На левом берегу Доамны в деревне Домнешть стоит на отшибе домик, белый-пребелый. Вокруг окон узоры, расписанные красной и синей краской; дверные косяки и притолока сверкают белизной, завалинка старательно обмазана глиной; на коньке поскрипывают при каждом порыве ветра два флюгера. Двор окружен изгородью из орешника; во дворе амбар из букового дерева, загон для скота и конюшня, фундаментом которой служат четыре толстых бревна.
При жизни самого хозяина — Киву — дом его был полная чаша. Покойник был человеком зажиточным, но несчастная вдова его, оставшись одна, руководилась в житейских делах, как это часто случается с женщинами, более чувством, нежели разумом. Теперь она была в полном смятении, думая о судьбе своей дочери Султэники, совсем уже взрослой девушки.
Раз не повезет человеку в чем-нибудь, так и все у него из рук валится.
У бедной старухи выступали на глазах слезы, когда она смотрела на многочисленные, теперь опустевшие пристройки. Она не нищенствовала, но коли едва сводишь концы с концами, то это уж не жизнь, а мученье.
Два бычка, корова, два жеребца, десять овец и баран — разве это не бедность, ежели в хозяйстве прежде держали восемь пар быков венгерской породы, шесть коров, и у каждой вымя с ведро, девять резвых коней и большую отару овец, которые, спускаясь с гор, оглашали блеянием долину реки.
Начало декабря.
Валит снег, мелкий и частый, будто в небе муку просеивают, и резкий ветер разносит его во все стороны, слепя глаза. Под глубоким покровом снега спят холмы. Дальний лес одет голубоватой дымкой, деревья словно осыпаны цветом абрикосов и слив. Глухой шум проносится по холмам и теряется в глубоких долинах. Небо хмурое. Стаи ворон, подгоняемые ветром, каркают, спеша к лесу. Вьюга усиливается, ветер гуляет по холмам. Вечерние сумерки ложатся на землю темным погребальным покровом.
Река Доамна, пенясь, стремительно несет свои воды, сердитый шум ее тонет в вое ветра; большие льдины и толстые коряги ударяются о сваи моста.
В такую метель редко кто пройдет по деревне. Дороги занесены снегом, едва виднеются тропки шириной с лопату.
Но тропинка, ведущая от примэрии[1] к корчме, расчищена весьма старательно.
В окнах домов мигают желтоватые огоньки коптилок. В деревне необычная тишина — непогода точно сковала ее. Только во дворе корчмы хрипло лают два сторожевых пса.
Зато в самой корчме — дым коромыслом: Никола Грек в кругу деревенских заправил справляет свои именины.
Ведь один раз в году бывает Николин день!
В дверях корчмы стоит высокий, плечистый крестьянин с багровым лицом; он то и дело мотает головой, посмеивается и разглагольствует сам с собой:
— Таков уж человек… хватит рюмочку, другую, третью… глядишь, и пьян как стелька… а уж потом… Боже милостивый!.. Льешь, льешь, как в бездонную бочку… А что-то Санда скажет… Работящую жену послал мне господь, но уж больно лютую…
Из корчмы доносится звон стаканов, притоптывание каблуков и монотонное гудение кобзы. Пляшут с таким неистовством, что потолок сотрясается. А когда танцы немного утихают, все принимаются кричать наперебой:
— Ну, дай бог счастья, дядя Никола!.. Сто лет жизни и во всем удачи!.. За твое здоровье, куманек!
— Пей, пей, ведь не больно-то измаяла тебя церковная служба!
— Повтори-ка, батюшка, еще разок обедню!..
— Посмотрим, писарь, кто кого!..
Каждому свое. Для Николы — веселье, для других — печаль. Одни с нетерпением ждут рождества, чтобы заколоть откормленного борова, другим же еле хватает кукурузной муки. Уж так заведено: тот, кто устроил этот суетный мир, одним посылает лишь бедствия и невзгоды, а другие как сыр в масле катаются.
Жизнь в деревне замерла в эту лютую пору, только разбогатевший пришелец-корчмарь наслаждался на своем пиру, где вино рекой лилось. А в это время матушка Станка, вдова Киву, скорбно сидела у очага, ласково поглаживая по щекам любимицу дочь. Султэника дремала, опустив голову ей на колени.
В комнате так прибрано, что любо-дорого посмотреть. Над кроватью — шерстяной коврик искусной ручной работы. На подушках — наволочки из клетчатой материи. На сундуке, под иконами, два толстых одеяла.
В красном углу три иконы русского письма, сверкающие словно багровое пламя. Все святые похожи друг на друга как две капли воды: треугольники глаз, линии носа и губ, очерченные двумя штрихами. А святой Георгий, верхом на коне, изогнувшем длинную, словно у аиста, шею, все никак не может поразить насмерть дракона из преисподней. Перед иконами теплится лампада.
Все иконы убраны пучками чебреца и бессмертника, сохранившихся со страстной пятницы; букеты эти перевязаны веточками вербы, уцелевшими с вербного воскресенья.
Пылает огонь. Головни то и дело потрескивают, и искры взлетают вверх.
Султэника быстро открывает глаза, большие и темные, как сливы. А матушка Станка, заслоняя ее от искр, шепчет: «Спи, родимая, спи».
Из-под бархатистых ресниц Султэники скользнули две слезинки. Одна повисла на щеке, а другая щекочет губы.
Дочь Киву писаная красавица, каких мало на свете! Личико белое, щеки как розы. А до чего ж красивы ее черные глаза! Но когда она хмурится, взгляд их грозен, как тьма кромешная. Черные волосы, отливающие синевой, гладко зачесаны на висках. Так причесывались и ее мать и ее бабка: этот обычай они принесли с верховьев реки Иаломицы, где не признают ни локонов, ни кудряшек.
Султэника сама чистота и естественность: даже если б брови ее не были как нарисованные, а губы ярки и свежи, словно бутон розы, все равно она не стала бы румяниться и сурьмиться.
