Глава 18

Момент победы, которого так долго добиваешься, выигранный любой ценой, является по самой своей природе преходящим и нереальным. Время не стоит на месте, тень неумолимо ползет по циферблату солнечных часов. Последствия войны содержат больше опасностей, чем сама война: ежедневная реальность зверски разрушенных хозяйств, бездельничающие солдаты без крыши над головой, голод, эпидемии. Нельзя установить мир, подписав мирный договор и отпраздновав его. Мир нужно возводить, медленно и предусмотрительно, на дымящихся руинах. Толпы, которые приветствовали радостными возгласами и бросали цветы из своих окон, когда я въезжал через Коллинские ворота в лавровом венке, венчающем мою голову, скоро почувствуют раздражение от моей строгой дисциплины и станут искать себе менее требовательного героя.

Под мелким слюдяным и серебряным песком, которым был усыпан путь процессии, я мог еще видеть время от времени проступающие через песок темные пятна крови. Я улыбался и махал рукой толпе, но мои мысли были устремлены в будущее. Кровь легче пролить, чем забыть. Трупы можно зарыть в бесчисленные неглубокие могилы, и ты их больше никогда не увидишь, но их духовное наследие останется.

Соблазнительно наслаждаться солнечным светом, пока светит солнце. После речей, пиров, принесения жертв, церемонии на Форуме, головокружительного рева труб, приветственных криков и аплодисментов, серебряных кубков с льющимся через край темным вином в возлияниях, провидцев, предсказывающих славу по пятнам внутренностей жертвенных животных, я, наконец, направил свои стопы к высокому чистому покою собственного дома, Метелла шла со мной рядом, роскошная в переливчатых шелках, пылающих всеми оттенками вечернего южного неба.

Удивительно, но, несмотря на гражданскую войну и конфискации, дом мало изменился, и за это я должен благодарить моего управляющего и домашних рабов. С редкой преданностью — и сами подвергаясь опасности — они спрятали или увезли мои ценности, а когда грянула бесповоротная победа, они трудились день и ночь, чтобы восстановить все, как было прежде, до того как я покинул Италию. Это был трогательный жест, жест, который я не забуду с легкостью, но это было и позорно — ведь рабы и вольноотпущенники, следовательно, превосходят в понятиях о чести наше высокое римское патрицианство.

Мы переходили из комнаты в комнату, чтобы возобновить старые ассоциации, осознавая, как никогда, наше изгнание, разорванные связи, потерянные годы. Медленно дом собирал нас в себе, обновлял нашу индивидуальность. В атриуме крошечные язычки пламени ослепительно мигали, умноженные канделябрами из горного хрусталя, на резном потолке дрожали тени. Реликвии моих последних походов лежали здесь, к ним можно было прикоснуться, понюхать, поласкать. Бронзовый танцующий фавн на подставке: это из Афин. Шкуры пантеры и каменного козла, рог для вина из слоновьего бивня — все это из Марокко и Нумидии. Ларец из драгоценных камней — холодных, как море, сапфиров, рубинов и ляпис-лазури, странных неизвестных разноцветных драгоценных камней из Персии и Востока — это от Митридата. С Делоса[158] — золотая чаша, с Родоса — вырезанная из слоновой кости кушетка, ножки которой были в форме стоящих на задних лапах грифонов, из Милета[159] — темно-красные подушки, гобелены из тяжелой тканой шерсти, теплые при прикосновении. Из Галлии — два варварских крученых золотых ожерелья, энергичное мастерство, с которым они выполнены, до смешного не соответствовало той цивилизованной комнате, где они теперь висели.

А Метелла?

Я смотрел на нее, теперь сознавая, что моя публичная победа если и не положит конец нашему личному перемирию, то, по крайней мере, изменит его природу навсегда. Я со страхом ждал момента, когда наши тайные мысли вырвутся из секретных тайников и будут облечены в слова.

Мне нужно было бы сохранять безразличие, но я не смог. Я должен бы ее ненавидеть, что время от времени я и делал, но все же желание и нежность сквозили через мою ненависть, смягчая их до неровной, обоюдоострой страсти.

Поверх великолепного платья кожа Метеллы была загорелой и обветренной, как у мужчины. От усталости и физического напряжения у нее ввалились щеки и глаза, что еще сильнее подчеркнуло ее длинный, с горбинкой, аристократический нос, с морщинками, залегшими от ноздрей до подбородка, к уголкам ее рта, словно выражая покорность. Метелла пережила в Риме террор, она упрямо проделала свой путь, чтобы присоединиться ко мне у стен Афин, она родила наших детей в изгнании и растила их в военном лагере, как те простые женщины, что сопровождают обоз, разделяя все трудности длинной, упорной военной кампании.

Внезапно растрогавшись, я взял обе ее руки и притянул к себе. Тяжелые, богато украшенные кольца впились в мои пальцы, огромные глаза оценили мои жест с ироничным одобрением. Метелла никогда активно не сопротивлялась мне, но и не уступала моему настроению — само ее безразличие имело положительную сторону.

