинках.
— Такой-то!
— Здесь!
— Хорошо… Браво, басурман, пригоден!.. В список! Пригоден! Слабый и бледный. Сапоги грубые и большие. Одет в лохмотья, руки красные, потрескавшиеся.
— Такой-то!
— Здесь!
— Дуралей!.. Ротозей… Забудет корзинку… Дуралей!..
Правильно. Дуралей. В темно-сером охотничьем костюмчике, обшитом зелеными галунами, в брюках галифе и в лакированных сапожках. Помещичий сынок. В плохую погоду он приезжал в школу на пролетке.
И странно — они же не были пригодны и для «пять подряд и без обеда».
Пригодными таскать корзины были лишь дети окраин — раздетые, голодные, безропотные сироты.
Нас отбирали по два. Каждый день двое учеников являлись в школу для того только, чтобы ответить: «Здесь — здесь — дежурный по рынку». И они отправлялись на дом к господину Вуче, на улицу Лукач. После того как они делали покупки, госпожа заставляла их весь день убирать дом, вытряхивать тюфяки и подметать двор.
А какие славные вещи покупал господин Вуча на рынке! Как я пожирал их глазами, глотая слюнки! Свежий хлеб из булочной «Белые глаза», белый и хорошо поджаренный. Один запах чего стоил! А колбаса, а копченое мясо, а халва, а миндаль, а плитки шоколада, а крупные фисташки, жареный горох, желтый изюм и финики в коробках! И все это мы ему сами притаскивали, своими руками.
Как все это было вкусно — у меня даже слюнки текли, но как тяжело было носить это! И ни разу господин Вуча не сказал: «Вот, на и тебе, басурман!»
Особенно мучительно было нести от самого рынка до дома госпожи булки, колбасу, фисташки и миндаль! Я отворачивался от корзинки, но булка и колбаса благоухали, а фисташки и миндалинки постукивали. Они были как живые. От запаха хлеба и колбасы у меня щекотало в носу, а стук фисташек дразнил слух. Все это заставляло меня поворачиваться к корзине, в которой я нес груз чужого счастья.
Мог ли я стащить что-нибудь?
Ну, что вы!..
Вы не знаете, как часто терзала меня эта мысль!
Но меня останавливала не христианская мораль. Я был уверен, что бог на моей стороне. Но откуда я мог знать, что отмечал бакалейщик в маленькой тетрадочке?
И потом ведь вы не были знакомы с госпожой. Высокая, худющая, а глаза… Боже, что за глаза! Какие пронзительные глаза, и как они у нее бегали! Если бы ее взгляд был прикован ко мне в течение четверти часа, то, наверно, просверлил бы мне лоб насквозь.
Когда я приносил ей корзинку, она открывала тетрадочку, читала про себя, шевеля губами, потом смотрела на меня: на мои руки, на мой рот, на пазуху, на карманы. Мне казалось, что своим взглядом она раздевала меня и перетряхивала все мое белье.
Господин Вуча приучил нас быть трусливыми, лживыми, доносчиками, бездельниками; мы могли бы легко приучиться и к воровству, но глаза госпожи были более беспощадными, чем христианская мораль!
Я был уверен, что ее глаза могли мгновенно взвесить колбасу и сосчитать фисташки и миндалинки!
Какие прекрасные мечты разрушила во мне господская школа! Вместо воображаемых дворцов, какие рисовались мне во время прогулок с Гривеем и с кошкой за пазухой, я нашел какие-то маленькие грязные постройки с облупившейся штукатуркой. Вместо преподавателя, знающего и ласкового, я попал в лапы почти выжившего из ума жестокого старика.
Я ненавидел его безграничной ненавистью неповинной жертвы.
Если бы он сгорел, я плясал бы от радости!
Дома я не рассказывал ничего. Сострадание матери и отца убило бы во мне последнюю каплю гордости. Они не разрешили ни одному из моих братьев взяться за торговлю, так как, прежде чем стать хозяином, надо было побыть «слугой»; ох, если бы они только знали, что раз в неделю я бываю слугой!
Я не жаловался, но каждый вечер, когда мама заставляла меня читать молитву, я заканчивал ее словами: «Боже, сжалься надо мной и возьми к себе господина Вучу: он не учит нас ничему, только бьет и посылает с корзинкой на рынок!»