Ее гибкий стан так тонок, что, кажется, вот-вот переломится, когда она идет, слегка раскачиваясь и изгибаясь.
Многим вскружила голову Султэника. Многие поглядывают на нее горящим взглядом.
В хороводе от нее глаз не отвести: так пляшет, точно пламя в ней пышет.
А какая у нее вышитая юбка, какой платок, какая шелковая сорочка, желтая, будто спелый колос, и тонкая, словно паутина! Упругая грудь обрисовывается под ней и трепещет, когда девушка, выйдя из круга, едва дышит от усталости.
Даже если Султэника изнемогала бы от жары, то все равно не засучила бы рукава на глазах у парней. А разве она украсит себя пионами, ноготками или астрами? Нет, у нее нет таких замашек! Лишь изредка увидишь ее с подснежниками в волосах или у пояса, трижды обвивающего ее стройный стан.
Только раз и пошла она на посиделки, с тех пор как стала взрослой девушкой, а теперь уж об этом и слышать не хочет. «Кому охота подурачиться, пусть тот и ходит на эти посиделки!» Пока спечется тыква в печи, парни девушек все донимают: то ущипнут, то поцелуют, да так, что они огнем вспыхнут! У одних отнимут пояс, у других булавку или платок, и в воскресенье, на танцах, пока отдадут свою добычу обратно, еще долго изводят девушек за корчмой у сарая. От самых озорных парней только и слышишь: «Ну-ка, милая, раздуй огонь». А когда бедная девушка становится на колени и дует изо всех сил, парень толкает ее, и она падает на спину.
Султэника нравом вся в покойного отца. Коль вспылит, к ней и близко не подходи. Захочет чего-нибудь, так непременно добьется своего, а уж разгневается — лучше и не попадайся ей на глаза!
Однажды пололи они с матерью кукурузу, и невесть что взбрело Султэнике на ум, а только она от самой зари до сумерек ничего в рот не брала, как ни упрашивала ее матушка Станка, — так и не выпускала мотыги из рук, пока не свалилась от усталости. Бедная мать еле живую дотащила ее до дому.
На другой день, очнувшись, Султэника увидела у своего изголовья мать и испугалась: лицо у старухи было желтое, словно восковое, седые волосы растрепались, глаза ввалились, она смотрела на нее скорбным взглядом; Султэника бросилась ей на шею и, не проронив ни слова, стала осыпать поцелуями ее лицо, а потом разразилась слезами, да такими горючими, что полотенце стало мокрым, хоть выжимай.
Злоязычные кумушки пустили по деревне слух, что Султэнику кто-то сглазил.
А уж как трудолюбива Султэника — второй такой и не сыщешь! За что ни возьмется, все у нее спорится, словно сам господь бог ей помогает: проворная, легкая, с верхушки стога как пушинка прыгнет, ткет так ловко и быстро, что только руки мелькают, — и оглянуться не успеешь, а у нее уж и пряжа готова! Добродетельнее ее трудно найти девушку. Как-то раз Ионицэ Ротару, парень видный и большой шутник, выскочил из круга парней и хотел было ее поцеловать, а она отскочила, словно наступила змее на хвост, и крикнула Ионицэ:
— Не смей, я лучше все лицо себе изрежу, но и тебе губы исполосую!
Все жители села, а пуще всего сплетницы просто диву давались, когда прослышали, что Султэника бродит и бродит как шальная по окрестностям деревни.
Едва забрезжит заря, глядишь — а она уже идет по лугу, ступает медленно-медленно; лицо у нее бледное, под глазами темные круги. Идет, идет и вдруг остановится где-нибудь на холме или у ручья. Прислушивается и стоит неподвижно целый час, а то и больше. Ветер колышет колосья. По камешкам журчат быстрые воды родников, и кажется, словно бубенчики звенят вдали.
Потом Султэника рвет цветы; сорвет — и тут же бросит; щеки ее горят, она будто пробуждается от глубокого сна. Глаза сверкают, как сталь на солнце.
Жоица, дочь Бачиу, рассказывала, что как-то ввечеру, на закате солнца, встретилась ей Султэника; стоит девушка на вершине холма, что отделяет реку Вылсану от реки Доамны, прислонилась головой к высокому кресту и глядит невидящими глазами на багровое зарево заката.
Обессиленная от дум, возвращается Султэника домой, потупив взор; к горлу у нее будто комок подступает, ее томит жажда. И если по пути ей встречается родник, она пьет, пьет, пока дыхание у нее не перехватит. Потом, набрав в ладони ледяной и прозрачной, как алмаз, воды, плещет себе в лицо.
Упаси нас бог от деревенских сплетен и от зависти негодных и недобрых людей!
Стоило только этой доброй девушке, которая не пожалела бы и последнего куска для ближнего, показаться людям на глаза, как они начинали шушукаться и злословить.
И как только они не старались очернить ее!
— Это Султэника-то красива? Как бы не так!
Рябая Илинка скорее голову дала бы на отсечение, чем признала, что Султэника красива.
— Гордячка эта Султэника, а у самой не все дома, сразу видать. Идет, еле земли касается. А только хорошей жены из нее не выйдет, — повторяла дочь Чиауша повсюду: у колодца, на танцах, на посиделках. — Чем мой брат нехорош? Почему она отказала сватам? Парень он статный, не пьяница, не бабник, не буян какой-нибудь! Слава богу, в достатке живем. Вот глупая, спесивая девка — отказывается от своего счастья! Голь перекатная, а туда же — нос задирает… Господи, что только она вытворяет!
Многие парни тоже осуждали Султэнику. Экая дикарка нелюдимая, ото всех сторонится, словно от прокаженных! Разве грех девушку поцеловать в сахарные-то уста и приласкать неплохо — грудь у нее такая нежная!.. А уж известно, какова молодость: сначала играючи парень с девушкой встречаются, а потом не на шутку друг другу приглянутся, и в конце концов все устраивается как тому и должно быть. А батюшке только того и надо! Соединить любящие сердца, да и все тут! Иначе прокукует кукушка старой деве — не войти ей в мужний дом хозяйкой!