— О, — сказала она, — значит, ты ожидаешь, кроме повиновения, еще и благодарности. Но власть — это еще не все.

Ее слова укололи обнаженный краешек моей нежности. На сей раз я не воспользовался силой — отпустил ее руки достаточно вежливо. Метелла отошла от меня через атриум, шелк зашелестел от ее быстрых шагов. Пока я наблюдал за ней, обжигая мне внутренности, возникло желание.

Метелла нежно провела пальцем по бронзовому телу фавна, и мне показалось, будто она прикоснулась ко мне. Я медленно пошел к ней.

— Метелла…

Она повернулась и посмотрела на меня:

— Стой на месте, Луций! Твои прихоти могут немного подождать.

Желание вскипело, свернулось, стало черной тошнотой. Я почувствовал, как моя шея налилась кровью от гнева, как будто мне нанесли физическое оскорбление.

Однако все, что я сказал, было:

— Чего ты хочешь от меня?

— Ты полагаешь, — сказала Метелла, — что я должна быть довольна всем этим… — она обвела рукой комнату, — и этим… — Ее рука в кольцах грубо сжала в кулаке складки шелка.

— Но это — не все, что у тебя есть. — Я был растерян, ответил невпопад, не в силах противостоять такому жестокому отказу.

— Да, не все. Я имею власть — потому что замужем за всесильным Суллой. Многие из моих друзей в безопасности — из-за покровительства всесильного Суллы. Будет снова сформировано так называемое свободное правительство — под председательством Суллы. Оно будет принимать законы, но лишь те, которые он одобрит. Они думают… — Она замолкла, ее рот скривился, глаза смотрели с тяжелой ненавистью и отчаянием.

Я злобно выпалил, почти забыв о Метелле как о человеке:

— «Они думают, они думают»! Да разве они имеют право думать? Это я спас их ничего не стоящие жизни, и теперь, когда они снова вернулись в Рим, неужели они могут забыть обо мне? Им нужен хозяин…

— Не сомневаюсь, они его получат.

Кольца на руках Метеллы заскрежетали, когда она сжала их вместе, — резкий, короткий, противный звук, какой издает невидимая крыса, грызущая доску, который часто преследовал меня в утренние бессонные часы моего детства.

— Все будет сделано по закону, — заявил я.

— Ты восстановишь диктатуру?

— С одобрения сената.

На сей раз Метелла направилась ко мне, всматриваясь в мое лицо, и положила руки мне на плечи, заметив:

— Ты говоришь серьезно. Ты действительно вполне серьезен. — Ее голос выдавал потрясение и недоверчивый скептицизм.

— Конечно, я говорю серьезно.

Метелла отступила назад, ее дыхание участилось. Она заговорила со смешанным чувством страха и гнева:

— Ты не в своем уме! Боги коснулись твоего разума!

Огненная ярость взыграла во мне, подобно молнии.

— Боги действительно коснулись моего разума! Но я в своем уме! И Рим скоро поймет, насколько я разумен.

Мы мгновение смотрели друг на друга в молчании. Крошечные огоньки мерцали в канделябрах, каждый язычок пламени отражался от дюжины плоскостей ограненных кристаллов.

Тогда Метелла сказала:

— Если ты столь уж разумен, Луций, то должен понимать мои чувства. Неужели ты ждешь, что я буду тебе благодарна за кости, что ты любезно бросаешь мне? Я — аристократка, и чтобы спасти себе подобных, я вынесу — вынесла — много страданий. Но благодарить… тебя…

Мне хотелось закричать: я не прошу благодарности, я лишь жажду твоего тела и твоего ума — худого тела, в котором больше страсти, чем в теле любой пухлой сладострастной проститутки; ума, который настолько остр, что может поставить в тупик мой ум — едкий, быстрый, нетерпимый!

Но ограничился словами:

— Я не требую никакой благодарности и вообще не доверяю никаким эмоциям. Я воздаю должное своим друзьям и врагам. Этого достаточно.

— Этика торговца. — Метелла была холодна и презрительна, но на лбу под остриженным пламенным ореолом ее волос сияли бусинки пота.

— Возможно, — сказал я, уязвленный, все же не желая доставить Метелле удовольствие видеть мою уязвимость. — Значит, я буду иметь дело с торговцами — богатыми торговцами. Аргентариями, спекулянтами, барышниками. У меня не возникает сомнения, что твои благородные друзья одобрят мои санкции против подобных людишек. Особенно те санкции, что повлекут за собой возврат их финансов.

Тонкая веснушчатая рука Метеллы стала белой, когда она схватила бронзовую статуэтку.

— Да. О да! Они будут вполне довольны.

У нее был такой вид, будто ее тошнит от отвращения.

— Но не ты. Почему?

— Потому, что это — ты, и только ты, сделал это возможным. Потому, что ты выставляешь напоказ наше бессилие и позор, — ответила она.

Ее глаза наполнились слезами — не горя, а ослепляющего гнева. Метелла бросилась от меня прочь и зашагала неистово взад-вперед по атриуму своей неловкой походкой, переливчатые шелка шелестели по черно-белому мрамору.