И ее, госпожу, я терпеть не мог; но однажды, в последний день экзаменов, она мне доставила такую радость, что я был отмщен за целый год страданий.
Я и один мой приятель были в тот день дежурными.
С утра мы отправились на дом к господину Вуче.
Он встретил нас в халате и очень обрадовался:
— Хорошо, басурмане, очень хорошо, «превосходно» — в высшей степени, у нас сегодня много работы!
В сарае он нам указал на груду сбруи, позеленевшей от плесени; медные части ее заржавели.
— Вот, басурмане, почистите, вымойте и смажьте сбрую, до вечера вам хватит времени.
— Но вы еще у нас не приняли экзамена, господин учитель, а сегодня последний день…
— Ладно, басурмане… не страшно… Я знаю, вы славные мальчики…
У господина Вучи был кабриолет и две пары шлей. Когда наступали каникулы, он покупал лошадь, а как только в школе начинались занятия, продавал ее.
Вдвоем мы с трудом вытащили сбрую. Мне было девять лет, но приятелю моему, к счастью, исполнилось уже четырнадцать.
Двор был большой, поросший густой травой, усеянной золотыми одуванчиками.
Под старым ореховым деревом — колодец.
Около этого колодца мы начали тереть щебнем сбрую.
Господин Вуча вышел на террасу, собираясь идти в школу, как вдруг раздался язвительный голос госпожи:
— Послушай, куда ты отправляешься?
— В школу, Бибилой.
— А Припэшел? Прошла неделя, а ты все еще не нашел его.
— Ах, Бибилой, это такой повеса, негодный басурман!.. Мы его найдем… Я послал на поиски пятнадцать учеников…
— Да иди же сюда, наконец!
Господин Вуча дрожа вошел в дом. Перебранка началась из-за покупок на лето, потому что на следующий день после экзаменов они должны были ехать в деревню.
— Не хватит!
— Нет, хватит!
— Икры не хватит!
— Нет, хватит!
— Каштанов не хватит!
— Нет, хватит!
— Колбасы ты взял мало!
— Нет, достаточно…
Затем голос госпожи стал еще резче, перешел в визг.
— Хватит? Да?!.. Достаточно?.. Да?!. А я говорю не хватит и недостаточно!
Тут послышалось: «Ж-ж-ж, трах, шлеп, хлоп». А господин Вуча только жалобно причитал:
— Что ты делаешь, Бибилой! Перестань, Бибилой! Не бей, Бибилой! Я куплю, Бибилой!
Он спустился по лестнице красный как рак.
Вот так чудо! Какая радость для меня! Я считал, что только он дает другим «пять подряд и без обеда». Но вот полновесные «пять» получил и сам господин Вуча!
Я смеялся до упаду. Мой приятель все время повторял:
— Что ты делаешь, Бибилой?.. Перестань, Бибилой!.. Не бей, Бибилой… Я куплю, Бибилой!..
Наконец, я успокоился. Вытер слезы и спросил приятеля:
— Да как же это может быть?.. Чтоб госпожа била господина Вучу?..
Он мне ответил с хитрым видом:
— Она его лупит. Я знаю еще четыре случая, кроме сегодняшнего. Да еще как лупит! Она меньше его, а он очень большой. Она молодая, а он старый…
Я ничего не понял. Мы были меньше его, мы были моложе, а все же он бил нас…
И, натирая ремни сбруи, я сказал:
— Боже, продли дни госпожи, все же до самой смерти только она одна будет меньше его.
Вечером, мы закончили чистку и смазку сбруи и были переведены в третий класс.
Когда я поступил в господскую школу, мне было восемь лет, я знал четыре арифметических действия и дроби. Теперь мне было девять лет, я перешел в третий класс, и я уже не знал ничего, кроме сложения и вычитания.
Но мне все равно — школа-то господская…
И я весело побежал домой.
Гривей, как всегда, выскочил мне навстречу; виляя хвостом, он лизал мне руки.
— Послушай-ка, Гривей, упаси тебя бог от господской школы!
На следующий день я чувствовал себя свободным. Я простил господина Вучу.
Перевод М. П. Богословской.