Из корчмы доносятся гиканье танцующих и пистолетные выстрелы гостей, приглашенных к Николе Греку.
Ветер завывает так страшно, что дрожь пробирает. Снежная крупа барабанит в окна дома матушки Станки.
Султэника поднимает голову с колен матери, прижимается к старухе, обхватив ее за шею руками, розовыми от бликов огня, и пристально всматривается в ее увядшее лицо. Губы Станки дрожат. Она слышит, как Грек веселится, и горькие воспоминания гнетут ее.
— Эх, родная моя, — говорит матушка Станка, — вот батюшка читает евангелие и сказывает, что надобно терпеть и терпеть… Так, батюшка, верно… Ведь спаситель наш с кротостью сносил и плевки, и побои, и крестные муки… Но как подумаю я, доченька моя, о покойнике муже и слышу, как ликует его враг, я обливаюсь слезами, проклинаю злодея и прошу господа бога покарать его.
Султэника так крепко стиснула кочергу, что она задрожала в ее руке.
— Жить больше невмоготу, — снова заговорила старуха. — Смотрю я вот на тебя и не знаю, что с тобой станется? А ведь у нас-то прежде, при отце-то покойнике, сколько всякого добра было: скотины много, амбары, бывало, от зерна ломятся; всякой живности во дворе полным-полно. Коровы так мычали, что хлев дрожал. Иной раз начнут баловаться и носятся стремглав от одного забора к другому, задрав хвосты, а хвосты-то толстые, как дубинки! Шестеро батраков не могли справиться с ними, пока они сами не уймутся, встанут, поглядывая на хлев, а тогда уж стоят себе спокойно да качают головами и всовывают язычище то в одну ноздрю, то в другую. Отец-бедняга с гордостью смотрел на свое хозяйство — честно было нажито богатство. Как сейчас вижу я его: заложит руку за широкий темно-синий кожаный пояс и спешит то туда, то сюда. Вот уж был работяга! Никто в деревне не мог с ним сравняться! За плуг возьмется — рукоятки трещат, ударит мотыгой — она вся так и врежется в землю! Коса в его руках резала, как бритва. Ты была тогда малютка, шалунья. Как увидит отец, что бежишь ты навстречу, протягивая к нему запачканные ручонки, сердце его радовалось, прямо так и таял мой Киву…
— Бедный отец!
В печи пылает огонь. Сквозь оконные стекла едва виднеются холмы, покрытые снегом.
— В летнюю страду отец домой совсем без сил приходил; мы, бывало, поедим как следует, потом выйдем отдохнуть на завалинке. Он сажает тебя на колени и играет с тобой, сказки рассказывает, смеется, а ты теребишь его за бороду. И не раз сиживали мы так до полуночи. Я, бывало, гоню: «Иди спать, Киву!» А он в ответ: «Станка, ну посидим еще немного, я просто оживаю, на вас глядючи!» Не жизнь была, а сущий рай! А потом появился в наших краях трактирщик — этот Иуда-пришелец. Не в добрый час нагрянул он. Одолела саранча, засуха, напал на скотину мор. Э, да что и говорить, родимая! Чего только не натворил за год кровопийца этот! Затаскал отца по судам и вконец разорил. А Киву был вспыльчивый, горячий, и уже в ту пору его кашель мучил. Он все воевал с корчмарем и вскоре от горя совсем свалился. Перед смертью стиснул Киву мне руки, будто клещами, и все звал тебя, а сам мечется, горит, как в огне… «Еще б два годочка пожить… чтобы вы не остались нищими…» — только и успел сказать и отдал богу душу.
Матушка Станка заплакала, крупные слезы катились из ее глаз, падали на шесток, и от горячего кирпича поднимался пар, исчезая в печи.
— Не плачь, матушка! — воскликнула Султэника, порывисто вскочив на ноги. — Я подожгу их… чтобы они сгорели… как мыши! Ведь не все еще из рода Киву умерли!
Матушка Станка остолбенела, до того грозный вид был у Султэники, так пылали ненавистью ее глаза. Часто моргая, старуха сказала с глубокой набожностью:
— Перекрестись, доченька, перекрестись, родная; злая мысль у тебя мелькнула… гони прочь нечистого!..
Склонив голову, старуха трижды прошептала: «Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь!»
Мать и дочь успокоились. Султэника подбросила в печь полено. Старуха подлила в лампаду масла и приложила ко лбу пальцы, которыми она прикоснулась к лампаде, горевшей перед иконами.
— Хочу попросить я тебя, матушка… Сегодня Николин день, хочу и я попытать милость божию… Позволь мне не ложиться, пока петух не пропоет три раза… Может, Николай чудотворец подарит нам хоть малый кошель с деньгами; ведь вот у вдовы, о которой в священной книге-то говорится, было три дочери, и всем трем святой Николай помог.
Матушка улыбнулась, хотя на душе у нее было тяжело.
— Ну что ты, милая, мир теперь погряз во грехах, вот милосердный и не творит больше чудес. Прежде еще можно было терпеть, а теперь уж невмоготу, видно скоро настанет день страшного суда… хлынет дождь огненный и кипящая сера… И возгласят ангелы божьи: «Восстаньте, мертвые, из гроба!..» Отвернулся господь от нас, грешных!..
— А все-таки попытаю-ка я счастья…
— Хорошо, Султэника, будь по-твоему, — согласилась матушка Станка и, три раза перекрестив подушку, закуталась в одеяло.
Станка громко храпела; время от времени она шевелила губами и вздыхала.
Каждый вздох матери словно душил Султэнику. Тяжелые думы теснились в ее голове. Мысли о земном перемешались с мыслями о небесном.