— Ты пользуешься их коррумпированностью, — сказала она жестоко. Ее слова были отрывистыми, интонационно не связанными между собой. — Тебе нравится их оскорблять.

— Мне приходится иметь дело с людьми такими, какие они есть, а не такими, какими должны были бы быть или когда-то были. Мне плевать на их благородных предков.

— Тебе нравится оскорблять их, — повторила она. — Тебе нравится оскорблять меня.

Ее эмоциональная жестокость была утомительной. Я тяжело опустился на кушетку, уперев локти в колени, а подбородок — в ладони, и молча принялся смотреть на нее. Мое желание к ней было похоже на боль в кровоточащей челюсти, откуда неловко удалили больной зуб.

Метелла вернулась ко мне, рассчитав слова, — гладиатор, который наносит многочисленные уколы своему противнику ради удовольствия видеть кровь и страх.

— Ты — не так толстокож, как хочешь казаться, — заявила она. — Тебе, как никому, известно, что значит унижение.

Метелла намеренно уставилась на мое обезображенное лицо.

— Ты долго ждал своей мести, правда, Луций? И теперь ты получил ее — месть, о которой мечтал. Патриции льстят тебе, сенат эхом вторит за тобой, изменяя законы по твоей прихоти, богатый урожай ты пожнешь с финансистов. Изощренное удовольствие — натягивать нити и смотреть, как пляшут по мановению твоей руки высокопоставленные марионетки.

Метелла, словно тигрица, стояла надо мной, глаза ее налились кровью.

— Все это — эмоциональная чушь, — сказал я. — Сенат состоит из людей практичных, не идеалистов. Просто получилось так, что я предложил разрешение всех их неприятностей. — Я мрачно улыбнулся. — Если все твои друзья думают, как ты, то завтра у нас будет новая война.

Последовала короткая пауза. Я слышал, как бьется мое сердце с возмутительной жестокостью, отчаянно, словно приглушенный молот колотит по ребрам. Комната показалась мне какой-то далекой, чужой, будто отвергала нас. Метелла отвернулась от меня и, наклонив голову, пошла на звук фонтана.

Она стояла спиной ко мне, слегка проводя, снова и снова, по испещренной прожилками поверхности колонны. Потом снова повернулась туда, где сидел я. Теперь она была совершенно спокойна.

— Несмотря на мои слова, я готова тебе помогать. — Ее тон был холодный и официальный, как у посла.

— Благодарю тебя. — Я в ожидании откинулся на спинку кушетки. Тошнота снова поднялась из моего желудка. Я чувствовал себя старым и усталым, слишком старым для той задачи, которую должен был разрешить, невыносимо одиноким. И все же каждое произнесенное Метеллой слово еще яснее подчеркивало мою абсолютную власть.

Она сказала, не глядя на меня:

— Я гарантирую тебе поддержку всего моего семейства и друзей. Я не советовала бы тебе разочаровывать их больше, чем надобно.

— Я буду самой предусмотрительностью.

Метелла на мгновение показалась удивленной.

— Моя дорогая Метелла, я провел столько лет, учась, как льстить благородным ослам. Ты полагаешь, я могу забыть урок, который достался мне так болезненно?

Внезапно она издала свой высокий, визгливый смешок. Казалось, он не имел никакой связи с тем, что было прежде или потом. Она покачала головой и ответила столь же жестоко, как раньше:

— Этого ты, Луций, никогда не забудешь!

Она мгновение стояла в нерешительности.

Я поедал глазами знакомые очертания ее тела под богатым шелковым одеянием.

Тогда она сказала:

— Ты знаешь единственную причину, по которой я остаюсь твоей женой.

— Ты достаточно понятно мне ее объяснила.

Но мои руки дрожали, голос сел, гордость, желание, опустошение горели в моем горле. Единственная причина — стремление, вне всякого здравого смысла, сохранить клановую сплоченность, увековечить традиции, изъеденные червями и подпорченные временем. Однако это не единственная причина, что бы она теперь ни говорила.

Настроение пройдет, но я этого не забуду.

— Естественно, — сказала Метелла, — я не могу контролировать твои поступки.

Ее голос был далекий, болезненный.

— Но предположим, например, что ты захочешь спать со мной. Я не пойду на это добровольно. — Она окинула меня с головы до ног. — Насилие, я воображаю, потеряло для тебя свою привлекательность.

Я онемел от таких слов — смотрел на нее, лишившись дара речи.

Метелла продолжала:

— Имеется нечто, что ты не можешь ни купить, ни получить силой. Человеческая привязанность. Ты всю свою жизнь заблуждался, что в состоянии сделать и то и другое.

Она подошла ко мне ближе, гнев избороздил ее лицо горькими морщинами и впадинами.

— Я буду сотрудничать с тобой, но ради Рима. На людях я буду такой, какой следует быть жене диктатора. И только. Ты не можешь получить силой любовь из презрения и ненависти. Несмотря на всю свою власть, ты не в силах командовать любовью.

Опустошение навалилось на меня, словно смерть.