Кто на свете не познал страданий любви, положивших начало человеческому роду со всем его добром и злом? Всем суждено испытать эти муки, как бы они ни старались от них уберечься!
Султэника бродила как тень, но не в ворожбе тут было дело; если уж любовь одолеет, то ничего не поделаешь, хоть режь себя и посыпай раны солью, хоть клади на грудь раскаленные угли — все напрасно, никакие телесные пытки не могут сравниться с любовным огнем, коли это истинная любовь. Именно такие страдания и суждено было испытать Султэнике: да, уж она не походила на тех равнодушных, толстокожих женщин, которые никогда не загораются, а только тлеют, как сырой пень! Нет, не так любила Султэника!.. Если бы даже закрутил ее бешеный вихрь или она попала бы в змеиное гнездо — даже тогда она ни на минуту не забыла бы о своей любви… кто-то властно вошел в ее сердце… ей все чудится чье-то лицо, глаза… кто-то жарко целует ее… и словно кто-то крепко-накрепко связал ее и берет, тащит, уносит туда, куда рвется ее сердце… Султэника без памяти полюбила Кэпрара Дрэгана.
Освободившись от военной службы и получив кое-какое наследство от родителей, Кэпрар зажил на приволье; он прямо из кожи вон лез, чтоб завоевать сердца деревенских девушек, и надо сказать, преуспел в этом. Правда, некоторые и называли Дрэгана пройдохой, бухарестским плутом; но приятели заступались за него: «Это все завистники болтают. Трещат как сороки, язык-то без костей! Вот погодите, Кэпрар разделается с ними!»
Приятели Дрэгана — парни предприимчивые: среди них и Войку Чиаушу (который не очень-то жалует семью Киву), и Ионицэ Ротару, и другие. Бывало, выпьет Кэпрар с ними, а на ногах стоит твердо, не пошатнется! С кем об заклад ни побьется — всегда выигрывает! А как ловко он укрощает необъезженных жеребцов!
Дрэган красивый, статный парень, взгляд у него живой, лукавый — и не угадаешь, о чем он думает! Усы черные, густые. Когда он их поглаживает, то немного склоняет голову набок. Рубаха на нем белая как снег. Барашковая островерхая шапка сдвинута на ухо — он похож в ней на гайдука.
Парень он веселый, любит пошутить.
Но с апреля наш Дрэган переменился.
Он начал обхаживать Султэнику. Всякий раз, когда она приходила на танцы, Дрэган держался в стороне и с печальной нежностью смотрел на нее, вертя в руках соломинку.
Если он встречал Султэнику у колодца, то охотно доставал ей воду, потом почтительно справлялся о здоровье матушки Станки. И слово «матушка» он всегда произносил сладким, медоточивым голосом. А если Кэпрар помогал девушке поднять коромысло с ведрами и его рука касалась ее, то он, словно смутившись, опускал глаза.
Так шли дни за днями, и Султэнике начало казаться, что она знает Кэпрара давным-давно, целую вечность.
Ей становилось страшно.
Она даже решила не встречаться с Дрэганом.
Три недели она избегала встречи с ним, и эти три недели тянулись бесконечно.
Тщетно искала Султэника облегчения среди природы. Все вокруг томило, мучило ее. Девушка жестоко терзалась; страдание лишало ее сил, кровь приливала к голове, она бросалась ничком на землю, зарываясь лицом в траву, и тут дремота смыкала ей глаза — она погружалась в сладостное забытье.
Как-то раз она бесцельно бродила по склону холма, не разбирая дороги. Высокие травы почти скрывали ее. Стояло знойное утро. Пели птицы, словно прославляя кого-то. Жужжала мошкара, и ее жужжание было подобно нежным, ласковым словам. Цветы очаровывали взор, их аромат пьянил.
Султэника испытывала какое-то непонятное чувство; она поднималась по склону холма все выше и выше, не обращая внимания на репейник и кусты ежевики, которые как пила вонзались ей в ноги. Чудесная красота родного края опьяняла Султэнику, буря бушевала в ее тоскующем сердце.
Когда девушка достигла вершины холма, все закружилось у нее перед глазами; она ужаснулась, почувствовала, словно проваливается в страшный водоворот… Под кустом боярышника в тени на дубовом пеньке сидел Дрэган.
Он отшвырнул прут, которым хлестал по стеблям и, опрокинув бутыль с кислым молоком, закричал, словно вне себя: «Губишь ты меня, Султэника!»
Как? Что такое? Почему?.. Очнувшись, они увидели, что страстно сжимают друг друга в объятиях.
С этого часа они стали встречаться тайком.
Султэника страдала. Она засыпала только на рассвете. Тяжелые сновидения не давали ей покоя.
И сегодня, в Николин день, они сговорились встретиться.
Ночь. Матушка Станка спит.
Султэника задула светильник и упала на колени перед иконами. Лицо ее было мертвенно бледно, она пыталась молиться, но не могла собраться с мыслями. Холодный пот выступил у нее на лбу. Она закрыла лицо руками. Ей показалось, что лики святых отвернулись от нее.
Бесшумно, словно привидение, Султэника добрела до печи. При свете огня она казалась вышедшей из гроба.
«Я обманываю мать, позорю ее честные седины, обманываю бога!» И вдруг глаза ее сверкнули. Ей почудилось, что жерло печки ширится, края ее, словно огромные глиняные губы, багровеют, злобно ухмыляются, вытягиваются, будто шея дракона; извиваясь, пляшут огненные языки: из огненной пасти вырывается грохот, как вопль отчаяния.
Султэника глядела на огонь, пылающий в печи, и ей мерещились врата адовы и страшные пытки, ожидающие ее.
В испуге девушка снова бросилась к иконам и упала на колени. Она молилась, шептала: «Царю небесный, утешителю…» Наконец, на душе стало спокойней. Страшные видения, преследовавшие ее, исчезли. Лицо Султэники просветлело, и она припала лбом к земле.