— Думаю, теперь мы поняли друг друга, Луций, — закончила Метелла.

Потом она удалилась, оставив меня в одиночестве с трофеями и гобеленами, холодными, блестящими канделябрами, траурным фонтаном.


Проскрипции.

Мое перо замерло после этого слова, зная, какие эмоции оно наверняка пробудит во мне. Если я и заслужил ненависть, то, как это ни парадоксально, я заслужил ее из-за своего безжалостного восстановления справедливости, тщательности, с которой я уничтожал врагов Римской Республики. Сейчас, на покое, у меня достаточно времени поразмыслить — чего у меня не было тогда — о лестной для себя нелогичности, которая правит по большей части людскими мотивами. Моральное негодование, например, является странно извращенным в выборе жертв и еще извращеннее в поступках, которые оно готово простить. Будучи иррациональным по натуре, человек милосердно расположен к импульсу, бешенству, всему, что пахнет горячей кровью и неуправляемыми страстями.

Человечество вообще выказывает глубокую антипатию твердому применению логики, закона или доводов, когда результаты, вероятно, оказываются неприятными. Оно воспринимает такое поведение как холодное, рассудочное, зверское, негуманное — как будто достоинство состоит в том, чтобы отвергнуть наследие причины в пользу обычного жестокого инстинкта или эмоционального предубеждения! Однако, хотя повод и может отвергать предубеждение, он не может его уничтожить. Так было и в моем случае. Я показал сдержанность, неизвестную любому тирану, я доводил закон до его логического завершения. Я действовал не из страсти и лишь случайно получал удовольствие от своей личной мести. Это было достаточное удовлетворение в исполнении предписанных мне обязанностей. Тем не менее я, который служил государству и вернул Риму процветание, был ненавидим как убийца, в то время как Марий — не был. Полагаю, это из-за моей сильной беспристрастности, моего презрения к необдуманным поступкам, моего холодного безразличия к похвалам или обвинениям, что больше, чем что-либо другое, распаляло моих противников. Я показал им, какими безответственно сентиментальными они были. Этого, как ничего другого, они не могли мне простить.

Суть в том, что в Риме и в Италии большое количество людей — сенаторов, зажиточных горожан, обыкновенных граждан — либо подверглись преследованию законом, либо лишились собственности, конфискованной в результате исполнения этого закона. Они воспринимались как вооруженные мятежники, восставшие против Республики, за что и были наказаны соответственно. Защищать их — чистая сентиментальность, нельзя позволить, чтобы здравый смысл принимал во внимание эмоции. Мои враги, естественно, не имели таких сомнений, ежедневно писались пасквили, выставляющие меня отвратительным тираном.

Конечно, не обошлось и без прискорбных случайностей. Когда мужа убивают в объятиях жены или сенатора на глазах у всех терзает разъяренная толпа, это производит неблагоприятное впечатление. В самом начале всеобщей чистки головы казненных прибивали около общественных фонтанов. Люди были возбуждены и отчаянно жаждали отомстить своим обидчикам-марианцам.

Доски для объявлений на Форуме, где вывешивались дополнительные проскрипционные списки, стали центральным местом для буйных и истерических демонстраций. Я помню многоликую толпу, шепчущую имена друг другу на ухо, — грубые, испуганные, хитрые, жадные людишки, поглощенные жалостью к самим себе.

«Пусть узнают, что значит римское правосудие, — думал я. — Пусть попотеют от ужаса».

Медленно, конечно, но раковая опухоль была удалена. Возможно, это была болезненная операция, но никакой хирург не может воспользоваться скальпелем без того, чтобы не пролить крови.

Я стремился посвятить свое время более важному делу — пересмотру свода законов, и был рад, когда Хрисогон предложил освободить меня от всей практической административной деятельности, связанной с арестом нарушителей закона, их наказанием и конфискацией или продажей их имущества.

В то же время в знак своей благодарности я дал ему свободу. Он стоял в скромном молчании, в то время как ему на голову возлагалась шапка свободного человека, но на пиру, который я дал позже тем же вечером, чтобы отпраздновать этот случай, он удивил меня, появившись в богатом, почти женском торжественном наряде, шелковые складки которого в своем обилии были на грани вульгарности. На его пальцах сверкали кольца, от него сильно разило духами. Помню, я сардонически изумился, какой пожилой поклонник сделал ему такие подарки или где он их позаимствовал. Но я взял себе за правило на пирах давать отдых своему уму, думать только о приятном — и праздные размышления были вскоре позабыты.

И все же я счел, что слабость Хрисогона, скрытая за его адским терпением, наконец проявила себя. Несмотря на все его умение плести интриги, он так и остался рабом, с грубыми рабскими амбициями, павлиньим тщеславием в обществе. Тот вечер был лишь предвкушением того, что должно за этим последовать.


Но тут возникла насущная необходимость сделать мое положение менее неоднозначным. Я был вынужден согласиться с тем фактом, что больше не могу бороться, к тому же я обладал достаточным опытом с наемниками, чтобы никому не доверять вести свои сражения вместо меня. Мне необходимо было оставаться могущественным, но в то же время и обезопасить себя, а это означало — могло означать — лишь одно.