Отчего бы всевышнему не помочь ей? Разве она не причащалась на пасху и на рождество? Кто еще прикасался к святой чаше так благоговейно, как она? И если чистая любовь — непростительный грех, то почему же столько девушек убегают с парнями, замужние путаются с горожанами, и все хорошо, и все веселы, все живут счастливо.
Почему же ее любовь не такая, как у других? Каждый поцелуй жжет ей уста три дня, а каждая травинка грозит рассказать о ней всей деревне.
И всегда после встречи с Дрэганом она чувствует, что платье давит, сковывает ее, точно свинцом. Когда она вырывается из его объятий, ей кажется, будто пламя жжет ее, а все тело изломано.
«Да что со мной, в своем ли я уме?.. Даже дитя малое, и то не такое глупое. Да… иначе, видно, нельзя… я над собой не властна… чему быть, того не миновать… Боже великий, ты дал нам сердце, так отчего ж ты терзаешь его любовью и страданием?»
Султэника так стиснула руки, что хрустнули пальцы.
В сенях послышался тихий стук.
Девушка затаила дыхание. Она пригладила волосы, поправила юбку, хотела шагнуть, но ноги у нее подкосились. Наконец, собравшись с силами, она, пугливо озираясь, на цыпочках подошла к двери и поспешно отодвинула засов.
Старуха мать спала, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Морщинистая, высохшая, она при свете лампады была словно живые мощи. Ей снилось, будто грозит ей какая-то неминуемая беда, и она тщетно пытается спастись от нее… Лицо ее мрачнеет…
Занялась заря. Словно серебряный пояс протянулась на востоке полоса света. Смутно виднеются вдали леса, одетые дымкой, белеют ограды, запушенные снегом.
Султэника идет, тяжело дыша, проваливаясь по колено в снег; ее ресницы и волосы заиндевели и кажутся седыми, нос покраснел от мороза; на щеках замерзли слезы. Становится совсем светло. Султэника хочет идти быстрее, но падает. Торопливо вскочив на ноги, испуганно озирается и снова падает.
Она поранилась, ударившись об лед. На белый снег падают несколько капель крови.
Легкий ветер сдувает с ветвей деревьев пушистый иней.
Девушка идет по запорошенной тропинке, и мелкий снег, подобно легкой пыльце, разлетается под ее торопливыми шагами. Поравнявшись с мельницей, она опускает голову и украдкой оглядывается по сторонам.
Зарычала собака — Султэника вздрагивает, а от крика гусака сердце ее неистово колотится. Напрягая все силы, она стремглав бросается бежать. Дома, старые тополя, огромные сугробы, сливовые сады — все будто гонится за ней и исчезает позади. В один миг Султэника перебегает мост через Доамну. Озолоти ее, и то бы она не оглянулась назад!
Вот, наконец, и родной дом. Лэбуш, лохматый, дворовый пес, похожий на волка, радостно лает, виляя хвостом.
Султэника берется за щеколду, но не смеет ни отворить дверь, ни отвести окоченевшую руку.
Железная щеколда обжигает ей пальцы.
— Мама… мне привиделось… будто явился мне святой Николай, седобородый такой старец в светлой ризе… я побежала за ним… упала, потом вскочила и опять побежала…
Богобоязненная старуха поверила. Она перепугалась, видя, что Султэника вся в крови. Перевязала ей руку чистой тряпкой и в растерянности не знала, что делать, как унять рыдания дочери.
Султэника — единственное сокровище Станки, одна ее надежда. Глядя на нее, она вспоминает мужа, вспоминает о прежнем довольстве, о безмятежных днях и о вечерах, проведенных на завалинке возле дома. Она вспоминает свой дом таким, каким он был когда-то. Страдания дочери убивают старуху, а жизнь и так едва теплится в ней. Когда же на лице Султэники отражается мечтательная грусть или нежность, в сердце поблекшей и сморщенной, как осенний лист, старухи воскресают те чувства, какие она переживала, когда впервые встретила Киву.
Будь ее воля, то Султэника, «такая нежная и красивая», «чисто барышня», жила бы слаще самой жены арендатора. Будь ее воля, она подарила бы дочери и коляску с прекрасными лошадьми, и карету, и восемь арабских коней, и все, что только есть хорошего на свете! Она бы даже продалась в рабство туркам, только бы знать, что Султэника счастлива. Но как подумает старуха, что не в силах сделать хотя бы малой доли того, о чем мечтает, так готова головой об стену биться, живой сойти в могилу.
— Доченька, радость моя! — шепчет матушка Станка, прижимая голову дочери к своей впалой, изможденной груди.
Султэника судорожно всхлипывает. Лицо ее горит неровным лихорадочным румянцем. Влажный взор, устремленный в окно, тонет в мерцании зародившегося дня. Рот ее кажется больше, чем обычно; на пылающих, слегка припухших губах она еще чувствует жар поцелуев. Уши горят, волосы растрепались, платок сполз на спину, платье сбилось на сторону, ремешки постолов развязались. Судорожными движениями она оправляет на себе одежду застегивает на груди сорочку. С трудом сдерживая слезы, она прячет лицо на костлявом плече матери.
Ах, если бы упасть перед ней на колени, поцеловать ее ноги и признаться во всем!.. Нет, лучше броситься в реку!.. Или убежать куда глаза глядят, чтоб и след простыл…
— Доченька, радость моя! — шепчет матушка Станка, прижимая голову дочери к своей впалой, изможденной груди.
Султэнику жжет эта чистая ласка. Она вырывается из объятий матери, бросается на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, заливается горючими слезами.
Недаром Дрэган Кэпрар побился об заклад с Ионом Чиаушу, что уломает Султэнику. Добился своего — и бычка выиграл, и у парней в почете! Как гордо он будет теперь покручивать усы, бахвалясь в кругу приятелей! Теперь сам черт ему не брат. И даже широкий постоялый двор покажется ему тесным. А с девушкой он распростился — скатертью дорожка! Кто-кто, а уж он на бесприданнице не женится! Каждому свое счастье. Чего ей хотелось, то и получила. Что ж, разве ее от этого убыло? В Бухаресте он многое повидал, погулял вволю. Уж не зевал! Вот в казарме денщик Негоцой болтал что-то даже о жене господина майора. Небось он-то, Кэпрар, не попал бы в такую переделку, как младший лейтенант. Бог мой, как избила его благородие содержанка! На другой день, во время поверки, под глазами у него были огромные синяки.
О-го-го! Нелегко досталась Кэпрару победа над Султэникой, но уж впредь все пойдет как по маслу. А со старой ведьмой и ее пичужкой он быстро разделается!
У Митраны Тэлугэ посиделки, да еще какие! На круглом столе с тремя ножками горят две сальные свечи. Нет ни одного парня, а то не пришли бы ни дочь попа, ни дочь старосты.
И у молодых женщин, и у девушек на коленях вороха кудели. Надоедают всем девчонки-подростки, которые еще не заневестились, но очень уж любят толкаться среди взрослых.
Ленивое жужжание веретен перемежается взрывами хохота. Котенок с розовыми ушками и с глазками, сверкающими, как две искорки, перепрыгивает от одного веретена к другому, хватая их своими озорными лапками. Двое малышей с взъерошенными волосами ждут, пока тетушка Митрана вытащит из золы картошку, а из котла тыкву. Они шмыгают носами, когда к потолку поднимается сладкий запах тыквы.
— Так-то оно, девчата, — заговорила сестра Чиауша, — Султэника теперь хнычет! Вишь ты, как высоко занеслась — думала, Дрэган на ней женится! Но Кэпрар не дурак, никогда и не узнаешь, что он еще выкинет. Вот побился об заклад с моим братом и выиграл у него самого жирного бычка!
— Еще бы, — пронзительно закричала Митрана, — даже жар-птица в сети птицелова попадается! И свей она себе гнездо хоть на колокольне или под крышей примэрии придет время — все равно она запоет, ведь так уж суждено!
А охотник — вот злодей! —
Вырвал пару волосков,
Сделал петельку скорей,
Нацепил на ножку ей.
— Погоди, Митрана, милая, — вмешалась Марика, дочь старосты, подталкивая поповну, — ведь и охотник говорит птице:
Пой, птичка, я послушаю,
Люблю тебя, как душу, я.
Сколько ни ликовать, а смерти не миновать. Ты говоришь одно, я — другое, — как кому бог на душу положит.
Марика — красивая девушка. Ростом не вышла, но это не беда; мал золотник, да дорог, — с ней всегда светло и радостно. Засмеется Марика, зубы так и засверкают, белые, ровные, как жемчуг. Лицо у нее продолговатое, волосы белокурые, глаза голубые; она как юла вертится среди подружек. На шутку она бойко отвечает острой шуткой, рассказывает всякие небылицы, старинные веселые прибаутки, да так складно — будто по писаному читает.
Слова Марики как крапивой обожгли Митрану. Она кашлянула, забормотала что-то себе под нос и пошла поглядеть, готово ли угощение, которое полагалось подавать по доброму старому обычаю.
Сафта, жена Гицэ, продолжала:
— Пойдет теперь молва, как о попе-расстриге! Ну и честь для Султэники, нечего сказать! Лицо-то у нее праведницы, а душа — черная.
Не успела она еще закончить, как Катрина Пырвуляса, сидевшая в стороне от других, прошептала на ухо Мире:
— Вот, кумушка, каковы люди-то! Слышала, что Сафта говорила? А у самой-то уж большенький мальчишка, и родился, слышь, через четыре месяца после свадьбы с Гицэ. Скоро и второй будет, вот только от кого… неведомо, об этом многие поговаривают… Дядюшка Гицэ простак, что ему до людской болтовни!.. Пока своими глазами не увидит, не поверит… Да и тогда, пожалуй, усомнится…
— Твоя правда, Сафта, — поддакнула рябая Илинка, — и я тоже думаю, что Султэника плохо кончит. Теперь уж пусть не надеется грех покрыть, никто ее из грязи не вытащит. Лучше пусть привяжет себе к шее камень потяжелее да прямо в реку, — что ж всю жизнь-то грехом своим мучиться.
— Вот видишь, Мира, — зашептала опять Пырвуляса, слушая, как подружки перемывали косточки Султэнике, — что я тебе говорила: захочет нечистый, так потехи ради и вора судьей сделает…
— Золотые слова, кума Катрина, — тихо ответила Мира. — Послушай только, как тараторит рябая Илинка, а сама-то что? Состарилась в девках. За многими охотилась, да иные и не прочь были бы взять ее в жены, — ведь у нее куча денег, — но уж больно страхолюдна. Что только она ни делает, как ни прихорашивается — все попусту — уродина, да и только. Посмотри на нее, когда она идет — чурбан-чурбаном; а уж как захохочет — стекла дрожат.
Лиха беда начало — посыпались завистливые, клеветнические, злобные слова, вызывавшие взрывы зычного хохота.
— Будет похож на Кэпрара!
— Коль девчонка родится, будет слоняться по свету, пока и с ней беда не приключится.
— Хорошее приданое дарит Николай чудотворец!
— Приданое с ручками да с ножками.
— Ну, ну, злоязычницы! Ведь и вы небось голову теряли, когда с парнями обнимались. Лучше бы сказали: «Сохрани нас боже».
— Небось и самим бы по вкусу пришлось!..
— Но только уж не так, как Султэнике…
— Если сердце просит, то не задирать же подол…
— Буря его подымает…
— Беды не случится, касатка, если ты его сама не подымешь…
Крик, смех, суматоха.
Веретена давно забыты. Девушки возбуждены. Пот струится ручьями по их пылающим лицам. Одни высоко засучили рукава, вышитые красными узорами, и отбросили косы за широкие спины, другие распахнули сорочки, обтягивавшие их упругие груди.