Я удалился на неделю в свой загородный дом на южном берегу Сабатийского озера и оттуда написал официальное письмо Валерию Флакку как исполняющему обязанности главы сената. Я напомнил ему, что он отвечает за выборы новых консулов, если предыдущие умерли или были выведены из строя при исполнении служебных обязанностей, подчеркнув, что молодой Марий мертв, а Карбон — в изгнании.

«В то же время, мой дорогой Валерий, — писал я, — я буду рад, если ты сумеешь представить народу мое личное настоятельное мнение, что возрождение диктатуры непременно пойдет на пользу городу.

Я знаю, что эта должность не использовалась вот уже более ста лет, и то только в критических ситуациях. Но чтобы быть эффективным, диктатор должен иметь свободные полномочия действовать от имени своих сограждан и вполне достаточный досуг, чтобы выполнять свои задачи. Проскрипции, которые я ввел по обязанности военачальника, конечно же, только начало.

Следовательно, я предлагаю назначить диктатора до того времени, пока он твердо не восстановит заново город и всю Италию, а также правительство, разрушенные междоусобицами и войной. Подобное назначение, конечно, не отменило бы выборы консулов, но они должны подчиняться исключительной власти диктатора…»

Я вдруг почувствовал острую боль, словно меня ударили ножом в живот, — возможно, приступ дизентерии? На слове «власть», где перо дрогнуло в моей руке, образовалось черное пятно. Я осторожно ощупал свой живот. Дряблая плоть там, где прежде были твердые мускулы, на прикосновение отзывалась болью. Мое дыхание стало хриплым и затрудненным, отекшие ноги заныли. Я смотрел на слова, уверенные слова, которые написал, с омерзительным страхом, осознав вдруг, что время идет, что мое тело разлагается, между тем как разум срывает звезды с небес. Неужели Фортуна обманула меня на последнем рывке?

С бесконечной осторожностью я вновь взялся за перо, потея и дрожа.

«По моему мнению, — писал я, сжав челюсти от нового приступа боли, — это та самая должность, в которой я мог бы быть наиболее полезен городу».

Достаточно ли тверд мой почерк? Я покачал головой, и капли пота упали на черные слова.

Пусть боль прекратится. Пусть она прекратится! Теперь! Быстро!!!

«Я, конечно, не оказываю на тебя никакого давления и по этой причине удалился из Рима до тех пор, пока сенат не достигнет согласия по этому вопросу…»

Боль наконец утихла, но я все еще задыхался, мое горло пересохло. Я оперся на свой стол, вцепившись в него обеими руками, — мое тело напряглось, как у эпилептика, — и внушая себе, что силен, как прежде. Смерть — это слово отдавало медью во рту, как медная монета, последний мой враг, тошнотворное слово, которое явилось слишком рано.


Я, Сулла Счастливый, диктатор Рима, проводил аудиенцию. Метелл Набожный вошел сразу же после того, как о нем объявили: будто погруженный в летаргический сон, с заспанными, как всегда, глазами, густые седые волосы в беспорядке рассыпаны над морщинистой кожей лба — сутулый медведь, бочка, а не человек. Он улыбнулся мне едва заметной безразличной улыбкой и налил себе вина.

— Твое здоровье, диктатор, — сказал он.

— И твое.

Мы оба выпили. Несмотря на всю физическую мощь, руки его были изящны и длинны: кровь Метеллов давала о себе знать. Он пристально посмотрел на меня из-под тяжелых, свинцовых век.

— Выглядишь усталым, — заметил он. — Ты не должен позволять эйфории от своего нового назначения вредить здоровью.

Метелл говорил, будто я был непочтительным школьником, чье рвение в усердной работе выдавало его низкое происхождение.

«Черт бы его побрал! — думал я в порыве раздражения. — Он покровительствовал бы мне, будь я родом из сточной канавы, и никогда об этом не узнал бы».

Я сказал достаточно ровно:

— Должен поблагодарить тебя за замечательное развлечение прошлой ночью. Пир был великолепным.

В действительности ничего великолепного в нем не было: ни одно семейное сборище обычно не доставляет удовольствия, особенно собрание длинноносых представителей рода Метеллов.

— Рад услужить.

Метелл откинулся на спинку кресла — само доброжелательное превосходство.

— Я доволен, что мы так славно договорились. Мой род благодарен тебе за службу.

Со мной, римским диктатором, эти презренные аристократы обращались, как если бы я был купленным за деньги наемником, разбойником, нанятым, чтобы разбить для них мятежников. Для них мои полномочия, регалии, пурпурная тога, двадцать четыре ликтора, фанфары, курульное кресло, похожее на царский трон, даже абсолютная власть над ними ровным счетом ничего не значат в сравнении с их вырождающейся родословной. Их чувство собственного достоинства было настолько врожденным, что они не могли осознать, насколько власть, на которой оно зиждется, подорвана. Но в данный момент эта их слепота прекрасно меня устраивала.