Печь раскалилась докрасна.
Девчонки с завистью смотрели на старших подруг; они нипочем не дерзнули бы вот так смело обнажить свои груди, — ведь у них-то груди были едва ли больше яблочка.
Девушки просто перевернули в доме все вверх дном; Митрана, красная как рак, принесла противень, на котором лежали большие, желтые куски тыквы. От противня к потолку, извиваясь, подымался густой и сладкий пар. У Сафты так и потекли слюнки. Она отбросила платок на спину и весело затянула:
За прекрасною девицей
Черт несется черной птицей.
Алый ротик, ясный взгляд
Всех смутят и всех прельстят —
Хуторского мужика
И господского сынка.
Султэника в рот ничего не брала. Она таяла на глазах, пожелтела, высохла, как тростинка, слова из нее клещами не вытянуть. Красивые глаза ее каждое утро были красны. По ночам, как только матушка Станка засыпала, Султэника приглушенно рыдала, пока глаза ее не начинали гореть, как в огне.
Все бродит она, погруженная в думы, и вдруг остановится как вкопанная, уставится в одну точку не мигая, а руки повиснут, как плети. Лицо потемнеет, на сухих воспаленных губах появится печальная, скорбная улыбка. Совсем перестала Султэника бывать на людях, забыла даже о привычных молитвах. Двигается она машинально, ничего не чувствуя, ничего не желая, скользит как тень, всегда следующая за человеком.
Так в горных лесах белые березы, сквозь тонкую листву которых видно синее небо, вдруг, словно сожженные на корню известью, отряхивают с себя листву, теряют блестящую кору, клонятся к земле, высыхают и гибнут безвозвратно.
Если бы не Станка, Султэника даже и не причесывалась бы. А когда мать распускала волны ее черных густых волос, гребенка выскальзывала из старческих рук ее и, бессильно уронив голову на грудь, она едва слышно шептала: «Скажи мне, что за горе у тебя?..»
И чего только не делала старуха!.. Ходила тайком по окрестным деревням к ворожеям и гадалкам, одной цыганке дала полотна на девять рубашек за то, что та гадала ей по звездам, и по буре, и по гороху. Но ни молебны, ни заговоры, ни ворожба не помогли Султэнике: она таяла на глазах.
Матушка Станка наслышалась, что можно спасти родного человека, если продаться в рабство иелям[2]. Она не очень-то верила этому, но ведь попытка — не пытка.
В ночь на вторник, увидя светлое кольцо вокруг луны, она, словно призрак, прокралась к церковному кладбищу. Потом вернулась домой и встала под навес. Посыпав на темя земли с трех могил, она прождала всю ночь, но иели не явились за ней. А в другой раз какие только молитвы не перечитала матушка Станка, все шептала их и шептала, пока, наконец, голова у нее не закружилась и она не упала без чувств.
Миновало рождество Христово и следующие за ним великие праздники, миновал и день сорока четырех мучеников. Настали теплые дни, согретые дыханием весны, распустились на деревьях почки, на взгорьях показалась первая травка. А в доме матушки Станки все по-прежнему было печально. В вербное воскресенье старуха пошла утром в церковь — в душе ее все еще теплилась искра надежды. И уж как горячо молилась матушка Станка! Лишь только она вышла из церкви, ее окружили женщины и завели разговор о том, как прошла служба.
Солнце и ветерок подсушили землю. Босые дети весело бегали, опоясавшись ветками верб, окропленных батюшкой. Старухи жевали просфоры и медленно плелись по дороге к дому.
Жизнь пробуждалась. Лопались почки на деревьях, стаи воробьев, сидя на ветках ели перед церковью, чирикали, яростно ссорясь, как обычно. Петухи, опьянев от вешнего воздуха, отчаянно драли глотки.
Над холмами, покрытыми зелеными побегами, медленно поднимался пар, рассеиваясь от легкого дуновения ветра.
— Матушка Станка, — заговорила старуха Тэлужанка, которой не терпелось покончить с благочестивыми разговорами, — по деревне слух прошел, что Султэника занемогла. Правда ли это? Уж очень она все близко к сердцу принимает. Ну стоит ли так мучиться? Девушка она молодая, чистена, работящая такая, чего же еще надо? Дай-то бог ей счастья. Неужто из-за любви на себя руки наложить? Что ж поделаешь! Она не первая и не последняя! Зря доверилась злодею! Но отольются кошке мышкины слезы, помяни мое слово! Сегодня над одной насмеется Дрэган, завтра над другой, а там, глядишь, и на него найдется управа!
Ошеломленная матушка Станка не промолвила ни слова и бросилась бежать, уронив в грязь священное миро.
— Притворяется, старая лиса, — пробормотала Войкуляса, — вихрем понеслась, будто и не знает о шашнях Султэники! Яблоко от яблони не далеко падает! Она сама вот так же в молодости Киву опутала. А вот дочери не повезло.
Матушка Станка ворвалась в дом, с шумом распахнув дверь. Лицо ее побагровело. В ушах стоял звон, челюсти были как свинцовые. Голова отяжелела, ноги стали холодные как лед. Она бросила на Султэнику гневный, блуждающий взор.
— Ты погубила все… ты погубила честь нашу, а ведь только честь у нас и оставалась! — простонала Станка и упала как подкошенная на пол.
Султэника закричала и кинулась к матери, которая тщетно пыталась что-то сказать. Старуха схватила ее за горло. «Все погубила… все… все!..» — еще удалось ей вымолвить… и, собрав последние силы, она поцеловала дочь.
Вся деревня будто проходила перед ее уже невидящими глазами и показывала на нее пальцами. В ее ушах, которые уже ничего не слышали, словно раздавался крик: «Что с твоей дочерью?! Ты думала, век тебе жить в достатке и изобилии? Видно, добро-то было нажито нечестным путем! Бедность терзала тебя почти всю жизнь, а перед смертью и бесчестье обрушилось на тебя!»