Я улыбнулся.

— Это хорошее предзнаменование на будущее, — уклончиво заметил я, как полагается обычно в таких случаях.

Метелл вращал свой кубок, наблюдая игру красок — алого на фоне холодного блеска кристаллов.

— Помпей снова в Риме, — сказал он. — Приехал с севера на рассвете.

Я глубоко вздохнул:

— А его войско?

Метелл пристально смотрел мне в лицо.

— Расположилось лагерем за Яникулом[160], — ответил он.

«Помпей, — думал я, — золотоволосый, блестящий, известный всем Помпей. Молодой Помпей».

Метелл продолжал:

— Толпа приветствовала его…

— Могу представить подробности.

Я хмуро потер свой оплывший бритый подбородок.

Он замялся.

— В сложившихся обстоятельствах, я полагаю, ты согласишься, что вопрос, который мы обсуждали вчера вечером… этот брак… — мудрая и благоразумная мера.

— Ты, вероятно, прав.

Метелл, похоже, ожидал более решительного ответа.

— Помпей получил слишком много власти и слишком быстро, — сказал он. — Голова у молодого человека может легко закружиться от народного признания. А этот молодой человек — с деньгами и легионами…

— Да, да, Метелл, я согласен.

В действительности же я чувствовал глубокое отвращение ко всему этому. Оно напоминало мне о моей собственной несчастной юности, издевательски смеялось над моими убегающими годами, моей физической слабостью. Но Метеллы были настойчивы, практичны, осторожны. Они говорили, что пока этот молодой человек не вошел в силу, он должен быть связан с нами более близко, он не посмеет не подчиниться. У тебя, господин диктатор, есть падчерица, не так ли? Дочь твоей жены от ее первого мужа. Скавр был выдающимся патрицием…

— Но моя падчерица, — напомнил я им, — уже замужем и на пятом месяце, или больше, беременности.

Кто-то издал мерзкий смешок и заметил, что женщины всегда беременны. Я смутил их, выйдя за рамки своего характера, дав, вопреки их ожиданиям, неверный ответ.

Для них проблема была проста. Помпей должен вступить в брак, который свяжет его одновременно и с Метеллами, и со мной. Моя падчерица была единственной женщиной, которая отвечала этим двум условиям. Замужем или нет, девственница или беременная, они заставят ее, никакие личные возражения ни на секунду не поколебали бы их. А Метелла?

Метелла из рода Метеллов принадлежит Метеллам.

Они говорили за вином высокими, спокойными, протяжными голосами, которые всегда остужали мой гнев до температуры плавления металла. Ситуация все еще критическая, говорили они. Мы не можем рисковать новым столкновением. Все это — для пользы города. И последний, самый коварный аргумент — это и в твоих интересах.

В твоих собственных интересах — эти слова застряли у меня в мозгу, в то время как те спокойные, слабые, безжалостные лица наблюдали за малейшим изменением выражения моего лица.

Помпей тоже был уже женат и, по общему мнению, был у жены под каблуком.

Метелл небрежно осведомился, прекрасно зная ответ:

— Ты обсудил это предложение со своей женой?

Я обсудил, но оказался не первым, кто обсуждал этот вопрос с ней. Как только я заговорил, то понял, что Метелла была так же усердно подготовлена к этому вопросу, как хирург приучен к агонии своего пациента. Она, казалось, получала мстительное удовольствие от моей нерешительности. Чувства своей дочери она отмела, как нечто несущественное.

Я ответил Метеллу:

— Моя жена согласна.

Метелла принадлежит роду Метеллов. Ни один из нас больше не упомянул о девушке. Ее повиновение считалось само собой разумеющимся.

Метелл оценивающе покатал вино по языку с видом слабого удивления, будто не ожидал такого качества из такого источника. Потом сказал:

— Конечно, все будет зависеть от твоей способности убедить молодого человека развестись с его уже существующей женой.

Я подумал о красивом, чувственном, честолюбивом лице Помпея.

— Его, я полагаю, недолго нужно будет уговаривать.

Метелл ехидно улыбнулся.

— Именно. Именно эта сторона характера и делает его опасным.

Я отбросил свое отвращение.

— Нам ничего не остается.

Я оправдывался, и Метелл знал это, он презирал не только мои слова, но и мою потребность в них.

— Помпей слишком популярен, чтобы его можно было в чем-то обвинить — в незаконных военных приказах, например. Если он будет осужден или выслан из страны, народ возмутится. Мы потеряем больше, чем приобретем.

Верил ли я собственным словам? Я повторял: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Где правда?

Метелл зевнул и прикрыл рот вялой рукой.

— А что потом? Разве этот брак, ко всему прочему, лишит его легионов?

Я сказал:

— Он — пожиратель огня. Очень хорошо, я устрою ему огонь. Карбон все еще в Сицилии. Многие мятежники отправились в Африку. Пусть с ними разбирается. На это потребуется некоторое время.

Метелл усмехнулся.

— Гениально, мой дорогой Луций. — Его глаза расчетливо блеснули. — И всегда есть шанс, что какая-нибудь случайная стрела… гм-м-м?

Он раскусил орех сильными желтыми зубами. Его челюсти, будто жернова, медленно принялись жевать. Пусть неосведомленные верят в твою абсолютную власть, казалось, говорил его вид, но мы, привилегированные, знаем лучше.

— Ты одобряешь? — с иронией спросил я.

— А почему бы нет? — Метелл пожал плечами. — Когда он вернется, мы еще что-нибудь придумаем. Мы можем даже неправильно расценить его намерения.

— Возможно. Но, как ты мне напомнил, последнее слово остается за мной.

Метелл уставился на меня в явном удивлении.

— Конечно, — сказал он непринужденно. — Ты же, в конце концов, диктатор.

У меня на лбу вздулась вена, подав сигнал о гневе, — ответвление агонизирующего мозга, предупреждение мне.

— Диктатор, Метелл, — я, — заговорил я медленно, мой голос изменился от напряжения, с которым я старался совладать с собой.

Не задев его никоим образом, перемена в моем настроении, казалось, встретила его одобрение. Его глаза вдруг оживились:

— Ты пока преуспел, Луций. Пена из сточной канавы получила по заслугам.

Его лицо утратило свою вялую сонливость, рот искривился, будто он глотал горькое алоэ.

— Иногда я вижу сон. Толпа — людишки размером с насекомых, и я шагаю среди них — гигант, давя их подошвами калиге с железными гвоздями, словно виноград в давильне. Раздаются еле слышные визгливые вопли, писк, подобный тому, который издает заяц, когда его выкуривают огнем из жнивья. — Метелл сглотнул. — Их — тысячи, словно нашествие саранчи, низких, подлых, полных мелочной ненависти. Но когда я заканчиваю их топтать, не остается ничего — лишь багровая грязь, которую я счищаю со своих сапог…

Он резко замолчал, смутившись своим откровением. Вялая маска вновь была натянута, так же внезапно, как и исчезла. Своим обычным голосом он сказал:

— Сны — странная вещь.

«Вот, наконец, в чем суть, — думал я, — вот та чудовищная мечта, которую они все лелеют, эти благородные патриции, мои союзники. Что для них справедливость и закон? Лишь средство, которое они используют для своей личной мести. Они преданы лишь друг другу, братству крови».

Внезапно я понял, почему Метелл позволил себе говорить так, почему Метеллы доверяли мне, и меня чуть было не стошнило. Они судили мои действия по своим собственным меркам. Я убил их врагов — этого было достаточно. Кровь, которую я пролил во имя справедливости, была для них финальным доказательством того, что я защищал только их. И они полагали, что поступают правильно. Помпей разведется со своей женой, я заставлю его совершить этот поступок ради собственной безопасности.

Боль впилась в мой живот, словно зазубренный осколок глиняной чаши.

«Держись, — думал я, мое лицо окаменело, тело напряглось, — он ничего не должен знать. Он не должен. О боги, какая боль! Слишком поздно, Луций, слишком поздно. Слишком поздно пришла к тебе власть, двуликая, иллюзорная, — огоньки, светящиеся на болоте».

Я должен цепляться теперь за нее, за эту скалу власти, уже едва живую, за прибитые к берегу обломки кораблекрушения. Я должен интриговать, и предавать, и торговать справедливостью, чтобы оставаться на этом скользком высоком положении, я должен злоупотреблять теми самыми законами, за восстановление которых боролся. В своих собственных интересах.

Резкая боль и откровение, которое она принесла с собой, прошли почти мгновенно. Я почувствовал пот на лбу и провел по нему рукой.

Метелл заметил:

— Здесь тепло.

Его голос был вежлив, насторожен. О чем он догадался или что подумал?

Я медленно пил вино из кубка, давая себе время оправиться. Моя рука была достаточно тверда. Метелл вновь наполнил свой кубок.

— Наверное, мы должны выпить за наших новых консулов, — сказал он. — Полагаю, ты не предлагаешь ежегодно ставить на должность главного магистрата своих менее талантливых бывших офицеров?

Консульство. Для Метеллов и равных им по положению в обществе простой титул имел почти мистическое значение, вне зависимости от его реальной власти.

— Нет, — ответил я осмотрительно, — на следующий год я предлагаю на эту должность свою кандидатуру.

— О! Диктатор покажет себя простым магистратом. А кто будет твоим коллегой?

Метелл бросил на меня острый взгляд из-под полуопущенных век.

— Мой дорогой Метелл, кто как не ты?

Он издал глубокий вздох, его облегчение и ликование были неприкрыты.

«Вот к чему на самом деле он стремится, — думал я в удивлении, — и ради этого готов нарушить клятву, убить, совершить кровосмешение или отцеубийство, ради пустой славы, мемориальной таблицы в родовом архиве, еще одного дополнения к легенде о роде Метеллов».

— Я глубоко благодарен тебе, Луций.

В его искренности можно было не сомневаться.

— Можешь рассчитывать на мою поддержку в любом вопросе по твоему выбору.