В одно из воскресений после Петрова дня солнце заливало землю теплым и трепещущим золотым сиянием; стояла палящая жара, но людям не хотелось лениво нежиться, их увлек шумный поток праздничного веселья. Всех радовали щедрые дары природы.
Кукурузные поля походили на сказочные сокровища. Трава пробивалась даже на протоптанных дорожках. Яблони и сливы в садах сгибались под тяжестью плодов. Стебли тыкв, переплетаясь, закрывали изгороди мохнатыми, широкими, как лопух, листьями. Один такой год стоил пяти — всех насытил, всех напоил! Старики не помнили на своем веку такого изобилия. Казалось, урожай был сам-сто.
Перед корчмой так бурно отплясывали хору, что только искры летели из-под башмаков. В вихре пляски звенели на шее у богачек мониста из царских и турецких золотых монет. Юбки, расшитые блестками, взлетали то направо, то налево. Девушки, украшенные живыми цветами, хохотали, то плавно изгибаясь, то лихо притоптывая в такт веселым выкрикам длинноволосых парней, раскрасневшихся от духоты и возбужденных близостью молодых, сильных тел. Казалось, будто сам черт щекочет эту молодежь, полную огня, заставляя ее без устали прыгать и скакать.
Трое цыган, — два кобзаря и один скрипач — быстро играли «Мэрунцика краиулуй»[3], выкрикивая время от времени тут же придуманные ими частушки. Изо всех сил старался скрипач, склоняя голову поочередно то к правому плечу, то к левому, и умильно поглядывая на кувшин, наполненный до краев красным молодым вином.
Во главе хоры — Дрэган Кэпрар. На нем узкий и длинный вышитый пояс со множеством кистей на правом боку, шляпа сдвинута на затылок. Он посматривает вокруг из-под густых, сросшихся бровей, и во взгляде его светится гордость. Чувствует парень, что все им восхищаются, и упивается влюбленными девичьими взглядами! Пожилые женщины, стоя в сторонке, любуются своими красотками-дочерьми и судачат о том о сем, чтобы как-нибудь скоротать время.
— Бедная Станка, померла в одночасье, не поймешь с чего… — прошептала мельничиха. — Помнишь, бывало, придет она в разгар танцев, так галдеж тотчас и утихнет.
— Не приведи господи! — вздохнула повивальная бабка Сафта. — Султэника ведь совсем нищей осталась. Даже не справила по ней панихиду на третий день. А еще ведь нужно панихиду на девятый день, на третьей и шестой неделе, на третий, на шестой и на девятый месяц, через год, через полтора, через два года и потом через два года и четыре месяца. Кто это все за нее сделает? А у христиан так уж заведено — для спасения души. И кто через семь лет вынет косточки из могилы для святой молитвы? Через семь лет тело-то истлеет, в прах обратится. А ежели благословить кости человека, в день страшного суда предстанет он перед престолом всевышнего в своем прежнем образе и будет чище слезы.
— Посмотри-ка на Дрэгана, — сказала мельничиха, — уж больно спесив парень! А как танцует, чтоб ему пусто было, прямо как машина строчит. Видать, все село скоро будет гулять на его свадьбе — ведь он на дочери старосты женится. Не то что мой сын — сущий олух… нет чтобы себе невесту присмотреть, знай повесничает! По праздникам обязательно где-то шляется. Видно, зуб на кого имеет, а на кого — не скажет, хоть ты режь его.
— Ничего, кумушка, — заметила Думитра, у которой было пятеро детей. Карие глаза ее лукаво искрились при каждом слове. — Ничего, эта беда невелика, от нее не поседеешь.
Танцевали брыул[4]. Парни заказали мужской танец и старались теперь переплясать друг друга. Лишь немногие девушки осмелились кружиться в этом танце, но зато уж и плясали его на славу.
По склону холма, возвышавшегося между Домнешть и Беривоешть, взбиралась Султэника, подгоняя корову-белянку и теленка, который потихоньку прикладывался к вымени, выпуская на ходу розоватый сосок, покрытый каплями молока. Корова мычала и, поворачивая голову, глядела на него черными ласковыми глазами с густыми ресницами. Верный старый Лэбуш бежал вслед за хозяйкой.
Султэника шла, неотрывно глядя вдаль, луговые травы доходили ей до пояса. Она была худа, бледна, тонкое лицо ее стало совсем прозрачным, можно было пересчитать синие жилки на висках. Взгляд ее огромных миндалевидных глаз не выражал ни любви, ни ненависти; в нем уже не было ни крупицы веры, когда она вглядывалась в равнодушное небо, распростертое над головой лиловым погребальным покровом.
Она покинула родительский дом — даже он опостылел ей, и все кругом казалось Султэнике пустым и лживым. Она бросила все, что у нее было, и пустилась в путь, ища дорогу к горе Попэу, где когда-то паслись отцовские отары овец и стада крупного скота.
Она хотела, чтобы затерялся ее след, чтобы утихло ее усталое сердце.
Трава, олеандры, маргаритки, густые побеги клевера, вьющийся дикий горошек — все колыхалось, как легкие волны, пестрело точно домотканый цветистый холст. Из травы подымались красные венчики искорок. Пушистая дерябка, опаленная солнцем, благоухала, как цветущая липа. На каждом шагу Султэнике попадались желтые цветы одуванчиков, возвышавшиеся в траве, как часовые.
Вокруг простирались холмы и долины, окаймленные на горизонте изогнутой зеленой цепью гор.
Над всей этой красотой высоко в небе парил орел, описывая широкие круги и распластав крылья, концы которых порой чуть вздрагивали.
Султэника добралась до вершины холма. Долго, с тоской смотрела она на колокольню деревенской церкви… потом исчезла в долине, словно в траве потонула…
Корова замычала, и жалобное мычание ее затерялось в глубине долин…
Перевод М. П. Богословской.