Оцепенелая усталость распространялась по всему моему телу. Болела голова, хотя самая острая боль утихла. Я жаждал сна, как голодный младенец молока. Каждый истощенный и напряженный нерв требовал отдыха. Но отдыхать я не мог. Каждый шаг с Метеллом должен быть точно выверен. Меня подгоняло время. Меня ждали другие встречи, другие непрочитанные донесения, другие непринятые решения в неотложных делах. Теперь, как никогда, я не мог позволить себе ошибки.

Ожидаемые официальные слова сложились в моем мозгу и обрели форму с помощью моего языка.

— Конечно, это между нами. Но если ты желаешь сообщить об этом своим близким родственникам…

— Спасибо. Я буду благоразумен. — И добавил явно не к месту: — Лукреций Офелла ожидает встречи с тобой.

Еще одна проблема ждет разрешения.

— Знаю, — кивнул я.

— Он выставил свою кандидатуру на должность консула вопреки твоему желанию.

Это было безразличное утверждение, не вопрос.

Я глубоко вздохнул:

— Он настолько глуп, что полагает, что его поведение в Пренесте дает ему право предъявлять мне какие-то претензии. Я его уже однажды предупреждал. Это будет в последний раз.

Метелл встал на ноги.

— По нашему мнению, — заметил он, — Лукреций Офелла — нежелательный человек. Его происхождение и поведение делают любое требование консульской должности неуместным.

Я сказал с некоторой резкостью:

— Я знаю этого человека не хуже вас. И ты знаешь мое мнение — он не выставит свою кандидатуру.

Метелл кивнул:

— Конечно, я не собирался оказывать никакого влияния на твое решение назначить его полководцем…

Я схватился за подлокотники своего кресла и осторожно принял вертикальное положение. Голова у меня кружилась, я положил обе руки на стол, чтобы не потерять равновесия. Тошнота вновь стала толчками подниматься вверх.

— Надеюсь, нет, Метелл, — сказал я, когда восстановил контроль над собой. — Надеюсь, ты доверяешь моему суждению. Потому что я собираюсь назначить полководцем тебя.

Метелл ошеломленно уставился на меня. Я отпер шкатулку с депешами и вынул рапорт.

— Квинт Серторий собирает повстанческую армию в Испании. Это трудная страна. Мне нужен генерал, на которого я мог бы полагаться во всем.

Метелл провел кончиком языка по губам. Он колебался в неуверенности, оценивая свое положение, прикидывая, что могут значить мои слова.

«Он согласится, — холодно думал я. — Пока верит, что я могу дать ему консульство, он согласится. И именно поэтому он будет хорошо и напористо сражаться в Испании».

— Ты делаешь мне честь, Луций, — выговорил он наконец.

Я же — диктатор. Но для меня было бы облегчением, если бы Метелл несколько следующих месяцев находился подальше от Италии. Пока мои собственные ветераны остаются у городских стен, я могу спать спокойно.

Я улыбнулся:

— Не бойся, Метелл. Ты успеешь вовремя вернуться в Рим перед своими выборами.

Метелл официально поклонился, его знакомое высокомерие исчезло. Потом он тяжелой походкой пошел к двери. Дверь тихо закрылась за ним, и караульные встали по стойке смирно, когда он прошел мимо них.

Я налил себе еще вина. Оно болезненно обожгло мой желудок, заставив поморщиться. По крайней мере, Метробий и Росций обещали отобедать со мной. Это было некоторым утешением. Сон мягкой шерстью давил мне на глаза. Я вытянул руки, и гневные слезы ослепили меня, когда я осознал свою физическую беспомощность.

Мне больше не удается управлять своим телом усилием воли. Я уже пошел на компромисс.

Снаружи глашатай выкрикнул имя Помпея.

«Ради спасения Рима мне надо беречь себя. Я должен работать в соответствии со своими возможностями». Много раз я повторял себе эти слова.

Двери распахнулись настежь. В дверях стоял Помпей, красивый, золотоволосый, великолепный в алом плаще, его правая рука была щеголевато поднята в приветствии. Он быстро подошел к подножию помоста.

— Приветствую тебя, мой диктатор, — сказал он.

Я взглянул на него сверху вниз, возбужденный красотой его молодости, и лишился дара речи. Потом, когда глаза наши встретились, я заметил, как по свежим чертам лица, схожего с лицом Александра, промелькнуло отвращение — будто рябь от нежного прикосновения ветерка к стоячей воде. Кислая желчь поднялась к моему горлу, моя мгновенная симпатия обратилась в ненависть — к себе, к Помпею за ту высокомерную самоуверенность и жестокость всех молодых, когда они сталкиваются со старостью или болезнью.

Мне было теперь совсем несложно выставить ему свои требования, играть тирана. Потом, после немедленного согласия Помпея со всеми нашими требованиями — он даже не сделал вида, что сожалеет о своей жене, когда перед ним раскрылась перспектива командования в Сицилии, — я лишь пожелал, чтобы это решение стоило ему хоть немного сердечной муки, мгновения сомнения ума.

Загрузка...